– Понятное дело.
   – И карабин держу под рукой. – Он перевел взгляд на Доркас. – Не бойтесь, душа моя, Фартинг не выдаст. Здесь этот полоумный никого не тронет.
   Девушка невольно подняла глаза к потолку.
   – И там тоже, – заверил Фартинг.
   – Три лестничных пролета – совсем рядом.
   Фартинг откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и ухмыльнулся.
   – Да она уж, верно, задала ему работу.
   Девушка недоуменно вскинула брови.
   – Какую работу?
   – А такую, невинница моя, которую ни один мужчина за работу не считает.
   Он язвительно прищурился, и девушка, поняв наконец намек, закрыла рот ладошкой.
   Фартинг повернулся к хозяину.
   – Я же говорю, мистер Томас, Лондон – сущий вертеп. Служанки знай себе подражают хозяйкам. Пока во всех непотребных хозяйкиных туалетах не пощеголяют, не уймутся. А слюбится хозяйка с распутным лакеем, так и эта вертихвостка тут как тут: чем, мол, я хуже? Днем стану эту скотину тиранить почем зря, а на ночь – пожалуйте в постельку.
   – Полно, мистер Фартинг. Будь здесь моя жена...
   – Молчу, сэр. Больше слова о нем не скажу, будь он похотливее заморской обезьяны. Но пусть ваши служанки поостерегутся. Как-то по пути забрел он в одну конюшню... Счастье, что я оказался рядом и успел вмешаться. О прочем – молчок. Он, не тем будь помянут, только то в мыслях имеет, что все женщины сластолюбивы, как сама Ева. Так же охочи задирать юбку, как он – спускать штаны.
   – Дивлюсь я, как хозяин не задаст ему добрую порку.
   – Истинно так, сэр, истинно так. Но будет о нем. Как говорится, умному и полсловечка все скажет.
   Они заговорили о другом, но когда минут через десять глухонемой снова спустился вниз, по кухне словно пронесся холодный сквозняк. Глухонемой все с тем же непроницаемым выражением, не глядя ни на кого, сел на прежнее место. Сотрапезники украдкой заглядывали ему в лицо, надеясь приметить хоть легкую краску стыда, хоть какие-то следы раскаяния. Но глухонемой потупился, голубые глаза пристально смотрели в одну точку возле самой тарелки. Дик отрешенно ожидал новых глумлений.
***
   – Вас, верно, до смерти заговорили?
   – Его жилище, его паства, совет прихожан, церковный староста – будь они прокляты во веки веков, вдоль и поперек. Назавтра вы приглашены на обед, где разведут те же рацеи. Я от вашего имени от приглашения отговорился.
   – Не было ли каких расспросов?
   – Не более как для приличия. Один лишь предмет, одно существо почитает он в мире достойным внимания. Дела других людей до этого предмета не относятся.
   – Нынче вам все больше подворачиваются зрители, не достойные ваших талантов. Вы уж не взыщите.
   Актер хмуро смотрел на обложившегося бумагами мистера Бартоломью, сидящего по другую сторону камина. Было ясно, что шутливый тон собеседника не заставит его забыть о главном предмете разговора.
   – Полно, дорогой мой Лейси. Я сказал сущую правду. В моих поступках нет никаких злоумышлении, никаких злодеяний. Никто не сможет и не посмеет вас попрекнуть за эту помощь.
   – Однако намерения ваши не таковы, как вы мне представили. Ведь так, мистер Бартоломью? Нет, дайте досказать. Я готов поверить, что вы меня обманывали для моего же блага. Но вот что сомнительно: озаботились ли вы собственным благом?
   – Если поэт говорит, что его посещают музы, обманывает ли он кого-нибудь?
   – Посещение муз есть всем известное иносказание.
   – Но считать ли его ложью?
   – Нет.
   – В этом смысле и я вам не лгал. Я пустился в путь, чтобы увидеть того, с кем страстно желаю свести знакомство, кого чту, как почитал бы невесту – или музу, будь я поэт. Того, с кем рядом я буду смотреться так же, как Дик рядом со мной, – нет, еще ничтожнее. И от встречи с кем меня удерживали столь истово, как если бы на то была воля ревнивого опекуна. Ложь моя – ложь лишь по обличью, но не по сути.
   Актер покосился на бумаги.
   – Отчего же, коли ваши помыслы невинны, вы решили свидеться с ученым незнакомцем в такой великой тайне и в таких глухих краях?
   Мистер Бартоломью откинулся в кресле, и на губах его заиграла саркастическая улыбка.
   – А может, я приспешник северных смутьянов? Новый Болингброк [9].
   И в бумагах этих тайнопись. Или хуже того: они на французском или испанском языках. А сам я составляю заговор с тайным поверенным Якова Стюарта [10].
   Актер смутился, словно собеседник угадал его мысли.
   – У меня, сэр, кровь стынет в жилах.
   – Взгляните. Это и вправду род тайнописи.
