В четыре должен прийти его сменщик, немецкий католик-богослов, как ему сказали, придет и схватит его за руку, пожимая так сердечно, будто Нат и впрямь родственная душа. Нат смущенно покинет пост и вольется в поток прохожих, тех, что стремятся домой, и тех, что бродят без цели; затеряется среди безразличных, среди фаталистов, посторонних, циников; тех, среди кого ему бы хотелось быть своим.
 
   Пятница, 18 августа 1978 года
   Леся
   Леся, облаченная в лабораторный халат, спускается в подвал по лестнице, описывая спираль вокруг тотемного столба. Она сегодня не на работе, но халат все равно надела. Чтобы чувствовать, что она здесь по праву. Она и в самом деле здесь по праву.
   Она помнит, как когда-то во время своих субботних экскурсий провожала глазами других людей, мужчин и женщин, но женщин — особенно, тех, что деловито шли по коридору и входили в двери с табличками «Посторонним вход воспрещен». Тогда она воспринимала их рабочие халаты как гербы, как национальные флаги, знаки особой избранности. Ей так хотелось получить доступ за эти двери; по ту сторону лежали тайны и даже чудеса. Теперь у нее есть ключи, она может пройти почти в любую дверь, она знает этот пестрый развал камней, эти обломки, эти пыльные связки неразобранных бумаг. Тайны — может быть, но никаких чудес. И все же она хотела бы работать только здесь. Когда-то это было самое важное в ее жизни, и сейчас в ее жизни пока что нет ничего важнее. Только здесь, и больше нигде, она хочет быть своей.
   Она от этого не откажется. Засунув кулаки в карманы рабочего халата, она меряет шагами подвал, среди застекленных индейцев-манекенов в краденых ритуальных нарядах, в резных масках, радостных, испуганных. Она идет деловито, будто знает, куда; на самом деле она просто пытается успокоиться, перебрать весь Музей в голове, один знакомый зал за другим, как поминовение о здравии всех предметов. Кто знает, как скоро ей придется покинуть их навсегда?
   Иногда она думает, что Музей — это хранилище знаний, прибежище ученых, дворец, построенный искателями истины, без кондиционеров, но все же дворец. В другое время Музей для нее — разбойничья пещера; кто-то ограбил прошлое и сложил добычу сюда. Целые куски времени лежат здесь, золотые, замороженные; она — один из хранителей, единственный хранитель, без нее все это сооружение растает, как медуза на горячем песке, и прошлого не станет. Она знает, что на самом деле все обстоит ровно наоборот — это она сама не может существовать без прошлого. Но все же ей надо держаться, убеждать себя в своей значимости. Она испугана, она цепляется за что попало. Если ничего другого не останется, она запрется в какой-нибудь витрине, закроет лицо волосатой маской, спрячется, ее никогда здесь не достанут.
   Попросят ли ее уволиться? По собственному желанию. Она не знает. Беременный палеонтолог — это оксюморон. Ее работа — называть кости, а не производить плоть. Но у нее уже два раза не пришли месячные. Может быть, это, как говорится, от стресса. Она еще не ходила на анализы, не получила подтверждения, не думала, что делать дальше. Она будет незамужней матерью. Конечно, такое теперь часто бывает, но что скажет д-р Ван Флет, джентльмен старой школы, подчеркнуто живущий не в 1978 году?
   А что сделает Нат, что будет делать она сама? Трудно поверить, что ее мелкий поступок имеет такие ощутимые последствия для других людей, пусть и немногих. Хотя все прошлое состоит из осадка таких поступков: миллионов, миллиардов поступков.
   Она не привыкла быть чему-то причиной. На стенке у нее в кабинетике висит плакат с древом эволюции, которое, словно коралл, тянется ветвями к потолку: Рыбы, Двоякодышащие, Терапсиды, Текодонты, Архозавры, Птерозавры, Птицы, Млекопитающие, и Человек — крохотная точка. Леся — такая же точка, а в ней еще одна. Которая отщепится от нее в свой черед.
