В: Овец там не было?
   О: Нет, сэр. И немудрено: вон и у меня на родине овцам до мая на таких пастбищах делать нечего. Да и не погонят их в такую даль, покамест не окрепли.
   В: Вы видели Его Милость?
   О: Как не видать, сэр. И Дика тоже видел. Они стояли возле камня ко мне спиной и глаз не сводили с пещеры, словно бы ждали, что оттуда кто-то покажется. От пещеры их отделяла сотня шагов.
   В: А от вас?
   О: Сотни две, сэр. Можно из мушкета достать.
   В: Где была девица?
   О: Тут же, у озерца, сэр. Раскинула на земле епанчу, опустилась на колени и умывалась. А потом утерлась краем епанчи и замерла. Стоит на коленях и в воду таращится. А рядом – майский венок.
   В: Что же четвертая особа, виденная вами из разлога? Та, что была одета мужчиной?
   О: А вот ее нигде не было, сэр. Пропала. Я подумал – в пещеру удалилась, переодеться или еще что. Его Милость повернулся, ступил несколько шагов, достал из кармана часы и открыл крышку. Эге, думаю, фитиль догорел, да порох отсырел. Знать, что-то не заладилось, он теряет терпение. Однако ж он стал расхаживать взад-вперед этак спокойно и задумчиво; благо земля под ногами ровная и травка густая, хоть шары катай.
   Почитай три четверти часа расхаживал. А Дик все пялится на пещеру, а Луиза так и сидит на травке. Со стороны посмотришь – все трое чужие друг другу люди, а что вместе сошлись, так по случайности.
   В: Извольте излагать дело.
   О: Стало быть, Его Милость походил-походил, достал опять часы и, как видно, рассудил, что час, которого он дожидается, пришел. Тогда он приблизился к Дику и положил ему руку на плечо, как бы говоря: «Пора».
   В: Который же, по вашему разумению, был час?
   О: Примерно половина одиннадцатого, никак не больше. Подходит Его Милость к Луизе и что-то говорит, а та голову повесила – не хочет, видно, его приказание исполнять. Разговор меж ними идет тихий, голоса до меня долетают, а слов не разобрать. Одно ясно: не по нутру ей то, что он велит.
   Не стерпел он такого упрямства, хвать ее за руку и ведет к Дику. Она, чтобы время протянуть, взяла епанчу и давай вертеть и так и этак, но он епанчу у нее вырвал и бросил у самого камня. А про венок позабыли – тот так и остался лежать на траве. Спохватился Его Милость и делает Дику знаки: пойди, мол, принеси. Тот сходил за венком, и Его Милость надел его на Луизу. Тогда Дик взял ее за руку и поворотил лицом к пещере. И стоят они перед пещерой рука об руку, ровно жених с невестой перед алтарем. Так, не размыкая рук, и пошли к пещере, и Его Милость следом. А с чего бы такое шествие, поди угадай. Право, сэр, хоть сто лет живи, этаких чудес среди бела дня не увидишь. Но чудеса – это сначала, а потом стало твориться неладное. Луиза пошатнулась, оборотилась к Его Милости и бросилась на колени. Смотрит на него и будто молит о пощаде. Даже вроде бы слезами заливается – хоть в этом не поручусь: издалека не разглядишь. А тот как выхватит шпагу – и направил бедняжке в грудь: дескать, исполняй что сказано, если жизнь дорога.
   В: Полно вздор молоть! Каков негодяй, на ходу сочиняет!
   О: Честью клянусь, сэр! Стал бы я выдумывать небылицы, которым вы точно не поверите!
   В: И вы готовы подтвердить, что он наставил на нее шпагу?
   О: Как перед Богом.
   В: Он что-нибудь произнес?
   О: Я не слыхал, сэр. Дик принудил ее подняться, и они двинулись дальше, а Его Милость за ними. Шпагу хоть и опустил, но не убирает. А через несколько шагов вновь вскинул, точно боялся, что Луиза опять станет упираться. Так они достигли устья пещеры. И тут, сэр, новая странность, еще почище. Прежде чем войти, Его Милость снял шляпу и прижал к груди, будто они вот-вот предстанут пред очи некой высокочтимой особы, в присутствии коей нельзя появляться иначе как обнажив голову... Не прогневайтесь, сэр, из песни слова не выкинешь. Вы сами велели рассказывать все без утайки.
   В: Как бы желая изъявить почтение? Вы это ясно видели?
   О: Как вас вижу.
   В: А потом?
