Суббота, 20 ноября 1976 года
   Леся
   Лесе неловко, ее локти и колени будто распались в суставах и связаны веревочками. Вихляются. Зубы сегодня крупнее обычного, а грудь — площе. Она с усилием расправляет плечи. Дети Ната не то чтобы враждебны, но как-то сдержанны, будто, сощурившись, оценивают ее. Новая учительница. Докажи, что мы должны быть здесь. Докажи, что стоишь нашего внимания. Кто ты вообще такая и куда ты нас тащишь? Когда Нат просил ее, он сказал, что они очень интересуются динозаврами, но сейчас ей как-то не верится.
   И вот все трое глядят через стекло витрины на манекен, изображающий палеонтолога, который стоит на коленях среди искусственных скал. Он в шляпе, бледен как мел, у него четкие черты лица, как у летчика-аса времен Первой мировой, и ровно подстриженные волосы. Его прозвали «Майк-Молчун». Он совсем не похож на профессора Моргана, усатого и всклокоченного руководителя тех единственных раскопок, в которых Леся удостоилась исполнять обязанности прислуги за все и главной лакировщицы. Профессор держал трубочный табак в правом кармане, а пепел из трубок выбивал в левый. Иногда профессор загорался, и его приходилось тушить. Чушь собачья. Этот тип сам не понимает, что говорит. Он решил, что Леся — самый смешной анекдот, какой он когда-либо слышал. Так значит, ты хочешь стать палеонтологом. Лучше бы ты готовить научилась. Более поганого кофе я в жизни не пробовал. Леся морщилась, — потому что она уважала его мнение, она прочла все его работы, какие смогла достать, и его книгу о хищных динозаврах канадских равнин, — пыталась ублажить его бесконечными чашками кофе, с каждым разом все лучше, или чаю, или виски, бегая до упаду, словно какая-нибудь тупая стюардесса, пытаясь заставить его сменить гнев на милость, пока наконец не поняла, что это невозможно. К счастью, ее теперешний руководитель, доктор Ван Флет, совершенно не такой, хотя он, должно быть, еще старше. С другой стороны, Леся не может вообразить его на раскопках. Его специальность — классификация зубов.
   Но человек в стеклянной витрине — модель. Он держит окаменелость. Предположительно он сейчас испытывает радость научного открытия, но его лицо ничего такого не выражает.
   Что он делает? — осведомляется Нэнси. Леся подозревает, что на самом деле Нэнси этот вопрос не интересует, но входит в программу — дети должны задавать вежливые вопросы, а Леся — выворачиваться наизнанку, пытаясь ответить.
   Он покрывает кость гипсом, — говорит Леся. — Это надо делать очень осторожно, потому что она — не настоящая кость, а окаменелость. Ее мягкие части разложились, и объем заполнился минералами, так что на самом деле она уже почти каменная. Она очень хрупкая.
   Я знаю, — говорит Дженет. — Папа нам рассказал.
   Это ваша работа? — спрашивает Нэнси.
   Ну, и это тоже, — отвечает Леся.
   Странная работа, — говорит Нэнси.
   Ну, я делаю и разные другие вещи, — говорит Леся, не понимая, почему оправдывается перед ребенком Девяти лет. Или восьми? — На самом деле я мало участвовала в раскопках. Но я много занималась консервацией костей. Некоторые окаменелости надо консервировать сразу, иначе они распадутся. Мы их покрываем «Гельвой». Это вроде жидкой резины.
   Дети смотрят через стекло на недвижного палеонтолога. Чем больше на него смотришь, думает Леся, тем больше он похож на труп, с этой бледностью и застывшим взглядом. Дженет сморщилась, как от вони, Нэнси вроде бы любопытствует, но вчуже. Как объяснить им, зачем Леся этим занимается, почему она любит эту работу? В тот день они нашли альбертозавра: бедро и позвонок. Морган: «Ну, что у нас тут?» Разочарованный, потому что это оказался уже известный вид. Но Леся хотела вскричать, подобно ветхозаветному пророку: «Восстань!», подобно Богу, воздеть руки и своею волей призвать молнии; и тогда странная плоть регенерирует, покроет кости, пустыня увлажнится и расцветет.