   Или нет; Леся об этом уже думала. Она может сделать аборт, остановить время. Она знает, что теперь это намного проще. Она еще не говорила Нату, а может, и не надо говорить. Можно все оставить как было. Но она не хочет.
   Она не знает, обрадуется он, или рассердится, или придет в отчаяние; возможно, если учесть его отношение к уже имеющимся детям, и то, и другое, и третье сразу. Но, как бы он ни отреагировал, Леся знает: ее окончательное решение не будет зависеть от него. Нат сместился из центра вселенной, пока на самую малость.
   Она поднимается вверх по черной лестнице и идет по всему зданию через Европейские Костюмы, огибая выставку Китайской Крестьянской Живописи, которая ей не особенно интересна. Выходя из-за угла на площадку центральной лестницы, Леся этажом выше замечает плотную черную фигуру. Элизабет. Элизабет ее не видит. Она глядит через балюстраду, под купол. Леся почти ни разу не видела Элизабет вот так — неведомо для той, украдкой. Ей кажется, что она видит Элизабет последний раз, что та скоро умрет. Леся к этому не привыкла; она всегда думала, что Элизабет вечна, будто икона. Но вот Элизабет стоит одна, без никого, она будто меньше ростом, усталая, обыкновенная; смертная. Линии лица и тела устремлены книзу. Хотя Леся знает, что ее беременность Элизабет ни капли не обрадует, даже более того, возможно, Элизабет попытается затянуть развод насколько получится, чтобы доказать — что доказать? Что она — первая жена? — Леся уже не помнит, почему так боялась Элизабет.
   Что они будут делать через двадцать лет? Постаревшие женщины, старухи, в черном, не разговаривают друг с другом; желают друг другу зла; никогда не видятся, но каждая носит другую в голове, в тайном, темном, запертом отсеке, будто опухоль или черную воронку в центре мишени. В один прекрасный день они, может, станут бабушками. Лесе в голову приходит новая мысль: напряженные отношения между ними усложняют жизнь детям. Надо это прекращать.
   Все же ей не хочется затевать пантомиму кивков и улыбок; попозже. Леся ныряет в открывшиеся двери лифта и уносится вверх.
   Она входит в Галерею эволюции позвоночных не с того конца, из-под таблички «Выход». У нее слегка кружится голова — может, потому, что она весь день ничего не ела. Слишком много кофе. Она садится на барьер с мягкой обивкой, отделяющий посетителей от динозавров. Ей хочется выкурить сигарету перед прогулкой по сумраку верхнего мела, но она знает про пожароопасность. Она просто отдохнет. Здесь тоже тепло, жарко даже, но по крайней мере темно.
   Вот ее старые друзья, которых она знает не хуже, чем ручных кроликов: аллозавр, хищник, хасмозавр с попугаичьим клювом, паразауролоф с гребнем, похожим на оленьи рога. Это просто кости, кости и проволока, в окружении пыльного пластика, а она уже взрослая; отчего же она по-прежнему считает их живыми?
   Когда она была маленькая, она верила, или изо всех сил старалась верить, что по ночам, когда Музей закрыт, все, что находится внутри, ведет свою тайную жизнь; и если бы только ей удалось пробраться внутрь, она бы это увидела. Позже она сменила эту мечту на менее причудливую; это правда, что экспонаты Музея не движутся и молчат, но где-то существует прибор или сила (секретные лучи, атомная энергия), которыми их можно оживить. Детские мечты, навеянные, конечно, случайно подвернувшейся книжкой научно-фантастических комиксов или рождественским спектаклем «Щелкунчик», куда ее затащили родители, когда у них появилась очередная роковая идея, что ей нужно заниматься балетом.
   Теперь, однако, глядя на огромные черепа, нависшие над нею в сумраке, гигантские позвонки, когти, Леся почти ожидает, что ее создания потянутся к ней, дружески приветствуя. Хотя на самом деле, будь они живые, они убежали бы либо растерзали ее в клочки. Медведи, однако, танцуют под музыку; змеи тоже. А вдруг она сейчас нажмет кнопки, включит слайды — и вместо обычного текста или криков моржей и тюленей, изображающих звуки подводного мира морских рептилий, зазвучит незнакомая песня? Похожая на индейскую, монотонная, гипнотическая. Попробуйте представить себе, написала Леся в брошюре для учителей и родителей, что будет, если динозавры вдруг оживут.
