— Мама, что она говорит?
   — Она говорит, что у тебя очень черные волосы.
   Украинская бабушка наклоняется, чтобы обнять Лесю, утешить ее в каком-то горе, о котором сама Леся еще не знает. Однажды украинская бабушка подарила ей яйцо, расписное, которое нельзя было трогать, оно стояло на каминной полке рядом с семейными фотографиями в посеребренных рамках. Еврейская бабушка, обнаружив яйцо, растоптала его своими ботиночками, высоко поднимая ноги и с силой опуская. Будто разъяренная мышка.
   Они обе уже старые, говорила ее мать. У них была тяжелая жизнь. Когда человеку за пятьдесят, его уже не перевоспитаешь. Леся рыдала над горсточкой ярких скорлупок, а маленькая бабушка в раскаянии гладила ее смуглыми лапками. Она где-то купила Лесе другое яйцо, и это, наверное, обошлось ей дороже денег.
   Послушать бабушек, так они обе пережили войну, их лично травили газом, насиловали, кололи штыками, расстреливали, морили голодом, бомбили и отправили в крематорий, и они выжили чудом; на самом деле это было не так. Единственная, кого действительно коснулась война, была тетя Рахиль, сестра ее отца, старше его на двадцать лет, которая была уже замужем и жила отдельно, когда семья уехала. Тетя Рахиль была фотографией на каминной полке у бабушки — пухленькая, полная женщина. Она была достаточно обеспечена, и это все, что выражала ее фотография: обеспеченность. Ни тени предчувствия; оно добавилось уже потом, в виноватом взгляде самой Леси. Ее отец и мать никогда не говорили про тетю Рахиль. И о чем было говорить? Никто не знал, что с ней случилось. Леся, как ни пыталась, не могла ее себе представить.
   Леся ничего этого не рассказывает Нату, который объясняет ей, почему французы чувствуют то, что чувствуют. Лесю на самом деле не интересуют их чувства. Она просто хочет быть от них подальше.
   Нат почти доел свой индюшачий сэндвич; к жареной картошке не притронулся. Он смотрит в стол, слева от Лесиного стакана с водой, и разнимает на куски ресторанную белую булочку. Стол вокруг него усыпан крошками. На все нужно смотреть с исторической точки зрения, говорит он. Он бросает булочку и закуривает сигарету. Лесе не хочется просить у него сигарету — у нее при себе сигарет нет, и ей кажется, что сейчас не время вставать и за ними идти, — но через минуту он предлагает ей закурить и сам подносит огонь, она чувствует, что он при этом смотрит на ее нос, и из-за этого она нервничает.
   Она хочет спросить: зачем я здесь? Вряд ли вы меня пригласили на обед в этот заштатный ресторан только для того, чтобы решить судьбы нации, правда? Но он уже сигналит, чтобы принесли счет. Пока они ждут счета, он говорит ей, что у него две дочери. Он называет их имена и возраст, потом повторяет, как будто хочет напомнить сам себе или убедиться, что Леся правильно поняла. Он говорит, что хотел бы как-нибудь в субботу привести девочек в Музей. Они очень интересуются динозаврами. Не сможет ли она показать им экспозицию?
   Леся не работает по субботам, но как она может отказать? Лишить его детей права на динозавров. Она должна обрадоваться этой возможности проповедовать, обратить кого-то в свою веру, но она не рада; динозавры Для нее не религия, а лишь заповедная страна. Тут, должно быть, кроется что-то еще, после всех этих заиканий по телефону, этого свидания в ресторане, где, как внезапно понимает Леся, совершенно точно никогда не появится Элизабет. Леся вежливо говорит, что будет чрезвычайно рада провести детей Ната по Музею и ответить на все вопросы, которые у них могут возникнуть. Она принимается надевать пальто.
   Нат платит за обед, хотя Леся предлагает оплатить свою долю. Она бы предпочла заплатить за весь обед. Нат с виду совсем нищий. Более того, ей до сих пор не ясно, чем она будет обязана за этот поджаренный бутерброд с сыром и стакан молока; что именно ее просят сделать или отдать взамен.