   Но этому не бывать, так что остаются только музейные витрины, с откровенно пластмассовой растительностью, среди которой скелеты, собранные и пересобранные после яростных споров о том, как именно они ходили, вздымают огромные головы с зияющими глазницами высоко над теми, кто пялится снизу вверх, кто жив до сих пор лишь по милости их предков.
   В сумраке мелового периода дети нажимают на кнопки, смотрят, как сменяются цветные слайды под жужжание автоматических музейных голосов. Леся знает, что она тут лишняя. Нат прогуливается рядом, расслабленный, безмятежный, ей хочется схватить его и встряхнуть. Что вообще все это значит, зачем он заставил ее через это пройти? Убить свободное время (она могла бы ходить по магазинам! читать! совокупляться!) ни на что? А может, это проверка, может, экзамен, может, она провалилась? Если он собирается делать ей авансы — а она не знает, что будет, если это и вправду так, она еще не думала об этом, только представила себе тяжесть его руки на какой-нибудь части своего тела, достаточно запретной, для определенности — чего же он тогда тянет? (Конечно, не здесь и не сейчас, не при детях. Которые, скорее всего, ничего не заметят.)
   Но дело, кажется, не в этом.
 
   Суббота, 20 ноября 1976 года
   Нат
   Трое маячат впереди, едва различимые во тьме пещеры. Над ними нависают чудовища, рептильные скелеты, сшитые в угрожающих позах, точно в каком-нибудь великанском аттракционе ужасов. Нат чувствует, как его кости распадаются и камень заполняет пустоты. Ловушка. Беги, Нэнси, беги, Дженет, иначе время настигнет вас, поймает и вы застынете навеки. Но Нэнси, в твердой уверенности, что он ее не видит, спокойно ковыряет в носу.
   Лесин силуэт склоняется к детям. Продолговатый: Богоматерь На Костях. «Вымерли — это значит, что их больше нет», — говорит она. Нат надеется, что его дети не покажутся ей невежественными или глупыми. Он точно помнит, что несколько раз объяснял им значение слова «вымерший». И они уже много раз были в этой галерее, хотя Нэнси предпочитает египетские мумии, а Дженет любит рыцарский зал, где доспехи, лорды и леди. Неужели они разыгрывают перед Лесей спектакль, чтобы помочь ему, задают вопросы, симулируя интерес, неужели они так проницательны, так хитры? Неужели его намерения так очевидны?
   Почему нет? — спрашивает Дженет. — Почему они все вымерли?
   На самом деле этого никто не знает, — говорит Леся. — Мир переменился, и новые условия им не подошли. — Пауза. — Мы нашли много яиц с маленькими динозаврами внутри. Ближе к концу они уже не проклевывались.
   Слишком холодно стало, дурочка, — говорит Нэнси, обращаясь к Дженет. — Это же был ледниковый период.
   Ну, не совсем, — начинает Леся, но передумывает.
   Она оборачивается к Нату, колеблется, чего-то ждет.
   Нэнси бежит и тянет Ната за рукав, чтобы он нагнулся. Она шепчет ему на ухо, что теперь хочет пойти к мумиям. Дженет, капризуля, будет протестовать, потом они как-нибудь договорятся, а время течет, и скоро все они станут на день старше.