   Ей бы этого хотелось; она хотела бы сидеть тут целый час и ничего не делать. Она закрыла бы глаза, и окаменелости одна за другой поднимали бы свои тяжеловесные ноги, двигаясь прочь, по роще воскресших деревьев, и плоть, сгущаясь из воздуха, как лед или туман, нарастала бы на них. Они, топая, словно в танце, спустились бы по музейной лестнице и вышли из парадных дверей. Восьмифутовые хвощи пробьются в Парке Королевы, солнце порыжеет. Леся, пожалуй, подбавит гигантских стрекоз, белых и желтых цветов и озеро. Она будет двигаться среди листвы, у себя дома, экспедиция из одного человека.
   Но у нее не получается. То ли она утратила веру, то ли слишком устала; как бы то ни было, она не может сосредоточиться. Вторгаются куски новых картин. Она смотрит вниз, на гальку, на куски коры, на пыльные саговники по ту сторону барьера, за тысячу миль отсюда.
   На передний план, хочет того Леся или нет, упорно проталкивается то, что Марианна назвала бы ее жизнью. Возможно, Леся свою жизнь продула. Может, это и называют зрелостью: момент, когда человек осознает, что продул свою жизнь. Леся должна была узнать побольше, заранее, изучить заблаговременно, что ее ждет, прежде чем ввязываться; но она не жалеет.
   Конечно, не исключено, что она поступила глупо. Сделала глупость, много глупостей. А может, по глупости поступила умно. Она скажет Нату сегодня, вечером. Интересно, он ее простит?
   (Правда, ей не нужно прощение; во всяком случае от Ната. Вместо этого она предпочла бы простить сама, кого-нибудь, как-нибудь, за что-нибудь; но не знает, с чего начать.)
 
   Пятница, 18 августа 1978 года
   Нат
   Нат бежит. Трусит мимо Университета, против уличного движения, солнце сверкает на крышах и лобовых стеклах машин, несущихся навстречу, печет ему голову. Кровь гудит в ушах, он накаляется, как металл, и асфальт безжалостно бьет его по ступням. Нат дергает рубашку в голубую полосочку, в которой изображал добропорядочного гражданина для сбора подписей, вытаскивает полы из вельветовых штанов, и рубашка хлопает парусом. Дует мутный ветер, пахнущий гаражом и машинным маслом.
   У здания Парламента он ждет просвета в потоке машин, делает рывок через улицу, движется дальше, пробегает под навесом главного входа и вдоль розоватых стен, которые прежде были грязно-коричневыми, пока их не почистили пескоструйным аппаратом. Возможно, когда-нибудь Нат займется политикой, он уже думал об этом. Провинциального уровня, не муниципального. Не федерального, ему совсем не хочется уезжать из города. Но еще не сейчас, не сейчас.
   Его тень бежит с ним наперегонки, тонкая, голова с кулачок, простирается вправо, чернота, набегающая на траву. Предчувствие, что всегда с ним его собственная неизбежная смерть. Но о ней он подумает как-нибудь в другой раз.
   Ему бы надо заняться спортом, хотя бы попытаться. Регулярные тренировки пойдут ему на пользу. Вставать в шесть утра, бегать полчаса в утренней дымке, пока выхлопы не сгустились. Потом — простой завтрак, поменьше яиц и масла, и курить не больше пачки в день. Каждая порция спиртного убивает одну клетку в мозгу. К счастью, их миллиарды; так что в маразм он впадет еще не скоро. Если начать бегать, он будет чувствовать себя лучше, будет держаться, он в этом уверен. Каждый день, в одно и то же время, и так бесконечно.
   Сейчас он не будет заканчивать круг. Он весь мокрый, дыхание раздирает горло, от гипервентиляции все видится слишком четко. Ничего нельзя делать бесконечно. Он направляется к памятнику павшим, это будет полкруга, но, не добежав, бросается на траву и перекатывается на спину. Мелкие точки плавают в околоплодной голубизне; палочки и колбочки, черные звезды у него в мозгу.