 
   Понедельник, 15 ноября 1976 года
   Нат
   Нат сидит в баре гостиницы «Селби», пьет разливное пиво и смотрит телевизор. «Для постоянных, временных жильцов», написано на двери, как будто это одно и то же. Когда-то это был стариковский бар, бар для неимущих стариков. Он пьет в «Селби» по привычке: Марта живет всего в трех кварталах отсюда, и он обычно заходил выпить пару стаканов либо перед визитом к ней, либо после, если было не слишком поздно. Он пока не выбрал себе новый бар.
   Но скоро ему придется это сделать: когда он только начал захаживать в «Селби», там было полно безымянных лиц, но теперь все больше знакомых. Они ему не то чтобы друзья: он знает их только потому, что все они тут пьют. Но как бы то ни было, он стал завсегдатаем, а многих завсегдатаев уже нет. Рабочих из Кэббиджтауна, обшарпанных, молчаливых, время от времени произносящих одни и те же предсказуемо мрачные дежурные фразы. Теперь их из этого бара вытесняют те же люди, что с недавних пор заселяют квартирки над гаражами и задние дворы Кэббиджтауна. Они или фотографы, или рассказывают, что пишут книгу. Они слишком разговорчивы, они слишком энергичны, они приглашают его за свои столики, когда ему этого не хочется. Он пользуется среди них некоторым уважением — резчик по дереву, работает руками, ремесленник, человек с ножом. Он же предпочитает бары, где он — первый среди равных.
   Он найдет себе тихий, чинный бар, где нет машин для игры в пинбол, музыкальных автоматов и прыщавых восемнадцатилеток, которые, перебрав, блюют в отхожем месте. Он найдет бар, наполовину заполненный людьми в куртках на молнии и рубашках с расстегнутыми воротниками, из-под которых виднеется ворот футболки, людьми, которые пьют медленно и знают свою норму; серьезными любителями телевидения, как и он сам. Он любит послушать национальные новости, а потом — счета матчей.
   Дома ему это почти никогда не удается, потому что Элизабет изгнала его древний переносной черно-белый телевизор сначала из гостиной (сказав, что он режет глаз), потом с кухни. Она сказала, что терпеть не может шума, когда готовит, и пусть он сам выбирает — смотреть телевизор или есть, потому что, если он выберет телевизор, она станет обедать вне дома, а он как хочет. Это было в прежние времена, когда Нату еще не приходилось готовить. Он пытался протащить телевизор в спальню — представлял себе, как лежит ночью и смотрит фильм, в руке стакан виски с водой, рядом уютным калачиком свернулась Элизабет — но эта мечта не прожила и одной ночи.
   В итоге телевизор осел в комнате Дженет, и дети смотрят по нему утренние субботние мультфильмы. Когда Нат переехал в отдельную комнату, у него не хватило духу забрать телевизор у детей. Иногда он смотрит телевизор вместе с ними или сидит в их комнате один во время послеобеденных футбольных матчей. Но к началу одиннадцатичасовых новостей они уже спят. Он, конечно, может отправиться к матери, она не пропускает ни одного вечера, но к ней слишком далеко ехать, и она не держит дома пива. И вообще, подобные вещи ее не слишком интересуют. Другое дело — землетрясение или голод. Нат знает: если в новостях сообщили о голоде, на следующий день мать позвонит и будет давить на него, требуя, чтобы он усыновил сироту или взял у нее «Игрушки За Мир» для продажи магазинам. Гномы из кусочков крашеной шерсти, бумажные птицы. «Елочными игрушками ты мир не спасешь», — говорит он. Тогда она выражает надежду, что дети каждое утро пьют пилюли рыбьего жира. Она подозревает Элизабет в недостатке витаминов.
   Элизабет, с другой стороны, не любит смотреть никакие новости вообще. Она, кажется, даже газет не читает. Нат в жизни не встречал человека, которого до такой степени не интересуют новости.
   Сегодня, например, она легла в семь часов. Не захотела даже дождаться результата выборов. Нат, глядя, как на экране распадается на куски его мир, не может понять такого безразличия. Событие национального и даже, может быть, международного масштаба, а она все проспала! Сводная команда комментаторов, кажется, вот-вот взорвется эмоциями, каждый — своими. Комментаторы-квебекцы едва сдерживают ухмылку; они должны быть объективными, но на деле их губы кривятся в улыбке каждый раз, когда компьютер объявляет очередную победу Квебекской партии. Напротив, англичане будто вот-вот наделают в штаны. Рене Левек [1]2 едва верит происходящему; у него лицо человека, которого одновременно поцеловали и лягнули в пах.