   О: Потом они вступили в пещеру, сэр. И больше не появлялись. А как прошло несколько времени – я бы успел до двадцати сосчитать – так из пещеры донесся глухой женский крик. Негромкий, но слышный.
   В: Голос девицы?
   О: Ее, сэр. Меня аж мороз продрал: ну, думаю, режут. Теперь-то могу сказать точно, что никакого убийства не случилось.
   В: Велика ли была пещера?
   О: С одного бока устье низкое, с другого просторное. Большая груженая телега пройдет без труда, еще и место останется.
   В: Вам не удалось обозреть внутренность пещеры?
   О: Нет, сэр. Не глубже чем проникал солнечный свет. Дальше стояла тьма кромешная.
   В: Не приметили вы внутри какую-либо фигуру или шевеление?
   О: Ничего не видел, сэр. А смотрел хорошо, будьте благонадежны. Ведь сколько часов прождал. А вокруг такая тишь, что поневоле усомнишься: не померещилось ли мне все это. И тотчас понимаешь: нет, не померещилось. Вон она, епанча, возле камня брошена.
   В: Вы не спускались в ложбину, дабы осмотреть место вблизи?
   О: Не отважился, сэр. Страх разобрал. Мне пришло на мысль, что Его Милость, не во гнев вам будь сказано, задумал недоброе: забрался в эту глухомань выучиться тут чародейскому искусству. Вон ведь и получаса не прошло, как они скрылись в пещере, а на утес, что над ней нависал, опустились две большие черные птицы – вороны, так их называют. И с воронятами. И давай каркать: не то радовались, не то надсмехались. А ворон известно что за птица, где ворон, там смерть. Добра от них точно не жди.
   Недаром он слывет мудрейшим из всего птичьего племени. Такая о нем молва у меня на родине, ваша честь.
   В: Очень мне нужно выслушивать про ваши детские годы и бабьи сказки! И про часы ожидания тоже можете пропустить. Выходил ли Его Милость из пещеры?
   О: Не знаю, сэр.
   В: Знаете!
   О: Да нет же, сэр. Я ведь целый день прождал. Дик выходил, потом и девица, а Его Милость не показывался. Верьте слову, сэр. Как скрылся он в пещере, так с тех пор Джонс его не видел.
   В: Тогда рассказывайте про слугу и девицу. Когда они вышли?
   О: Только вечером, сэр, примерно за час до заката. И все это время я провел в ожидании. Солнце палит, а у меня ни капли воды и по части провианта прямо беда. Завтрак у меня был не Бог весть какой, черствый ломоть хлеба с сыром. Остаточки кое-какие в переметной сумке у седла остались – с собой захватить не догадался. И уж так бедного валлийца на еду позывает – хоть волком вой. Ей-богу, правую руку бы отдал за какой-нибудь пучок полыни или яснотки.
   В: Полно тебе расписывать свои мучения. Тебе нынче не от голода спасаться, а от виселицы. Рассказывай про их появление.
   О: Всенепременно расскажу, сэр. Но прежде – еще про одну странность. Я ее не вдруг обнаружил. Из утеса над пещерой – там, где вороны сидели, – прямо из травы поднимался тонкий дымок. Вот как из печи, в какой обжигают известь. Трубы я никакой не заметил. Стало думать, в пещере горел огонь, а дым выбивался через трещину или отверстие.
   В: Пламени не видали?
   О: Не видал, сэр. И дымок-то шел с перерывами: то идет, то прекратится, то вновь пойдет. А иногда мне случалось учуять его запах. Конечно, издалека хорошо не принюхаешься, но я разобрал, что тянет смрадом. Очень мне этот дух не понравился.
   В: Стало быть, горели не дрова?
   О: Дрова-то дрова, сэр, но кроме них еще какая-то мерзость. Чад, как в дубильне, – от всяких диковинных солей или масел. Мало того, сэр, по временам в пещере раздавался гул, какой производит рой пчел. То словно бы делался ближе, то как будто удалялся. Вокруг же меня – ни единой пчелки, разве что шмель пролетит. Какие пчелы, если цветов почти не видать – так, крохотки малые.
   В: Гул, говорите, доносился из пещеры?
   О: Да. Самое громкое – как жужжание. Но жужжание внятное.
   В: К чему же вы все это приписали?
   О: Ни к чему, сэр. Я, изволите видеть, был околдован. Пожелай я уйти, все равно бы не смог.
   В: А говорите – «ни к чему».