   Он хотел бы увезти Лесю куда-нибудь, за город, на природу, которая где-то есть вокруг, хотя сам он не припомнит, когда был там в последний раз. Но как им туда добраться? Автобусом, пешком по какой-нибудь пыльной дороге, посыпанной гравием, которой нет на карте? Неважно. Они занимались бы любовью, медленно и нежно, под какими-нибудь деревьями, или в поле, золото колыхалось бы вокруг, и запах примятой травы. Этот возможный день мерцает впереди, как светящийся овал; в этом свете Лесю плохо видно, черты ее лица блестят и размазываются, темные волосы тают в руках у Ната, удлиненное тело, белое и узкое на фоне травы, отодвигается, светится, блекнет. Он как будто слишком близко, и потому не может разглядеть ее, удержать в памяти. Когда он не с ней, он с трудом припоминает, как она выглядит.
   А вот Элизабет он способен увидеть четко, все линии, все тени. Он возил Элизабет на природу, давно, когда Дженет еще не родилась, когда он еще не продал машину. Но Элизабет не любила перелезать через заборы, ползать под кустами, а он не умел ее уговорить. Так что они ездили на аукционы, распродажи на фермах, где владельцы перебирались в город — оттого, что решили бросить сельское хозяйство, или оттого, что состарились. Элизабет торговалась за кухонные стулья или связки ложек, а он стоял у тележки с газировкой и сосисками и ощущал себя захватчиком, стервятником.
   Он думает об Элизабет, кратко и как-то издали. Будто он знал ее когда-то давно, раньше. Интересно, что с ней стало, думает он. Он жалеет о прогулках, на которые они не собрались, о полях, по которым он так и не уговорил ее пройтись вместе.
   Он садится, снимает мокрую рубашку, вытирает голову и грудь, потом расстилает рубашку на солнце, чтобы высохла. Теперь он зябнет, несмотря на жару. Через несколько минут он выкурит сигарету, вот только отдышится. Может быть, половину сигареты он выбросит. Потом он встанет и опять наденет рубашку. Подождет просвета между машинами и перебежит через дорогу, легко, на цыпочках.
   Он пойдет на север, мимо Планетария и строительного забора, который видно отсюда. ПЛАНЕТАРИЙ РАБОТАЕТ. К Музею пристраивают новое крыло; Леся говорит, что давно пора. Плакат на фанерной стенке гласит: «Первый блин КОМом» — игра слов с названием Музея, просьба о пожертвованиях. Очередное достойное дело. Всю кровь высосут, даже если сердце у тебя из опилок.
   Он поднимется по ступеням и прислонится к стене в том самом месте, где всегда ждал Элизабет, привалившись плечом к камню. Закурит еще сигарету, будет смотреть на посетителей, которые входят и выходят, как покупатели в магазине, выглядывать Лесю. Она его не ждет. Наверное, удивится и обрадуется; когда-то он мог на это смело рассчитывать. Может быть, сейчас она только удивится, а может, и того не будет. Он предвкушает этот момент, непредсказуемый, где есть место надежде и провалу. Они пойдут куда-нибудь выпить, или не пойдут. В любом случае, они пойдут домой.
 
   Пятница, 18 августа 1978 года
   Элизабет
   Элизабет стоит и смотрит на картину. Картина в раме и под стеклом. За стеклом распростерлись ярко-зеленые листья, в гармоничной асимметрии, как на китайском коврике в цветочек; в листьях виднеются ярко-фиолетовые плоды. Три женщины, из них две с корзинами, собирают урожай. Зубы блестят в улыбчивых ртах, щеки пухлые и розовые, кукольные. «Хорошо уродились баклажаны» — гласит название, по-китайски, по-английски и по-французски. Элизабет напоминает себе, что по дороге домой ей надо купить сосисок, дети просили, и для себя, может быть, готовую курицу-гриль. Они будут ужинать на веранде, это Нэнси решила устроить что-то вроде пикника. Может, к тому времени станет попрохладнее.