   Камеры мечутся, показывая комментаторов с поджатыми губами, толпы в штаб-квартире Квебекской партии, где идет дикое веселье — празднуют победу. На улицах пляшут, орут радостные песни. Он пытается вспомнить, когда ему приходилось видеть подобного рода празднование по эту сторону границы, но ему ничего не приходит в голову, кроме хоккейных игр Россия — Канада, когда Пол Хендерсон забил решающий гол. Люди обнимались, некоторые, кто попьянее, плакали. Но сейчас — не хоккей. Видя замешательство побежденных либералов, непроницаемые лица англичан-комментаторов, Нат ухмыляется. Так им и надо, этим сукиным сынам. Это его маленькая персональная месть тем, кто по всей стране писал письма в редакцию. Репрессии порождают революцию, думает он, а вы — торгаши. Жрите дерьмо[1]3. «Я всего лишь цитирую нашего премьер-министра», — сказал бы он старым дамам, если бы выступал по телевизору.
   Однако он озирается на других посетителей бара, и у него неспокойно на душе. Он знает, что его радость — это радость теоретика и, вероятно, сноба. Но похоже, что из присутствующих никто, кроме него, теорией не интересуется. Писателей здесь сегодня мало, все больше люди в куртках на молнии, и они не слишком рады новостям: они мрачны, а некоторые открыто ворчат, будто в соседнем доме устроили шумную вечеринку, а их не позвали. «Чертовы лягушатники, — бормочет один. — Давно пора было выпереть их из страны».
   Еще кто-то говорит, что это означает конец экономике. Кто теперь рискнет вкладывать сюда деньги? «Какая еще экономика? — ехидно отвечает его приятель. — Все, что угодно, лучше, чем стагфляция». Эту тему подхватывают комментаторы, пытаясь угадать будущее в промежутках между песнями и поцелуями.
   Нат чувствует прилив возбуждения, почти сексуального, оно идет от живота к пальцам, сомкнутым вокруг стакана. Они и не подозревают, эти скоты, понятия не имеют. Земля колеблется у них под ногами, а они этого даже не чувствуют, может случиться все что угодно!
   Но вместо морщинистого обезьяньего личика Рене Левека, благодарящего своих избирателей на стадионе Поля Сове, он видит на экране телевизора Лесю, ее глаза, ее тонкие руки, они плывут, окутанные дымной вуалью, по ту сторону обеденного стола. Нат не припомнит ни одного ее слова; может, она вообще молчала? Это все равно, ему все равно, пусть даже она никогда не скажет ни слова. Ему довольно смотреть на нее, в нее, в ее темные глаза, кажется, карие — этого он тоже не помнит. Он помнит тень в этих глазах, она будто прохладная сень дерева. Зачем он так долго ждал, мялся в телефонных будках, словно убогий, немой? За обедом он раздирал булки на куски и говорил о политике, а ему надо было вот что сделать — заключить ее в объятия, прямо там, в ресторане «Универ». Тогда они перенеслись бы отсюда куда-нибудь совсем в другое место. Откуда ему знать — куда, если он там ни разу не бывал? Это место совсем не похоже ни на страну, что лежит под синим халатом Элизабет, ни на планету Марты, предсказуемую, тяжелую и сырую. Обнимать Лесю — все равно что держать какое-то странное растение, гладкое, тонкое, с неожиданно оранжевыми цветами. Экзотическое, сказали бы цветоводы. В странном свете под ногами на земле захрустят кости. Над которыми она будет иметь власть. Она встанет пред ним, носительница целительной мудрости, окутанная покрывалами. Он падет на колени, растворится.
   Нат отталкивает от себя этот образ и определяет, откуда тот взялся: из фильма «Она», увиденного на субботнем дневном сеансе [1]4, когда Нат был впечатлительным двенадцатилеткой и мастурбировал еженощно. Мать ругала его за эти фильмы: я уверена, что тебе вредно туда ходить, говорила она. Все эти ковбои и стрельба. Женщина, закутанная в марлю, играла просто ужасно, он кидался в нее скрепками и комочками жеваной бумаги, издевался над ней вместе с прочими зрителями, потом вздыхал по ней несколько месяцев. Но все равно ему хочется вскочить на велосипед, бешено крутить педали до самого Лесиного дома, взбежать по стене, как Человек-Паук, ворваться через окно. Ни слова, скажет он ей. Идем со мной.