   О: Я же рассказываю по порядку, сэр. Я это вывел из беседы с Луизой, а говорили мы с ней после, – выходит, и речь о том впереди.
   В: Хорошо. Прежде всего, готовы ли вы подтвердить, что во весь тот день не покидали своего укрытия?
   О: Раза два отлучался, сэр. Всякий раз не дольше чем на пять минут: уходил поискать поблизости воды, а заодно и ноги размять. Тяжко ведь лежать без движения на жесткой земле. Ей-богу, только два раза. А когда возвращался, внизу все было как прежде.
   В: Вы ведь говорили, что ночь накануне почти не спали? Не случилось ли вам заснуть на вашем дозорном месте?
   О: Помилуйте, сэр, я небось не на перине нежился.
   В: Ничего от меня не скрывайте, Джонс. Что за беда, если вы в уважение человеческой природы и обстоятельств позволили сну себя сморить. Ну?
   О: Раз-другой нападала будкая дремота, как бывало в седле. Но чтобы уснуть по-настоящему – видит Бог, нет.
   В: Вы ведь понимаете, для чего я делаю такой вопрос. Станете ли вы отрицать, что могли и просмотреть, как кто-то вышел из пещеры?
   О: Быть того не может, сэр.
   В: Очень даже может. Вы сами показали, что дважды отлучались. А про дремоту забыли?
   О: Да я и вздремнул-то вполсна, сэр. Притом вы же еще не знаете, что рассказала Луиза.
   В: Так рассказывайте.
   О: Так вот, сэр. Время, стало быть, шло, тени росли и уже протягивались по траве пастбища. Но самая мрачная тень пала на мою душу. Боюсь, не стряслось ли какого лиха: больно долго они не показываются. А мне здесь оставаться дальше не с руки: невелика радость торчать в такой глуши, когда стемнеет. Я было подумывал воротиться к месту нашего ночлега и донести обо всем правосудию, но смекнул, что в этом случае благородный родитель Его Милости сраму не оберется. Нет, думаю, надо рассказать ему самому, а уж он пусть решает, как поступить.
   В: Ближе к делу.
   О: Лежу я, значит, раскидываю умом и ни тпру ни ну. И вдруг из пещеры выскакивает Дик. Глазищи безумные – как есть помешанный, – а на лице величайший ужас. Пробежал немного, поскользнулся и – как на льду: хлоп ничком. Но тут же вскочил и озирается, да с таким страхом, точно за ним гонится какая-то невидимая мне напасть. Рот раскрыл, хочет крикнуть, а крик не идет. Он и припустился наутек – знать только и думал, как бы унести ноги от того, что нашел в пещере. Шасть тем самым путем, каким сюда добрался – только я его и видел. Что прикажете делать? Бежать следом? Он такую прыть явил, что не угнаться. Ничего, думаю, ничего, Дэйви: одна рыбка ускользнула, зато другие остались. Подождем. Почем мне знать, может, Дик просто-напросто отправился за лошадьми и сию же минуту будет назад.
   Лучше мне тогда с места не двигаться, а то не ровен час наскочишь на этого шального. Силенки-то у него поболее, чем у меня. Я и остался лежать где лежал.
   В: Он так и не вернулся?
   О: Нет, сэр, больше уж я его не встречал. Верно вам говорю: это он вешаться побежал. По одному виду можно было догадаться. Как сейчас его вижу. Я, ваша честь, в Бедламе на одного такого насмотрелся. Носится и носится, пока не свалится с ног, точно за ним по пятам мчатся псы преисподней или еще пострашнее.
   В: Рассказывайте про девицу.
   О: Сейчас, сэр. Ее пришлось ждать подольше, еще с полчаса. И все эти полчаса я по-прежнему не знал, на что решиться. А тени растут, подбираются к устью пещеры. Я и думаю: а пусть-ка они мне послужат вместо часовой стрелки: как дотянутся до пещеры, так и уйду. И тут выходит она. Да не то чтобы как Дик – совсем по-иному. Ступает медленно-медленно, словно бредет во сне или в голове у нее трясение. Помню, видал я как-то человека после взрыва на пороховом заводе: у него от нечаянности и ужаса язык отнялся.
   Вот так и она. Идет по лужку, едва ноги передвигает – того и гляди о соломинку запнется. И ничего вокруг себя не замечает, точно ослепла. Да, вот ведь что: платья-то белого нету и в помине. Идет в чем мать родила.
   В: Совсем нагишом?