   Как он может их бросить? Как он сможет выносить эти заранее обговоренные субботние встречи? Видеть их лишь раз в неделю, вот чем придется заплатить, фунтом своего мяса. Как дела, девочки. Хорошо, папа. Фальшь. Ни сказок на ночь, ни внезапных погонь друг за другом по коридорам, ни голосов у входа в подвал. Нечестно. Но либо в этом поступить нечестно, либо в другом, и Леся, еще нетронутая, непорочная, будет рыдать в дверном проеме спальни, где-то в будущем. Поблекнет, станет ронять яркие чешуйки краски, тонкие осколки изогнутого стекла, разбитые украшения. А он, убийца, будет сидеть в баре «Селби», все руки в занозах, и думать о том, как жить по совести. Станет ли ему тогда лучше? Он будет смотреть хоккей с другими посетителями бара, присоединяясь к воплям болельщиков. Жить по совести. Его учили, что это единственная желанная цель. Теперь, когда он больше не верит, что это возможно, почему же он все равно старается?
   Вот он хромает домой из школы, весь в синяках и ссадинах, потому что мать запретила ему драться. Даже когда он меня первый ударил? Особенно когда он первый ударил. Но он придумал способ ее обойти. Они били маленького мальчика. Нет, этого недостаточно. Трое на одного. Все равно недостаточно. Они обзывали его жиденком. Ага, вот оно. Ее глаза уже сверкают огнем. Смерть ненавистникам. О светозарный мальчик мой [1]7. Нат, который в шесть лет уже научился лицемерить, который был на добрых пять сантиметров выше любого из своих обидчиков, сражался с яростным упоением, изобретая все новые несправедливости для оправдания своих победоносных фонарей. Делами, а не верой, как говорят унитарианцы.
   Он может подробно перечислить причины для бездействия, в этой или любой иной ситуации; однако по опыту собственного прошлого он боится, что все равно безрассудно ринется вперед. Вопреки своим сомнениям, и даже еще отчаяннее, безумнее из-за этих сомнений. Из-за своего эгоизма, как непременно скажет кое-кто. Только не Элизабет. Она говорит, ей все равно, чем он занимается и кто его подружки (по ее выражению), пока от этого не страдают дети. Это тоже ее выражение. Она подразумевает «мои дети». Нат уверен, она подсознательно считает, что дети родились от непорочного зачатия, она благополучно забыла ту ночь с банным полотенцем, и другую ночь, много других ночей. Лень и привычка. Что до него самого, ему хотелось бы думать, что дети уже готовыми выпрыгнули из его головы. Тогда они безраздельно принадлежали бы ему.
   Но, по правде сказать, Нат знает, с кем останутся дети. Хотя они с Элизабет еще никогда не обсуждали развод. Даже в худшие времена она никогда не пыталась его выставить, и он никогда не угрожал уходом. Но развод незримо присутствует в каждом их разговоре: тайное оружие, окончательное решение, непроизносимое слово. Он подозревает, что они оба думают об этом почти все время: размышляют, отвергают.
   Лучше остановиться прямо сейчас. Вместо того чтобы подхватить Лесю с ковролинового пола Галереи эволюции позвоночных, взбежать с ней по ступеням в безлюдный Отдел млекопитающих и насекомых, он поблагодарит ее, пожмет ей руку, хоть раз коснется ее, подержит в ладони прохладные тонкие пальцы. Потом они пойдут к мумиям, потом — к рыцарским латам, и он постарается не видеть в этих предметах собственное подобие. На улице он утешится попкорном и сигаретой вместо двойного виски, которое ему на самом деле к тому времени понадобится. Они будут ждать на каменных ступенях Музея, семейство, прислонившись к табличке справа от двери, «Искусство человека сквозь века», пока Элизабет не появится из неизвестного чистилища, куда она забрела, плотная фигура в черном пальто, идущая ровным шагом вверх по ступеням, чтобы забрать их в назначенное время.
