В: Что значит «желал добра»?
   О: В свое время объясню.
   В: Я хочу услышать теперь же.
   О: Нет. Все в свой черед – как в Библии. Как у нас говорят, «одним махом все снопы не вымолотишь». Дослушай до конца – вот и узнаешь, как обернулось дело.
   В: Ночью Дик втихомолку прокрался к вам?
   О: Да.
   В: И вы ему не отказали?
   О: Не отказала.
   В: При том, что он был ничем не лучше неразумного животного?
   О: Потому и не отказала. У него все же достало разумения понять, что просить о таком он не вправе. Знал бы ты, мистер Аскью, сколько лордов и герцогов у меня перебывало. Да что герцоги – принц крови захаживал. Но ни один не приступал ко мне так, как Дик: опустился перед кроватью на колени, склонил голову на покрывало, будто дитя, и ждет, какова будет моя воля, а не норовит приневолить, как другие. Ты, верно, скажешь, раз меня купили, то у меня и воли своей нету, что блуднице не положено.
   В: Я скажу, что ты изрядно искусилась в проклятом суемудрии.
   О: Вот уж нет. Просто ты выучен одной грамоте, а я другой – только и всего. И я должна читать по своей. Сказать ли, почему я сжалилась над Диком? В этом не было ни любви, ни похоти.
   В: Всю ту ночь вы провели вместе?
   О: Так и заснули. А когда я пробудилась, его уже рядом не было.
   В: То же и на другую ночь?
   О: На другую – нет. Лишь на третью.
   В: Расскажите о той другой ночи, в Эймсбери. Были вы предуведомлены о том, что должно там произойти?
   О: Только по приезде. Или нет, позже: в восемь часов или в начале девятого. Мы уже отужинали, и я дожидалась у себя в комнате. И тут явился Дик с приказанием идти к Его Милости и захватить с собой епанчу. Я не знала, какая тому могла быть причина, и встревожилась. А когда вошла к Его Милости, он объявил, что ночью мы в великой тайне отъедем с постоялого двора. И тогда я встревожилась еще пуще и спросила, для какой надобности, но он вместо ответа, как и в прошлую ночь, отрезал, что я нанята исполнять его приказы.
   В: Во весь тот день он к вам не обращался?
   О: Ни разу. Это прежде все выходило, что он мне обязан. Тогда он держался со мной довольно обходительно, благодарил за соучастие в его затее. А теперь отчитывал, как господин нерадивую служанку – хоть по грехам моим я это и заслужила. Потом дозволил поспать у него на кровати, пока не разбудят. Я прилегла, да только от страха сон все не шел. С горем пополам вздремнула, а там и разбудили.
   В: Чем был занят все это время Его Милость?
   О: Сидел у камина, доставал из сундука бумаги и читал.
   В: А Дик?
   О: Он удалился, не знаю куда. Потом воротился. Он-то меня и разбудил.
   В: Когда вас разбудили?
   О: В полночь. На постоялом дворе было тихо, все спали.
   В: Что дальше?

 
   Ребекка Ли не отвечает. И впервые за время допроса опускает глаза.
   Стряпчий повторяет:
   – Что же было дальше?
   – Сделай милость, вели подать мне воды. Голос не слушается.
   Аскью смотрит на нее долгим взглядом и, не отрывая от нее глаз, приказывает писцу, сидящему в конце стола:
   – Воды.
   Писец откладывает карандаш (сейчас он вопреки обыкновению пишет карандашом, а не пером) и тихо выходит. Коротышка-стряпчий в задумчивости разглядывает Ребекку, все так же по-птичьи склонив голову. За его спиной тянется внушительный ряд высоких окон, а Ребекка сидит лицом к свету. Она поднимает глаза и смотрит на него в упор:
   – Благодарствую.
   Аскью молчит и даже не кивнет в ответ. Он изучает ее не одними глазами, а как бы всем своим существом. Стряпчий явно хочет ее обескуражить, показать, что не верит в искренность этой подозрительно неуместной просьбы. Этот пристальный взгляд говорит о его воспитании, положении, житейском опыте и знании человеческой натуры. Отчасти такое разглядывание – один из давно выработанных приемов и уловок, к которым он прибегает при допросах трудных свидетелей и которые, как и его высокомерные наскоки, имеют целью придать важность его тщедушной фигурке. Ребекка с удивительной стойкостью выдерживает этот взгляд – как и в продолжение всего допроса. В остальном ее вид выражает полное смирение: простенькое строгое платье, чепец, руки сложены на коленях. При этом, отвечая на вопросы, она ни разу не опустила голову, не отвела глаза. Юрист нашего времени поневоле восхитился бы тем, что свидетель держится так открыто, однако Аскью далек от восхищения. Манеры Ребекки лишний раз подтверждают его давнее убеждение, что мир катится в пропасть: люди низкого звания совсем стыд потеряли. Тут мы опять сталкиваемся с подспудной idee recue [134] той эпохи: перемены означают не прогресс, а (по выражению человека, которому было суждено родиться годом позже) упадок и крах [135].