   О: Совсем, сэр. Ни сорочки, ни чулков, ни башмаков – точь-в-точь Ева до грехопадения. Грудь, руки, ноги – все голое. Только что, прошу прощения, черные перышки там, где у всякой женщины. Остановилась и прикрывает глаза: верно свет в глаза ударил. А ведь солнце стояло уже низко. Потом оборотилась на пещеру и пала на колени, будто благодарит Господа за избавление.
   В: Руки сложила молитвенно?
   О: Нет, сэр, руки опустила, а голову склонила. Как наказанное дитя, когда просит простить.
   В: Не имелось ли на ее теле ран или отметин, происшедших от посторонней причины?
   О: Нет, сэр, не заметил. На спине и ягодицах – точно ничего такого. С этой стороны, пока она молилась, я ее разглядел хорошо.
   В: Не выражала ли ее фигура страдания?
   О: Больше было похоже, что на нее, как бы сказать, столбняк нашел. Едва шевелится, прямо как ее зельем опоили.
   В: Не у смотрелось ли вам, что она страшится преследования?
   О: Да нет, сэр. Я, вспомнив про Дика, и сам удивлялся. Ну, а как встала на ноги, так, похоже, начала в разум приходить. Приблизилась почти что обычной походкой к камню у озерца и подняла епанчу, которая все время так там и лежала. Подняла и прикрыла наготу. У меня от сердца отлегло. А она кутается, точно ее холод пробрал до костей. Добро бы вправду было холодно, а то ведь хоть и вечер, но тепло. У озерца она вновь опустилась на колени, зачерпнула рукой воды и попила, а потом побрызгала лицо. И больше ничего не случилось, сэр. Потом она босиком двинулась в ту же сторону, что и Дик – по тому же пути, каким они утром сюда добирались.
   В: Она спешила?
   О: Теперь она шла проворно. А напоследок еще раз взглянула на пещеру, словно вместе с разумом к ней вернулись и прежние страхи. Но на бегство это было никак не похоже.
   В: Как же поступили вы?
   О: Я, сэр, подождал еще минуту времени, не появится ли Его Милость, но он так и не вышел. Вы, сэр, поди меня осуждаете. Конечно, будь на моем месте какой-нибудь отчаянный храбрец, он бы зашел в пещеру и глазом не моргнул. Да ведь я-то, сэр, не храбрец и никогда в храбрецы не лез. Потому и не отважился.
   В: Не лез в храбрецы? Это ты-то, хвастун бессовестный, не лез в храбрецы? Одним словом, ты, заячья душонка, припустился за девицей, так?
   Чего и ждать от валлийца. И как, нагнал?
   О: Нагнал, сэр, и она мне все рассказала. И хоть вашей чести история эта придется не по мысли, я знаю, что вам угодно услышать ее рассказ во всей его подлинности, а потому наперед прошу у вас прощения.
   В: Не будет тебе никакого прощения, если поймаю на вранье. Ладно, Джонс, сейчас отправляйся обедать, а на закуску поразмысли вот о чем. Если ты меня обманываешь, тебе не жить. Ступай. Мой человек отведет тебя вниз и приведет обратно.
***
   Аскью прихлебывает лекарственное питье (пиво с добавкой вышеупомянутой полыни, в ту эпоху считавшейся оберегом от ведьм и нечистого духа), а Джонс препровожден вниз, где ему и положено находиться, и в эту самую минуту трапезует. Его обед проходит в молчании – чему он впервые в жизни рад – и не сопровождается выпиской – а вот это его уже не радует.
   Высокомерный шовинизм стряпчего, проявившийся при допросе, может показаться оскорбительным, однако таково было общее умонастроение, и к тому же бедняге Джонсу нагорело вовсе не за его национальность. Несмотря на нелепое, доходящее до раболепства почитание титулов и званий, сословные перегородки выше определенного уровня общественной иерархии были не так уж непроницаемы. Обладая известными талантами, люди даже не самого высокого звания могли выдвинуться и стать знаменитыми деятелями церкви, маститыми профессорами Оксфорда и Кембриджа, как мистер Сондерсон, сын акцизного чиновника. Могли они сделаться и преуспевающими коммерсантами, юристами, как Аскью (младший сын скромного, далеко не богатого приходского священника из северного графства), поэтами (Поуп происходил из семьи торговца полотном), философами, могли избрать еще какое-нибудь славное поприще. Для тех же, кто находился ниже этого уровня, всякое движение вверх было невозможно. Им не оставалось никакой надежды; с точки зрения более высоких сословий, их участь была предрешена с самого рождения.