 
   Понедельник, 29 ноября 1976 года
   Элизабет
   Элизабет полулежит в ванне. Когда-то она принимала ванны удовольствия ради; теперь она это делает, как и ест, по необходимости. Она заботится о своем теле, как заботятся о машине, держит его в чистоте, движущиеся части — в порядке, до поры, когда она сможет вновь пользоваться своим телом, вселиться в него. Ради удовольствия. Она ест слишком много, и сама это знает, но лучше много, чем мало. Мало есть — опасно. Она потеряла способность судить, потому что теперь ей никогда по-настоящему не хочется есть. Без сомнения, ванны она тоже принимает слишком часто.
   Она всегда заботится о том, чтобы температура воды была ниже температуры тела, потому что боится заснуть в ванне. Можно утонуть и в пяти сантиметрах воды. Говорят, если вода такой же температуры, как кровь, сердце может остановиться, но только если оно и так больное. Насколько ей известно, у нее с сердцем все в порядке.
   Она взяла работу домой. Она часто приносит работу домой, потому что на службе ей трудно сосредоточиться. Дома она тоже не может сосредоточиться, но по крайней мере здесь некому войти и застать ее за разглядыванием стенки. Она всегда печатает большую часть своих бумаг сама; она хорошо печатает, почему бы и нет, она много лет только этим и занималась, и к тому же она не любит передоверять свою работу другим. Она продвинулась по службе только потому, что любезно разговаривала по телефону, и еще потому, что всегда знала работу своих начальников чуточку лучше, чем они сами, поэтому совершенно естественно, что она не доверяет секретаршам. Однако гора бумаг у нее на столе растет. Пора ей браться за ум.
   Она хмурится, пытаясь сосредоточиться на книге, которую держит перед глазами одной сухой рукой.
   Но нам очень тяжело понять суть этих перемен. Нам трудно поставить себя на место людей, живущих в древнем Китае (как миллионы людей до сих пор живут в странах Третьего мира), тяжело работающих на своих клочках земли, отдающих почти весь урожай феодалам, вечно под угрозой наводнения и голода, — которые после долгой борьбы изгоняют землевладельца.
   Элизабет закрывает глаза. Это каталог передвижной выставки. Крестьянская живопись. Сейчас выставка в Англии, а через пару лет может приехать к ним, если они захотят. Она должна просмотреть каталог и дать заключение. Она должна написать отчет, в котором будет сказано, стоит ли устраивать эту выставку и будет ли она интересна канадской публике.
   Но Элизабет это не волнует, не может волновать. Ей неинтересны ни канадская публика, ни тем более этот каталог, написанный в Англии каким-то кабинетным марксистом. С его точки зрения, она тоже землевладелец. Она задумывается о своих жильцах, с их желтушными лицами, с их ненормально тихим ребенком, одетым всегда чуточку слишком опрятно, чуточку слишком хорошо. Они какие-то иностранцы, но Элизабет не знает, откуда они, а спрашивать невежливо. Откуда-то из Восточной Европы, кажется, беженцы. Тихие люди, платят за квартиру всегда на день раньше, словно боятся чего-то. Собираются ли они организовывать долгую борьбу, чтобы ее изгнать? Пока не похоже. Эти картины настолько чужды Элизабет, будто они с луны упали.
   Она пропускает вступление и обращается к картинам. Новая деревня, новый дух. Наступление продолжается. Мы перестроили свинарник. Это откровенная пропаганда, а картины просто безобразны. Яркие примитивные цвета, четко обрисованные улыбающиеся фигуры — похоже на картинки из воскресной школы, которые она так ненавидела в детстве. Иисус любит меня. Она никогда, ни секунды этому не верила. Иисус — это Бог, а Бог любил тетушку Мюриэл; тетушка Мюриэл неколебимо верила в это. Насколько понимала Элизабет, Бог никак не мог любить ее и тетушку Мюриэл одновременно.