   Неожиданно Аскью поднимается, подходит к окну и устремляет взгляд на улицу. Ребекка смотрит ему в спину, затем опускает глаза и дожидается, когда ей подадут воды. Вернувшийся наконец чиновник ставит перед ней кружку. Ребекка пьет. Аскью даже головы не поворачивает, он сосредоточенно разглядывает площадь под окнами гостиницы, многочисленные лавки, выстроившиеся посреди площади лотки, оживленную толчею: все, что происходит в комнате, сопровождается несущимся с площади гомоном. Аскью уже заметил троих мужчин, которые замерли на углу улицы, выходящей на площадь. Они стоят как раз напротив окон и не сводят глаз со стряпчего, не обращая внимания на толчки спешащих прохожих. По их небогатой одежде и шляпам Аскью успел догадаться, что это за люди, но тут же словно утратил к ним интерес.
   Теперь он наблюдает за какой-то дамой и ее дочерью. Сразу видно, что они принадлежат к знатной и почтенной фамилии: на них модное выходное платье, путь им расчищает высокий лакей в ливрее. Он несет корзину с покупками и бесцеремонно машет свободной рукой, разгоняя замешкавшихся прохожих. Те с готовностью расступаются. Кто-то прикасается к шляпе, кто-то отвешивает поклон, но дамы на приветствия не отвечают. Аскью провожает их глазами, но размышляет совсем не о них. Дамы – особенно молодая: самоуверенная жеманница – своим видом напомнили ему о прочитанном недавно литературном произведении. Оно появилось в августовском выпуске «Журнала для джентльменов» за подписью Р.Н. Скрывшийся под этими инициалами сатирик и явный женоненавистник, по всей видимости, относился к породе abbe mondain [136] английской церкви. Вот это произведение, написанное в форме вопросов и ответов – ну чем не допрос, который Ребекка только что прервала своею просьбой.
   Произведение показывает, что и более благополучные особы ее пола имели представление о ее прежнем образе жизни. Легко убедиться, как не похожа эта жизнь на ту участь, которую вольно или невольно избрала Ребекка теперь. Этот памфлет можно было бы озаглавить «Вечная женщина известного сорта», однако мистер Р.Н. не был настолько прозорлив. 
КАТЕХИЗИС ХОРОШЕНЬКОЙ БАРЫШНИ
   В: Кто вы?
   О: Прелестная девица девятнадцати лет.
   В: Сие уж слишком мудрено, а посему благоволите дать некоторое о том понятие.
   О: Товар, могу вас уверить, портящийся весьма скоро. «Засиделая девица – что протухшая рыба»: стара пословица, а ничуть не устарела.
   В: Не от такого ли о себе понятия происходят все ваши поступки?
   О: Именно так. В шестнадцать лет начинаем мы задумываться, в семнадцать влюбляться, в восемнадцать кукситься, а в девятнадцать, если повезет привести мужчину в нужные мысли (добиться же этого, к слову сказать, куда как трудно), я тотчас: «Прощайте, папенька!» – и только меня с моим кавалером и видели. Ибо, едва юность наша начнет отцветать, как нам грозит достаться скверному, негодному, ничтожному старикашке с прегадкою физиогномией.
   В: Объяви же мне свой символ веры.
   О: Первое: верую, что произведена на свет матушкою, но никакой признательности ей за то изъявлять не обязана. Далее, считаю за нужное (но не за должное) ни в чем из ее воли не выступать, а равно повиноваться старому скопидому, всем моим расходам расходчику, зовомому моим отцом, – но повиноваться для той лишь причины, что, стоит заупрямиться, ходить мне еще полгода в этих дрянных шелковых нарядах, которые – о стыд и поношение!