   Правда, она живет с каким-то там мужчиной. Нат смутно помнит этого человека, помнит, как тот держал Лесю за локоть на прошлогодней рождественской вечеринке в Музее, неприметная розовая клякса. Нат почти немедленно забывает о нем и возвращается мыслями к Лесе, давая ей прикурить сигарету. Еще дюйм — и он коснулся бы ее. Но пока еще рано ее касаться. Он знает, что утром она встает, съедает завтрак, идет на работу, занимается там чем-то таким, что выше его понимания, время от времени удаляется в дамский туалет, но он не хочет думать об этих мелочах. Он ничего не знает о ее реальной жизни и пока не хочет знать. Не торопиться, не все сразу.
 
   Суббота, 20 ноября 1976 года
   Элизабет
   Они поднимаются по ступеням, мимо продавца попкорна с его яблоками в карамели, воздушными шарами, трещотками, ветряными мельницами ядовитого синего и красного цвета, которые трещат, будто сушеные птицы трепыхаются. Семейство. Когда они выйдут обратно, придется что-нибудь купить для детей, потому что семьям так полагается.
   Элизабет вызвалась пойти с ними, потому что Нат правильно сказал: они уже очень давно ничего не делали всей семьей, и это плохо для детей. Детей это не обмануло. Они не пришли в восторг, только удивились и слегка растерялись. «Но ты же никогда с нами не ходишь, когда нас папа водит», — сказала Нэнси.
   И теперь, под куполом в вестибюле, где субботний ручеек детей просачивается через турникеты, она понимает, что не выдержит напряжения. Здесь она работает. Здесь работал и Крис. Когда она тут в рабочие дни, это нормально, у нее есть на то причина и есть куча работы, чтобы занять мысли; но сейчас — зачем? С какой стати ей тратить свободное время на прогулки среди ничьих костюмов, металлических оболочек и костей, брошенных владельцами? Когда можно без этого обойтись.
   Она все устраивала так, чтобы не разговаривать с ним и даже по возможности не видеть его в рабочее время. Она не скрывала происходящее, хотя и не объявляла о нем направо и налево, в чем и нужды не было; в Музее новости тайно расползались, и в конце концов все все узнавали. Но ей платили за работу, за столько-то часов в день, и она относилась к этому серьезно. Она не тратила эти часы на Криса.
   Кроме самого первого раза, когда они занимались любовью почти одетые, на полу в его мастерской, среди обрезков меха, среди стружек, рядом с незаконченным чучелом африканской земляной белки. Стеклянные глаза еще не были вставлены, и пустые глазницы наблюдали за ними двоими. Весь Музей до сих пор пахнет как тот день — формалином, опилками и волосами Криса, расплавленный запах, опаленный, насыщенный. Горелое золото. Холодная молния его брюк вдавилась во внутреннюю поверхность ее бедра, и зубчики натирали кожу. Она думала: я никогда в жизни не соглашусь на меньшее. Словно торговалась с кем-то. Может, так оно и было, только она никогда не видела того, незримого, который торговался с ней.
   Дети в сувенирной лавке разглядывают кукол, сингапурских тряпичных львов и мексиканских глиняных младенцев. Нат роется в бумажнике. Идея была его. так что пусть он и платит, но Элизабет знает, уже на выходе из дома знала, что у него не хватит денег.
   — Ты не одолжишь мне пятерку? — спрашивает он. — Я тебе верну в понедельник.
   Она отдает ему деньги, которые уже держит наготове. Все время пятерки. Иногда он возвращает долг; иногда нет, но это потому, что забывает. Она ему не напоминает больше, а раньше напоминала, когда еще думала, что в мире все должно быть по-честному.
   — Я не пойду с вами, — говорит она. — Встретимся на ступеньках в половине пятого. Потом можем повести девочек в «Мюррейс» поесть мороженого или что-нибудь такое.