   Расшатать эту непреодолимую преграду не помогали даже те общие идеалы, которые пронизывали тогдашнее английское общество. Эти идеалы связаны были с поклонением собственности – если не сказать культом собственности.
   Рядовой англичанин назвал бы залогом единства нации англиканскую церковь, однако это косное учреждение было лишь внешней оболочкой истинной религии страны, суть же этой религии выражалась в глубочайшем уважении к праву собственности. Именно это уважение объединяло все общество – за исключением его низших слоев – и во многом определяло нравы, взгляды, образ мысли. Пусть закон и запрещал избирать и назначать сектантов на официальные должности (часто этот запрет оборачивался им во благо, потому что вместо этого они становились торговыми воротилами), однако собственность их считалась столь же священной, что и собственность любого другого англичанина. Невзирая на догматические расхождения с официальной религией, многие из них все охотнее смирялись с главенством англиканской церкви, коль скоро та защищала их права, а заодно держала в узде ненавистных противников противоположного толка: презренных папистов и якобитов. Нация была единодушна в одном: беречь от посягательств следует не столько доктрину господствующей церкви, сколько право владеть собственностью и гарантии ее неприкосновенности. Это мнение разделяли все добропорядочные граждане – от последнего домовладельца до обитателей роскошных особняков, аристократов-вигов, которые, образовав причудливый союз с зажиточными сектантами, представляющими деловые круги, и епископами из палаты лордов, управляли страной в большей степени, чем король и его министры. Власть принадлежала Уолполу только по видимости, на самом же деле проницательный министр всего лишь выполнял то, что от него требовало большинство.
   Хотя коммерция с каждым годом становилась занятием все более и более доходным, капитал все же предпочитали вкладывать именно в собственность, а не в акции и компании, которые тогда только-только начинали появляться.
   Доверие к этому новому способу умножения богатств было значительно подорвано вследствие краха «Компании Южных морей», происшедшего в 1721 году [104]. Казалось бы, повальное благоговение перед собственностью должно было подвигнуть парламент на изменение безбожно устаревших законов о ее приобретении и праве на владение, из-за которых рассмотрение дел в гражданских судах сопровождалось чудовищной путаницей и проволочками (гражданское законодательство ставило в тупик даже самых лучших знатоков). Но не тут-то было: в этом вопросе почитание собственности столкнулось с другим принципом, который для Англии XVIII века был столь же священным.
   Это было убеждение, что перемены ведут не к прогрессу, а к анархии и бедствиям. Известное изречение гласит: «Non progredi est regredi» [105]. Англичане времени правления первых четырех Георгов отбросили слово «non». Поэтому большинство тех, кто в ту эпоху именовал себя вигами, по нынешним меркам были чистейшими тори, реакционерами. Недаром едва ли не все представители высших сословий, кто бы они ни были – виги или тори, сторонники господствующей церкви или сектанты – так страшились простонародья, толпы. Ее разгул был чреват переворотами, переменами, более того: он представлял угрозу собственности.
   Принятый в 1715 году Закон о беспорядках, по которому расправляться со смутьянами поручалось судам магистратов и отрядам добровольцев, был поистине окружен ореолом святости, а английское уголовное законодательство оставалось варварски жестоким. Примечательно, что чрезмерно суровые наказания предусматривались даже за мелкие кражи: это ведь тоже посягательство на собственность. «Мы вешаем людей за сущие безделицы и ссылаем их за проступки, не стоящие даже упоминания», – заметил Дефо в 1703 году (тогда еще местом ссылки преступников была не Австралия, а Америка). Однако суровость законов на практике смягчалась одним побочным обстоятельством. Правосудию не на что было опереться: органа, хотя бы отдаленно напоминающего полицию, еще не существовало, поэтому обнаружить преступника и даже арестовать нарушителя оказывалось нелегко.
   И все же сами законники представляли собой могущественное сословие.
   Хитросплетение юридических премудростей (а проще говоря, словоблудие) делало их неуязвимыми, а законодательство давало возможность разводить волокиту, обирать клиентов и благодаря этому жить припеваючи. Если в официальном документе, будь то контракт или обвинительный акт, обнаруживалось хотя бы ничтожное упущение, суд мог его отвергнуть или признать недействительным. В сущности, точное соблюдение установленных правил – требование вполне оправданное, и можно было бы только восхищаться добросовестностью законников XVIII века, если бы за ней не стояло желание не упустить своего. Многие современники Аскью становились первоклассными торговцами земельной собственностью или управляющими имением, потому что хорошо владели юридическим языком, разбирались в допотопном порядке судопроизводства и к тому же умели ловко (нередко прибегая к подкупу) добиться ex parte [106] или, во всяком случае, заведомо предвзятого решения. Они знали, как прибрать собственность к рукам и одновременно хлопнуть по рукам тех, кто, если рассудить по совести, имел на эту собственность полное право.