   – уже два месяца как из моды вышли. И последнее: что надлежит до мужа, какового я впоследствии соблаговолю себе изловить, свято верую, что никакой власти он надо мною иметь не может, а посему, хоть бы и сделала я своею религией кадриль, а воскресною молитвою прелюбодейство, хоть и растранжирила бы его состояние по театрам да маскарадам, по модным, мебельным и прочим лавкам, хоть бы даже произвела я собственного дворецкого в его совместники, он мне слова поперек сказать не смеет. Вот наисущественнейшее в моем символе веры, каковой я чту и от коего не отступлюсь до смертного часа.
   В: Не имеете ли еще каких правил?
   О: Всякую свою фантазию, дурную ли, добрую, исполняю я без всякого отлагательства, употребляя к тому свои прелести; я следую всякой новой моде, сколь бы вздорной она ни была, безоглядно предаюсь тщеславию, удовольствиям и мотовству, молюсь не чаще, чем лорды отдают долги, и чаще бываю в театрах и иных увеселениях, чем в храме, ходящих же к церковной службе поднимаю на смех, видя в этом лицемерие. И все сие для меня столь же обыкновенно, как для павлина – распускать свой хвост.
   В: Положимте что так, но ведь известно же вам о воздаянии, ожидающем всякого за гробом. Не надлежит ли вам почаще направлять свои мысли к сему?
   О: Нисколько, оттого что такие размышления обыкновенно приводят в меланхолию и дамам негоже забивать себе голову серьезными материями. Их исповедание веры имеет основанием единственно их собственную прихоть.
   В: Означает ли сие, что они никакому определенному исповеданию не привержены?
   О: Как можно! Статочное ли дело так пренебрегать модою? Жизнь без разнообразия несносна, и вот почему иной раз, пробыв с полчаса христианками, мы затем делаемся язычницами, иудейками, магометанками или еще кем-нибудь – смотря по тому, к чему клонится наша выгода.
   В: Каковы же те правила, которые, будучи строго соблюдаемы, делают жизнь дамы сносною?
   О: Ни в чем не отказывать ни себе, ни обезьянке своей, ни комнатной собачке, злословить и вышучивать ближних, участия ни в ком не иметь, но плутовать и мошенничать против бедных и сводить счеты с богатыми, не щадя при том доброго имени своего мужа. Нежиться в постели до полудня, а ночь коротать в упоительной кадрили.
   В: Постойте, постойте, надобно вам познакомиться с чином венчания: в нем сказано, что долг жены почитать мужа и повиноваться ему – или хотя бы уважать и угождать.
   О: Чин венчания, долг! Благодарю покорно! Чины эти выдумали священники, что мне в них? Дамы принимают в уважение лишь параграфы, составленные законниками: договоры о предоставлении средств на булавки, о выделе жене содержания и о том, как приличным образом истребовать к ним прибавку.
   Делать же простофиле-мужу угодность – это вовсе не по моде; нынче, напротив, такая мода, чтобы в возмещение всех мужниных попечений делать ему все новые неудовольствия.
   В: Но есть ли для такой моды резон?
   О: О да, и преизрядный: мы оттого ищем при жизни удовольствовать все свои желания, что по смерти желаний иметь не будем.

 
   Мистера Аскью это произведение покоробило. Он понимал, что памфлет точно отражает умонастроения, свойственные многим дамам из родовитых семей и зажиточного нетитулованного дворянства. Такие настроения широко распространились и среди людей более простого звания – в том сословии, к которому принадлежал Аскью. Но его покоробило другое: то, что об этом, не стесняясь, говорят вслух. Именно этим обстоятельством была вызвана и та неприязнь, которую стряпчий изначально питал к профессии Лейси (Аскью еще не знает, что скоро сможет вздохнуть с облегчением: пройдет всего несколько месяцев – и театр будет отдан под начало всесильного цензора, лорда-гофмейстера, чья диктатура установится на 230 лет) [137]. «Катехизис» ясно показывал, что религия и брак – не говоря уже о главенстве мужчины перед женщиной – теперь вызывают насмешку. Такая же насмешка, как ему казалось, проступала во взгляде Ребекки и некоторых ее ответах: откровенная болтовня о распущенности знати привела к тому, что она передалась уже и низшему сословию. Это прямой путь к установлению самой чудовищной формы правления, демократии, – а она малым лучше анархии. Стряпчим владело чувство, досадливее которого не бывает: он готов был радоваться тому, что стар.
   Аскью оглянулся и увидел, что писец вновь занял свое место, а Ребекка утолила жажду и дожидается продолжения допроса. Весь ее вид изображал терпение и безропотную покорность. Однако Аскью не спешил сесть в кресло.