   Он, кажется, облегченно вздыхает.
   — Хорошо, — говорит он.
   — Скажи девочкам, я желаю им интересно провести время.
   Она идет на юг, к парку, собираясь перейти дорогу и прогуляться под деревьями, может, посидеть на скамье, вдыхая запах палых листьев. Это ее последний шанс ощутить запах листьев, пока не выпал снег. Она стоит на тротуаре и ждет, когда можно будет перейти улицу. У обелиска лежит несколько потрепанных венков. На обелиске написано: «Южная Африка».
   Она поворачивается и идет обратно к Музею. Она пойдет в планетарий, чтобы убить время. Она никогда не бывала в планетарии, хотя помогала тамошним сотрудникам с плакатами и экспозициями. В будни во время утренних сеансов она работает, а вечером, после работы, вряд ли пойдет смотреть такое. Но сегодня ей хочется пойти туда, где она еще не бывала.
   Вестибюль выложен кирпичом. На изогнутой стене — надпись:
 
Вкруг вас, взывая, небеса кружат,
Где все, что зримо, — вечно и прекрасно,
А вы на землю устремили взгляд [1]5.
Данте
 
   Под этой надписью — другая:
 
«Справочная. Предварительная продажа билетов».
 
   Мысль о том, что даже вечное и прекрасное стоит денег, успокаивает Элизабет. Сеанс в три часа. Она подходит к окошку, чтобы купить билет, хотя, скорее всего, могла бы пройти и по служебному пропуску.
   — Космические катастрофы или Лазерий? — спрашивает девушка.
   — Что, простите? — переспрашивает Элизабет. Потом до нее доходит, что «Космические катастрофы» — это название программы. Однако слово «Лазерий» не приводит ей на ум ничего, кроме лепрозория.
   — Лазерий начнется только в четверть пятого, — говорит девушка.
   — Тогда «Космические катастрофы», — отвечает Элизабет. Этот непонятный Лазерий все равно слишком поздно.
   Она стоит в вестибюле, разглядывая обложки в витрине книжного киоска. «Звезды принадлежат всем», «Вселенная», «Черные дыры». Она никогда не питала особо теплых чувств к звездам.
   Зрительный зал — куполом; словно сидишь внутри женской груди. Элизабет знает, что купол изображает небо; но ей как будто немного не хватает воздуху. Она откидывается назад в бархатном кресле, уставившись на пустой, но слабо светящийся потолок. Дети кругом ерзают и щебечут, но тут меркнет свет, и они замолкают.
   Заход солнца. Вокруг — панорама Торонто, легко узнаваемая, со своими приметами: вот гостиница «Парк-Плаза», которая теперь кажется низенькой по сравнению с близстоящим отелем «Хайатт Ридженси». К востоку — «Британника». Отель «Саттон-плейс», «Дом погоды», Канадская национальная башня. Это Земля.
   Голос сообщает, что такую панораму они увидели бы, если бы стояли на крыше планетария. «Ух ты, клево», — говорит мальчик в соседнем кресле. Будто с рекламы жевательной резинки. Элизабет чувствует его рядом с собой, подпитывается теплом и уверенностью. Кроссовки на резиновой подошве.
   Сияние на западе гаснет, и загораются звезды. Голос называет созвездия: Медведицы, они же Ковши, Кассиопея, Орион, Плеяды. Голос говорит, что древние люди верили: человек после смерти может стать звездой или созвездием. Он говорит, что это очень поэтично, но, конечно, неверно. На самом деле звезды гораздо удивительнее, чем о них думали в старину. Звезды — это пылающие газовые шары. Голос фонтанирует цифрами и расстояниями, Элизабет отключается.
   Полярная звезда: на нее указывает белая стрелочка. Голос ускоряет бег времени, и звезды крутятся вокруг полюса. Чтобы это увидеть, надо стоять на месте много ночей, с глазами, залипшими в положении «открыто». Древние люди думали, что звезды действительно так движутся, но, конечно, на самом деле вращается Земля.