   До того, как тетушка Мюриэл взяла их к себе, они никогда не ходили в церковь. Тетушке Мюриэл следовало бы это знать. Элизабет получила первый приз за то, что выучила наизусть стихи из Писания. Кэролайн, наоборот, устроила балаган. Пасха; на них были новые синие шляпы на резинке, тянущей Элизабет под подбородком, и такого же цвета пальтишки. Одно — десятого размера, другое седьмого, но одинаковые; тетушка Мюриэл любила одевать их как близнецов. Кафедра была завалена нарциссами, но священник говорил не о Воскресении. Он больше любил тему Страшного Суда. И солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись как свиток[1]8.
   Элизабет складывала и расправляла картинку с Христом, выходящим из дыры в скале, от лица его исходило сияние, и две женщины в синем стояли перед ним на коленях. Она отогнула его голову назад, потом потянула за край листа, и голова выскочила, как чертик из табакерки. В церкви пахло духами, слишком крепко пахло, от сидящей рядом бежевой прямой тетушки Мюриэл исходили волны талька. Элизабет захотелось снять пальто. Смотрите, смотрите, сказала Кэролайн, вставая. Она показывала на витраж, центральный, где Христос в пурпурной одежде стучал в дверь. Она скрючилась, затем попыталась перелезть через спинку передней скамьи и сбила с миссис Саймон норковую шляпку. Элизабет сидела смирно, а тетушка Мюриэл потянулась за Кэролайн и схватила ее сзади за пальто. Священник нахмурился с кафедры, задрапированной бордовым, а Кэролайн закричала. Тетушка Мюриэл схватила ее за руку, но Кэролайн вырвалась и побежала по проходу. Уже тогда надо было понять. Что-то не так. Кэролайн потом говорила, что это бордовое падало на нее, но тетушка Мюриэл рассказала всем, что у Кэролайн просто заболел живот. Она возбудима, говорили все; это часто бывает с маленькими девочками. Не надо было водить ее на торжественную службу.
   Тетушка Мюриэл решила, что во всем виноват священник, и организовала движение за то, чтобы его убрали. Неужели они должны такое слушать? Можно подумать, что он баптист. Много лет спустя этот священник попал в газеты, потому что изгонял бесов из девочки, у которой оказалась опухоль мозга и она потом все равно умерла. Вот видишь? сказала тогда тетушка Мюриэл. Я же говорила, что он абсолютный псих.
   Что же до Кэролайн, то, когда семь лет спустя ее крик принял окончательную форму и стало совершенно, непоправимо ясно, что она тогда пыталась сказать, это был иной случай: Божья кара. Или слабоволие, в зависимости от того, в каком настроении была сегодня тетушка Мюриэл.
   В больнице, и позже в приюте для душевнобольных, Кэролайн не разговаривала и даже не двигалась. Она не ела сама, и ей подвязывали подгузники, как младенцу. Она лежала на боку, прижав колени к груди, закрыв глаза, сжав кулаки. Элизабет сидела рядом, вдыхая нездоровый запах недвижной плоти. Черт бы тебя побрал, Кэролайн, шептала она. Я знаю, что ты здесь.
   Через три года, когда Кэролайн было почти семнадцать, она лежала в ванне, и санитара куда-то позвали. По неотложной надобности. Таких пациентов, как Кэролайн, не полагалось оставлять одних в ванне; это запрещалось правилами. Такие пациенты вообще не должны были принимать ванну, но кто-то решил, что это поможет ей расслабиться, распрямиться; так они говорили на суде. Но случилось то, что случилось, и Кэролайн соскользнула в воду. Она утонула, не сделав ни малейшего движения, не повернув головы, хотя это могло бы спасти ей жизнь.
   Иногда Элизабет задумывается, не сделала ли Кэролайн это нарочно — может быть, все это время ее сознание, запечатанное в теле, ждало удобного случая. Она не может понять, почему. Правда, порой она не может понять, почему сама до сих пор этого не сделала. В такие моменты Кэролайн кажется ясной, логичной, чистой; мраморной, по контрасту с ее собственной медленно хлюпающей плотью, хрипами разлагающихся легких, губчатым, многопалым сердцем.