   Первые вопросы он задал, стоя у окна, и лишь немного спустя вернулся на прежнее место напротив Ребекки. И вновь в него уперся прямой, неотрывный взгляд – такой прямой, что Аскью понял: сколько бы лет ни прошло, теперь он вечно будет вспоминать этот взгляд и удивляться.

 
   В: Добро, сударыня. Что было дальше?
   О: Спустилась я тихонько во двор, Дик вывел двух коней, сели мы на них – и рысцою в путь. Едем и молчим. Проехали с милю и очутились возле каменных колонн. Шагов за сто от того места привязали коней к столбу. Ночь была хоть глаз выколи – ни луны, ни звездочки, но камни я разглядела: как бы огромные могильные плиты. Я от страха чуть ума не лишилась: зачем, думаю, они меня сюда завезли в такую пору? Ведут они меня, а у меня ноги не идут. А в отдалении огонь: костер горит, как будто бы пастухи расположились на ночлег. Хотела позвать, да больно далеко, не услышат. И вот подошли мы к камням, вышли на самую середину.
   В: Вы разумеете, что вышли на середину втроем?
   О: Да.
   В: Но Джонсу вы сказывали, что Дика с вами не было.
   О: Сейчас я рассказываю всю правду. Его Милость остановился близ лежащей на земле каменной плиты и сказал: «Теперь, Фанни, преклони колена на этом камне». И тут я не выдержала. Мне помнилось, что они умышляют недоброе: в чародействе упражняются или задумали войти в сношения с нечистой силой или еще что-нибудь, и ознобило меня великим холодом, сильнее ночной свежести, точно я вмерзла в лед и мне приходит конец. От холода и страха я не то что встать на колени – слова вымолвить не могла. А Его Милость опять: «Преклони колена, Фанни». Тогда я собралась с духом и отвечаю: «Грешное это дело, милорд, не для того я нанята». А он: «Тебе ли говорить о грехе? На колени!» Я и тут не послушалась. Но они схватили меня за руки и силком повергли на колени. А камень жесткий, стоять больно.
   В: Джонсу вы сказывали, что они принудили вас лечь.
   О: Нет, только на колени поставили. И сами опустились на колени по сторонам от меня.
   В: Как так?
   О: А вот так.
   В: Что же, и руки сложили, как при молитве?
   О: Нет, рук не складывали, но головы склонили.
   В: На них по-прежнему были шляпы?
   В: Только на Его Милости. Дик ходил без шляпы.
   В: В какую сторону они смотрели?
   О: Как будто на север. Ехали мы на запад, а в капище вошли с правой стороны.
   В: Дальше.
   О: Я в мыслях обратилась к Господу с молитвой и учинила обет: если Он умилосердится и спасет меня от беды, оставлю блудный промысел навсегда.
   Мне представлялось, что я попала в лапы к сущему дьяволу, что это изверг лютее наилютейшего гостя у Клейборн, что он готов без жалости надругаться не только над моим телом, но и над самой душой.
   В: Оставим это. Твои чувства угадать нетрудно. Долго ли вы так стояли?
   О: Минут пять или чуть больше. И вдруг в небе раздался громкий шум, точно крылья плещут или ветер ревет. Испугалась я, подняла голову – ничего не видать. И ночь тихая, ни ветерка.
   В: Его Милость тоже поглядел в небо?
   О: До него ли мне было.
   В: И сколько он – этот плеск, этот рев ветра – продолжался?
   О: Несколько мгновений. Не дольше, чем как до десяти сосчитать.
   В: И все то время шум делался громче?
   О: Точно что-то из поднебесья падает прямо на нас.
   В: Не через все небо, подобно стае перелетных птиц?
   О: Нет, сверху.
   В: Точно ли?
   О: Истинный Бог.
   В: Что дальше?
   О: Нежданно-негаданно все смолкло, и наступила тишина. И сделалось в воздухе такое благоухание, что я и выразить не умею. Словно повеяло духом скошенных трав и летних цветов. Удивительно – в таком холодном, неприветливом месте. И пора не летняя. А потом – опять нежданно-негаданно – сверху на нас просиял свет. Много света, как от солнца, – видно, что не человеческих рук произведение. Ярко-преярко: я едва взглянула вверх, так чуть не ослепла и тут же отвела глаза. Вижу – шагах в пятнадцати меж камней стоят двое, молодой и старик. И смотрят на нас.
   В: Вздор! Лгать вздумала? Вот я тебя!
   О: Все правда.
   В: Как же, правда! Ишь какой сказкой решила меня одурачить! Ты и пророчишка твой. Ручаться готов, это он тебя надоумил.