   Человек в комбинезоне толкает перед собой машину-полотер, добирается до угла, где стоит Элизабет, и велит ей подвинуться. Она идет вдоль стены. Уже объявили, что Музей закрывается, и посетителей почти не осталось. Элизабет хотела поймать момент, когда будет относительно безлюдно, чтобы получше посмотреть на выставку, которая открылась четыре дня назад — Элизабет ее пока не видела, занята была. Хотя отзывами в прессе она довольна. Китай сейчас в моде, в отличие, например, от Индии, которая была в моде несколько лет назад, пока шла война. И посетителей приходит много, хотя, конечно, нет таких длинных очередей, что стояли на «Искусство Древнего Китая» несколько лет назад. Люди готовы стоять в очередях по нескольку часов, чтобы посмотреть на золото, особенно если это золото из гробницы. Элизабет все еще помнит лошадей, статуи коней с диким оскалом из захоронения какого-то императора. Они были не золотые; она не помнит, из чего, но у нее сохранилось ощущение темноты. Зловещее предзнаменование, катастрофа, взвиваются на дыбы, придавливают книзу.
   В этих картинах, однако, нет ничего зловещего. «Мы перестроили свинарник», — читает Элизабет. Свиньи ее не слишком интересуют. Свиньи на картинке — будто игрушечные, похожи на пластмассовых, из набора игрушек, с которым ее дети еще иногда играют. Эти свиньи скромные, чистоплотные, явно ничего не роют и не гадят. Меж стойлами растут тыквы и кабачки, образуя будто цветочный бордюр.
   Полотер все преследует Элизабет. Она пересекает зал и сворачивает за угол, во второй проход направо. Картины развешены на передвижных стендах, разгораживающих галерею. Очень удачное оформление, думает она; и черно-белые фотографии художников хорошо смотрятся. Элизабет помнит, что раньше в этом зале выставлялись средневековые доспехи и оружие: арбалеты, булавы, алебарды, инкрустированные мушкетоны, мушкеты. Неизменным остался только паркетный пол.
   Не позволим Линь Бяо и Конфуцию оскорблять женщин, читает она и улыбается. Каждый помогает соседу строить дом.
   Внезапно Элизабет чувствует, что она не то чтобы одинока, но одна, отдельна. Она не припомнит, когда ей последний раз кто-нибудь хоть в чем-нибудь помогал, если не считать детей. Она знает, что в Китае бывают дожди, хотя на этих картинках дождя нигде нет. Она знает, что люди в Китае не улыбаются все время, не у всех такие белые зубы и розовые щеки. Под этими плакатными красками, под основными цветами, будто с детского рисунка, прячутся злоба, жадность, отчаяние, ненависть, смерть. Как Элизабет может этого не знать? Китай — не рай; никакого рая нету. Даже китайцы это знают, должны знать — в конце концов, они там живут. Как когда-то первобытные люди, они рисуют не то, что видят, а то, чего хотят.
   Созрела хурма у подножия горы Чуньмань, читает она. Желто-оранжевые шары заполняют картину; в сплетении ветвей карабкаются девушки, счастливые лица, оглядываются, яркие, одинаково окрашенные, как птички. Элизабет смаргивает слезы: глупо из-за такого растрогаться. Это же пропаганда. Она совсем не хочет стоять в очереди, чтобы научиться бросать гранату, она не собирается работать на молотилке, у нее нет желания участвовать в групповой критике или чтобы кучка других людей диктовала, что ей думать. Не это тронуло ее до такой степени, что она роется в сумке, ища салфетку, клочок бумаги, что угодно — вытереть слезы. Ее растрогали невинные рядки брюквы, точно светящейся изнутри, обыкновенные помидоры, осыпанные хвалой, гроздья винограда, изображенные во всем своем прозрачном многоцветий. Как будто они этого заслуживают.
   Элизабет вытирает нос. Если ей захочется посмотреть на виноград, она пойдет в продуктовый магазин. Ей туда надо так или иначе, потому что дома ничего нет к ужину.
   Китая не существует. Но ей так хочется перенестись туда.