   В старину люди верили и в разные другие вещи. Зловещая музыка. Сегодняшняя программа посвящена необычным астрономическим явлениям, говорит голос. Звезды крутятся обратно во времени, возвращаясь в 1066 год. Появляется фрагмент Гобелена из Байе [1]6, с торжествующим Вильгельмом Завоевателем. В старину люди верили, что кометы предвещают войны, эпидемии, чуму, рождение великих героев, падение королей или конец света. Голос презрительно фыркает. Мы-то, современные люди, лучше знаем.
   В небе появляется комета Галлея, сначала едва видная, потом все ярче и ярче, хвост струится, будто облако, раздуваемое ветром. Голос информирует слушателей о химическом составе хвоста. Слово «комета» происходит от греческого «кометис» — длинноволосый. Древние люди думали, что кометы — это длинноволосые звезды.
   Комета Галлея меркнет и исчезает совсем. Голос говорит, что она вернется в 1985 году.
   Звезды начинают падать, сначала по нескольку штук за раз, потом больше и больше. Голос объясняет, что это не настоящие звезды, а всего лишь метеориты. Метеориты падают, и получается звездный дождь. Скорее всего, метеориты — это обломки взорвавшихся звезд. Пока они падают, появляются картины — толпы, Пляски Смерти, горящие здания, — потом купол озаряется вспышкой, и голос цитирует несколько строчек из Шекспира. Потом демонстрирует северное сияние и начинает обсуждать его возможные причины. Некоторые люди утверждают, что слышат издаваемые северным сиянием звуки — высокий шелестящий шум, — но записями это не подтверждается. Элизабет слышит высокий шепот у самого уха.
   Ей холодно. Она знает, что в аудитории тепло, она обоняет детей, куртки, масло от попкорна; но ей холодно от северного сияния. Ей хочется встать и выйти. Она оглядывается в поисках двери, но двери не видно. Ей неохота шарить ощупью в темноте.
   А теперь голос собирается продемонстрировать нечто невероятное. Все они слышали о Вифлеемской звезде, верно ведь? Да. Ну так вот, может быть, Вифлеемская звезда и вправду была. Над головами звезды крутятся в обратную сторону, сквозь века, на две тысячи лет. Видите?
   Дети дружно выдыхают: «О-ох». Звезда растет, она все больше, ярче, и вот, наконец, озаряет полнеба. Потом диминуэндо. И погасла. Как фейерверк.
   — Это была сверхновая звезда, — говорит голос. — Умирающая звезда.
   Когда звезде пора умирать, она иногда вспыхивает, вся оставшаяся у нее энергия выгорает в одном впечатляющем взрыве. Когда-нибудь и с нашим солнцем случится то же самое. Но только через несколько миллиардов лет.
   Потом вся оставшаяся материя, которой не хватает энергии, чтобы противостоять собственному гравитационному полю, сожмется, коллапсирует, образуя нейтронную звезду. Или черную дыру. Голос направляет свою указку на какое-то место в небе, где ничего нет. Черные дыры нельзя увидеть, говорит голос, но мы знаем, что они существуют, по тому воздействию, которое они оказывают на окружающие объекты. Например, через них не проходит свет. Никто пока не понимает досконально устройства черных дыр, но предположительно это звезды, коллапсировавшие до такой высокой плотности, что лучи света не могут вырваться оттуда. Черные дыры не излучают энергию, а всасывают. Если упасть в черную дыру, исчезнешь там навсегда. Хотя стороннему наблюдателю будет казаться, что вы навеки застыли на горизонте событий черной дыры.
   Кусок тьмы расширяется, идеально круглый, беспросветный, пока не заполняет весь центр купола. Человек в серебряном скафандре падает в дыру, достигает ее, замирает.
   Человек висит, распятый на фоне тьмы, а голос объясняет, что на самом деле человек пропал. Он — оптическая иллюзия. Вот это будет настоящая космическая катастрофа, говорит голос. Что, если Земля неведомо для себя приближается к черной дыре? Серебристый человек исчезает, снова мерцают звезды, а голос объясняет, что на самом деле это очень маловероятно.
   Элизабет, дрожа, глядит в небо, которое на самом деле не небо, а сложная машина, с кнопками и слайдами, проецирующая на купол лучики света и картинки. Люди после смерти не превращаются ни в какие звезды. Кометы на самом деле не вызывают чуму. В небе на самом деле никого нет. На самом деле нет ни шара тьмы, ни черного солнца, ни замершего серебристого человека.