   О: Нет, он к этому непричастен. Я ему ничего не рассказывала.
   В: Причастен или непричастен, а ты лжешь.
   О: Да нет же. Истинно тебе говорю – я их видела. До них было немногим дальше, чем длина этой комнаты. Но я, ослепленная сиянием, плохо их разглядела.
   В: Как они стояли?
   О: Просто стояли и смотрели. Молодой поближе, старый чуть позади.
   Молодой указывал пальцем вверх – туда, откуда лился свет, а взгляд, казалось, был обращен на меня.
   В: Какие чувства изображал этот взгляд?
   О: Не разобрала: не успела моя слепота пройти, как свет померк.
   В: А что старик?
   О: Старик имел белую бороду, и ничего другого я не заметила.
   В: Какое на них было платье?
   О: О старике мне сказать нечего, на молодом же был передник, как у каменщика или плотника.
   В: Вы разумеете, то был дух какого-нибудь из язычников, строителей капища?
   О: По платью – точь-в-точь нынешний мастеровой, как мой муж и отец.
   В: Не были ли то нарисованные изображения?
   О: Нет, люди из плоти и крови. Не видение, не сон.
   В: Не отличались ли они рослостью или дородством?
   О: Нет, сложением люди обыкновенные.
   В: Сколько времени продолжалось сияние?
   О: Очень недолго. Не то чтобы и правда сияние, больше похоже на вспышку молнии. Всего на короткий миг.
   В: И за короткий миг, да еще при вашем ослеплении они так крепко впечатлелись у вас в уме?
   О: Да.
   В: Не каменные ли то были столбы?
   О: Нет.
   В: Не раздавался ли при этом гром, глас Вельзевула?
   О: Нет, этого ничего не было. Только то теплое дуновение, сладостное, точно дыхание полей летней порой. А на душе от того духа вдвое сладостнее.
   Все исчезло, а он остался. И страха как не бывало, и уверилась я, что не лукавый меня смущает, а все это явлено мне с тем, чтобы ободрить меня и утешить. Да-да, меня будто другой свет озарил – озарил и разогнал мои тревоги. Я почти опечалилась, что он так скоро померк и я не успела его в себя восприять, не успела довольно насладить им зрение. Зато теперь я могла устремить к нему упования, ибо – истинно говорю тебе – он не знаменовал ничего дурного и те, кто меня привел, к дурному расположены не были. Это совершенная правда.
   В: Совершенная правда то, что я тебе не верю.
   О: Дай досказать – поверишь. Право, поверишь.
   В: Да уж не прежде, чем назову тухлую баранину живым ягненком, сударыня. Но вернемся к этой твоей тухлятине. Откуда исходило это сияние, которое освещало явленную тебе картину?
   О: С небес.
   В: И заливало все вокруг? Подобно солнцу, обратило день в ночь?
   О: Нет, дальше все так же простирался мрак.
   В: А свечей вы в этом летучем фонарище не приметили?
   О: Нет, он был белесый, как летнее солнце. Очертанием круглый, подобный розану.
   В: Он висел в небе над капищем?
   О: Да.
   В: И с места не двигался?
   О: Нет.
   В: Сколь высоко?
   О: Не умею сказать.
   В: Так ли высоко, как солнце и луна?
   О: Пониже. Не выше как те тучи. Примерно на высоте круглой крыши собора Святого Павла.
   В: Шагов на сотню вверх?
   О: Я же говорю – не разобрала.
   В: Что же, по вашему разумению, удерживало светильник подвешенным на этой вышине?
   О: Вот не знаю. Разве большая птица.
   В: Или большая лгунья. Вы сказывали, прежде чем полился свет, раздался не то плеск крыльев, не то вой ветра. Плеск или рев – тут различие.
   О: Лучше изъяснить не умею. Больше похоже на шелест крыльев.
   В: Или свист плети. Услышишь и его, коли поймаю на вранье. Этот работник с указующим перстом и его старик – имели они что-либо в руках?
   О: Ничего.
   В: Его Милость с ними заговорил?
   О: Нет, но шляпу скинул.
   В: Как так? Снял шляпу перед обыкновенным плотником и старым хрычом?
   О: Все было, как я говорю.
   В: Что же они, тоже приветствовали его? Ответили как должно на это изъявление учтивости?
   О: Я такого не заметила.
   В: Не слыхали вы по угашении света, чтобы кто-нибудь пошевелился?
   О: Нет.
   В: Не различили вы, все ли они стоят на прежнем месте?