   В качестве поверенного своего сиятельного клиента Аскью несомненно относился к этому разряду. Вообще же, он был не просто стряпчим, а адвокатом, представляющим интересы клиентов в высших судах. Это большая разница. Люди непосвященные, как правило, ненавидели и презирали адвокатов этого сорта, не без оснований полагая, что они больше заботятся не об интересах своих подопечных, а о том, как бы потуже набить свой зеленый саквояж. Отец Аскью служил приходским священником в Крофте, маленькой деревушке возле Дарлингтона в Северном Йоркшире. Тамошний помещик, обедневший баронет сэр Уильям Чейтор, был вынужден провести последние двадцать лет своей жизни (он скончался в 1720 году) в стенах знаменитой лондонской Флитской тюрьмы, куда сажали несостоятельных должников.
   Бесконечно длинные письма и прочие документы из его семейного архива были опубликованы только в прошлом году, в них с потрясающей наглядностью описано адвокатское крючкотворство. В свое время сэру Уильяму пришлось заложить йоркширское поместье без всякой надежды на его возвращение. Во Флитской тюрьме он, как и многие его товарищи по несчастью, больше мучился не от строгости законов, а от сутяг-адвокатов. Его история – классический пример того, как эта братия могла отравить человеку жизнь. Правда, в конце концов сэр Уильям дело выиграл, но проклятья, которые он посылает судейским крючкам, и сегодня нельзя читать спокойно.
   Такие дела, как нынешнее расследование, выходили за рамки обычных занятий Аскью: приобретение земель, сдача их лизгольдерам [107] и копигольдерам [108], лишение должников права выкупа заложенного имущества, рассмотрение ходатайств об отведении полей и постройке ферм, вопросы страхования, возмещения убытков, выплаты дани после смерти арендатора. Ему приходилось разбирать, кто должен приводить в порядок живые изгороди между участками и добывать камень для строительства, вникать в дела о плугах, телегах, снопах, овечьих лазах (и заниматься сотней прочих мелочей, из-за которых шли баталии между арендаторами и землевладельцами). А во время парламентских выборов в небольших округах ему приходилось при помощи махинаций обеспечивать победу тому кандидату, который был угоден его патрону. Короче говоря, обязанности его были многообразны: сегодня их разделили бы между собой по меньшей мере полдюжины профессий. Однако Аскью не достиг бы нынешнего положения, если бы он не был добросовестным, по тогдашним понятиям, стряпчим, человеком в известной степени просвещенным и не разбирал бы, как выразилась Клейборн, «где барыш, а где шиш». Выше я процитировал знаменитый памфлет Дефо «Кратчайший способ расправы с сектантами». Он вышел в свет за тридцать с лишним лет до описываемых событий, вскоре после смерти Вильгельма III и восшествия на престол королевы Анны. У власти тогда стояла партия тори, и в среде англиканского духовенства преобладали реакционные настроения. Дефо затеял литературную мистификацию. Его памфлет был выдержан в самом что ни на есть «высокоцерковном» духе [109] (и это при том, что сам автор рос и воспитывался в сектантской семье), а предлагаемое им решение вопроса было предельно простым: перевешать всех сектантов или сослать их в Америку. Проделка имела неожиданные последствия: среди тори нашлись такие, кто принял этот свирепый бред за чистую монету и отозвался о памфлете с похвалой. Автору этот розыгрыш даром не прошел. Он был выставлен у позорного столба (собравшаяся при этом толпа встретила писателя восторженными криками и пила за его здоровье), а потом заключен в Ньюгейтскую тюрьму. На свою голову, Дефо переоценил чувство юмора противников – радикально настроенных тори из числа церковников и парламентариев. Попался на его удочку и юный Аскью, который в ту пору по убеждениям был настоящим тори. По правде говоря, ему показалось, что насчет повешения автор погорячился, но предложение о том, чтобы избавить Англию от неблагонамеренных общин и молитвенных собраний, спровадив их членов в Америку, на задворки империи, – что ж, эта мысль ему понравилась.