   В ванной кто-то поет: не пение — скорее, гул; Элизабет понимает, что уже довольно давно слышит этот звук. Она открывает глаза, чтобы найти источник звука; возможно, трубы, вода поет где-то вдалеке. Обои слишком яркие, с пурпурными вьюнками, и она знает, что должна быть осторожна. Никаких удобных случаев. Те люди, которые в шестидесятые раздирали кошек пополам и прыгали из окон высотных домов, думая, что они птицы, ее не забавляют; она считает их глупцами. Любой, кто слышал эти голоса раньше или видел, на что они способны, знает, что они говорят.
   — Заткнитесь, — говорит Элизабет. Даже это признание того, что они существуют, уже достаточно плохо. Лучше сосредоточиться на тексте. Критика Линь Бяо и Конфуция среди остатков военных колесниц древнего рабовладельца, читает она. Колесничих погребали заживо. Она вглядывается в картинку, пытаясь их увидеть, но различает только скелеты лошадей. Негодующие крестьяне шумят вокруг гробниц.
   Ее рука держит книгу, тело простирается вдаль по воде, среди белизны фаянса. На краю ванны, далеко, так далеко, что ей никогда туда не дотянуться, лежат игрушки, которые дети по-прежнему запускают в воду, когда купаются, хотя должны бы уже вырасти из этого возраста: оранжевая утка, красно-белый пароход с заводным колесом, синий пингвин. Ее груди, сплющенные силой тяжести, ее живот. Фигура как песочные часы. Как в «Маленькой книжке загадок» у Нэнси:
 
Два тела имею,
Слитых в одно;
Хоть я и стою,
Но иду все равно.
 
   На следующей странице была загадка про гроб. Не очень-то подходит для детей, сказала она в то Рождество. Нат купил эту книжку в коробочке, в подарочном наборе.
   Ее колени возвышаются из голубоватой воды, как горы; вокруг них плавают облака из пены. Пена для ванн «Бодикинс», импортная. Она купила ее для Криса, для них обоих, в приступе сибаритства; в самом начале, она еще не знала, что он не любит, когда она смотрит на его тело, разве что с расстояния в сантиметр. Он не хотел, чтобы она отстранялась и разглядывала его; хотел, чтобы она осязала его, но не видела. Я достану тебя там, где ты живешь, сказал он ей гораздо позже, слишком поздно. Но где она живет?
   Песок бежит через ее стеклянное тело, из головы — в ноги. Когда весь песок утечет, она умрет. Погребена заживо. Какой смысл ждать?
 
   Вторник, 7 декабря 1976 года
   Леся
   Леся пошла обедать с Марианной. Они только что съели по сэндвичу в кафе «Мюррейс» — дешево и рядом — а теперь идут на улицы Йорквилль и Камберленд поглазеть на витрины. Здесь уже нельзя отовариваться, говорит Марианна, которая для Леси авторитет в этих вопросах, — слишком дорого. Теперь надо все покупать на Куин-стрит-Вест. Но Куин-стрит-Вест слишком далеко.
   Марианна обычно обедает с Триш, но Триш сегодня гриппует. Они часто зовут Лесю с собой, но она обычно отказывается. Говорит, что не успевает с работой и перехватит какой-нибудь сэндвич на первом этаже. Конечно, они мало чем мовут ее привлечь, разве что сплетнями, которые поставляют за утренним кофе. Марианна открыто заявляет (может, это шутка такая?), что пошла учиться на биолога специально, чтобы познакомиться со студентами-медиками и выйти замуж за врача. Леся не одобряет подобного легкомыслия.