   О: Нет, ослепление мое еще не прошло.
   В: А шум в небесах? Он продолжался?
   О: Все было тихо.
   В: К чему же вы все это отнесли?
   О: Как я и сказывала, мне подумалось, что Его Милость не тот, за кого я его почла. Спустя мало времени он поднялся и помог мне встать наземь. И руки пожал, как бы в знак благодарности. А потом, хоть было темно, поглядел мне в глаза и молвил: «Вот такую, как вы, я и искал». Поворотился к Дику – тот уже тоже поднялся с земли, – и они обнялись. Не как хозяин со слугой – по-братски, словно бы радовались доброму исходу дела.
   В: Не делалось ли между ними каких знаков?
   О: Нет, просто прижали друг друга к груди.
   В: А дальше?
   О: Его Милость вывел нас из каменного круга. Тут он остановился и вновь заговорил со мной и велел никому не открывать, что я видела этой ночью.
   Что мне от этого никакого вреда не приключилось и не приключится. И что, хоть по виду это чудеса, но страшиться их нет причины. При этих словах он опять пожал мне руки, еще сердечнее, словно бы желая уверить, что его любезное обращение более сродно с его истинной натурой, чем кажется.
   В: Что вы ответили?
   О: Что буду обо всем молчать. А он сказал: «Хорошо. А теперь ступай с Диком». И мы удалились, а Его Милость остался. Ненадолго: не успели мы доехать до постоялого двора, как он нас нагнал.
   В: Вы не обращались к нему за разъяснениями?
   О: Весь тот короткий остаток пути до постоялого двора он ехал чуть позади нас. А как въехали во двор, сейчас же пожелал мне доброй ночи и поднялся к себе, оставив Дику расседлать его коня и поставить в конюшню. Я тоже прошла в свой покой.
   В: А Дик, управившись с конем, за вами?
   О: В ту ночь я его больше не видела.
   В: Хорошо. Ответьте мне теперь вот на что. Первое, вы уверили Джонса, будто Его Милость представил-таки вам причину, для которой вы отправились на капище, – а именно, что он, следуя непристойному суеверию, имеет в предмете познать вас телесным образом на этом месте. Далее, вы насказали Джонсу про арапа, соколом слетевшего на каменный столб и чуть было на тебя не прыгнувшего, про смрад падали и не знаю про что еще – словом, изобразили совершеннейшее дьявольское видение. Так ли?
   О: Я солгала.
   В: Она солгала! Касательно лжи, сударыня, можно сказать неложно: солгавший единожды и в другой раз солжет.
   О: Теперь я не лгу. Я показываю под присягой.
   В: Что же ты Джонсу наплела таких беспримерных небылиц?
   О: Поневоле пришлось: мне нужно было внушить ему, что его вовлекли в очень скверное дело, и тогда из боязни, как бы его не причислили к злоумышленникам, он станет обо всем молчать. Я про это еще расскажу. И отчего солгала, расскажу.
   В: Расскажете, всенепременно расскажете. Нашли вы на другой день, что Его Милость переменил свое обхождение?
   О: Я эту перемену видела от него лишь один раз – когда он оборотился, подождал нас, придержав коня, посмотрел на меня со вниманием и спросил:
   «Все ли с вами ладно?» Я отвечала: «Все», – и хотела продолжить разговор, но он вновь поехал вперед, как бы показывая, что беседовать дальше не имеет охоты.
   В: Что вы подумали о зрелище, будто бы виденном вами среди камней?
   О: Что на этом месте лежит заклятие, что здесь некая великая тайна. Что мне было явлено знамение, но оно не предвещает дурного. Я же говорю: я уверилась, что оно не дьявольского порождения, и страхи мои пропали.
   В: А к чему вы отнесли слова Его Милости, будто бы сказанные вам после – что такую, как вы, он и искал?
   О: К тому, что во мне он нашел то, что чаял найти.
   В: Что же?
   О: Что я грешила и должна отжениться от греха.
   В: Как так? Не сам ли он побуждал вас ко греху и любодейству?
   О: С тем лишь, чтобы я яснее это увидела.
   В: Стало быть, он искал не того, про что мы думаем, – средство от своего бессилия?
   О: Он искал того, что и случилось той ночью.
   В: Надеялся, что обыкновенная шлюха вызовет чудо, превосходящее всякое вероятие? Вы это разумеете? И чудесные пришельцы удостоили посещением не его, а вас? Не стоял ли и он коленопреклоненный подле вас – у ваших ног?