   Однако теперь ей нужны именно сплетни. Она жаждет сплетен, она хочет знать все, что Марианна может рассказать об Элизабет и особенно о Нате, муже Элизабет, который не звонил, не писал и не появлялся с того момента, как пожал Лесе руку у таблички «ВЫХОД» в галерее динозавров. Она не то чтобы им интересуется, просто недоумевает. Она хочет знать, часто ли он проделывает такое, совершает такие странные поступки. Однако она не представляет себе, как выспросить об этом у Марианны, не рассказав ей, что случилось, а этого Лесе как раз и не хочется. Хотя почему бы и нет? Ведь ничего не случилось.
   Они останавливаются на углу Бэй и Йорквилль поглядеть на пышный синий бархатный костюм, отделанный золотой плетеной тесьмой, с блузкой — сборчатые манжеты и закругленный воротничок.
   — Слишком гойский, — говорит Марианна. Это слово у нее обозначает безвкусицу. Несмотря на то что у Марианны синие глаза, светлые волосы и имя будто из старинной баллады, она еврейка; Леся мысленно называет ее чистокровной еврейкой, в противоположность себе самой, полукровке. Марианна обращается с Лесей по-разному. Иногда она, кажется, допускает Лесю в круг евреев; вряд ли она говорила бы при Лесе «слишком гойское», если бы считала слишком гойской саму Лесю. Хотя, как ласково и презрительно объяснила одна из тетушек, когда Лесе было девять лет, Леся — не настоящая еврейка. Она была бы настоящей еврейкой, если бы еврейкой была ее мать, а не отец. Очевидно, этот ген передается по женской линии, как гемофилия.
   Но иногда Марианна цепляется к Лесиному украинскому имени. Оно ее не раздражает, как, вероятно, раздражало бы ее родителей; Марианна считает Лесино имя интересным, хоть и немножко смешным.
   — Что ты переживаешь? Многонациональное сейчас в моде. Перемени фамилию, и получишь какую-нибудь субсидию для национальных меньшинств.
   Леся улыбается на эти шутки, но как-то слабо. Да, она действительно многонациональна, но не в том смысле, за который дают субсидии. Кроме того, семья отца уже один раз меняла фамилию, — хоть и не ради субсидий. Они это сделали в конце тридцатых; боялись, что Гитлер придет, а даже если бы и не пришел, в стране и без того достаточно было антисемитов. В те дни, рассказывали тетушки, нельзя было открывать дверь, если ты не знал, кто стучит. Вот так и вышло, что Леся носит не очень правдоподобную фамилию: Леся Грин. Хотя надо признать, что Леся Этлин звучало бы не более правдоподобно. Два года — в девять и в десять лет — Леся говорила учителям в школе, что ее зовут Элис. Леся — то же самое, что Элис, говорила ее мать, Леся — замечательное имя, так звали великую украинскую поэтессу. Чьи стихи Леся все равно никогда не сможет прочитать.
   Однако она вернула себе прежнее имя, и вот почему. Когда она откроет доселе неизвестную страну (а она всерьез намеревалась это сделать рано или поздно), она, конечно, назовет ее собственным именем.. Гренландия на карте уже есть, и она совсем не похожа на ту страну, которая нужна Лесе. Гренландия — бесплодная, ледяная, безжизненная, а страна, которую Леся откроет, будет тропической, с пышной растительностью и кучей удивительных животных — либо таких, которые давно считались вымершими, либо совершенно неизвестных даже в ископаемом виде. Она тщательно рисовала эту страну в блокнотах и дала имена всей флоре и фауне.
   Но она не могла окрестить эту страну Элисландией: звучит нелепо. В «Затерянном мире», например, ей не нравились топографические названия. Взять хоть озеро Глэдис: слишком гойское. А само древнее плато носило имя Мэпл-Уайта, в честь художника, который, умирая, в бреду сжимал в руке свои рисунки с изображением птеродактиля — по ним профессор Челленджер и вышел на след. Леся была уверена (хотя в книжке об этом не говорилось), что Мэпл-Уайт [1]9 был канадцем, из самых розовых и заторможенных. Кем еще он мог быть с такой фамилией?