   Мистер Бартоломью протянул актеру одну из бумаг. Пробежав ее, Лейси поднял голову.
   – Что это? И не разберу.
   – Чем не чернокнижие? И я, конечно, ехал сюда, чтобы в глухой чащобе встретиться с выучеником Эндорской колдуньи [11]. И променять свою бессмертную душу на тайны иного мира. Ладно ли скроена байка?
   Актер вернул ему бумагу.
   – На вас, сэр, напала охота озорничать. Не время бы.
   – Хорошо. Пустословие побоку. Я и в мыслях не предпринимал причинить зло ни государю, ни его державе, ни единому из его подданных. Я не замышляю ничего такого, что повредило бы моей душе или телу. Разве что разуму, но разум каждого – его собственное достояние. Вздор ли это, нелепые ли мечтания – Бог весть. Тот, с кем я ищу встречи... – Он осекся и положил бумагу на столик вместе с остальными. – Оставим это.
   – Эта особа скрывается от чужих глаз?
   Мистер Бартоломью задержал на нем взгляд.
   – Хватит, Лейси, прошу вас.
   – Должен же я дознаться, для какой цели меня обморочили.
   – Не вам бы спрашивать, мой друг, не мне бы отвечать. Не вы ли сами весь свой век морочите публику?
   Такое обвинение озадачило Лейси.
   Его собеседник поднялся с кресла, подошел к камину и продолжал, стоя спиной к актеру:
   – Но кое-что я вам открою. Моя судьба была предначертана от самого рождения. То, что я поведал вам о вымышленном моем отце, в полной мере относится до моего истинного отца. Тот, право же, еще хуже, старый дуралей. Такого же дурня и на свет произвел – моего старшего брата. Мне, как возможно и вам, предуготовлена роль в пьесе, и отвергнуть ее есть проступок непростительный. Прошу заметить, сколь несходно мое и ваше положение. Ваш отказ будет стоить вам всего лишь обещанной награды. Меня же постигнет потеря... сверх всякого вероятия. – Мистер Бартоломью повернулся к актеру. – Чтобы принадлежать самому себе, я, Лейси, должен прежде исхитить себе волю. Чтобы, как нынче, отправиться, куда захочу, я принужден делать это тайком от тех, кто не желал бы выпустить меня из подчинения. Вот и все. И больше я ничего не добавлю.
   Актер нахмурился, дернул плечами и кивнул, словно сознаваясь, что так ничего и не понял. Собеседник, не сводя с него глаз, продолжал уже более спокойным тоном:
   – Завтра мы все вместе двинемся дальше. Всего через несколько миль достигнем места, где нам придется расстаться. Вы и ваш человек отправитесь по дороге, что лежит между Кредитоном и Эксетером. Гоните в Эксетер во весь опор. Оттуда можете вернуться в Лондон, когда и каким путем – на ваше усмотрение. Единственное, о чем я вас прошу – молчать обо мне и всех обстоятельствах нашего путешествия. Как и было между нами договорено.
   – Девушка поедет с нами?
   – Нет.
   – Да, вот еще что. – Актер помолчал. – Джонс, то бишь Фартинг, мнит, что уже видал ее прежде.
   Мистер Бартоломью отвернулся к окну.
   – Где? – не сразу отозвался он.
   Актер глядит ему в спину.
   – Она входила в двери борделя. Фартингу сказали, будто она в нем и состоит.
   – И что вы на это ответили?
   – Я не дал веры его словам.
   – Правильно. Фартинг обознался.
   – Вы, однако, сами признали, что она вовсе не горничная той леди... Мой долг сообщить вам еще и то, что ваш человек не в себе. И, послушать Фартинга, есть от чего. Его чувства не остались без взаимности. – Актер замялся. – По ночам он пробирается в ее опочивальню.
   Мистер Бартоломью окинул актера таким взглядом, будто тот стал позволять себе лишнее, но в тот же миг на его лице сверкнула ядовитая ухмылка.
   – Неужто мужчине возбраняется проводить ночи с собственной женой?
   Актер снова оторопел от неожиданности. Он уставился на мистера Бартоломью, потом опустил глаза.
   – Пусть так. Я лишь сказал то, что считал должным сказать.
   – А я и не порицаю ваше усердие. Итак, скоро делу конец, и завтра мы с вами распрощаемся. Позвольте напоследок изъявить вам благодарность за помощь и терпение. Прежде мне почти не доводилось знаться с людьми вашего ремесла. Если они все таковы, то я много потерял, пренебрегая знакомством с ними. Вы можете сколь угодно сомневаться в моей искренности, но уж этим словам прошу поверить. Как бы мне хотелось, чтобы наша встреча случилась при менее хитросплетенных обстоятельствах.
   Актер одарил его кислой улыбкой.
   – Бог даст, еще встретимся, сэр. Вы разожгли во мне дьявольское любопытство, несмотря на все мое беспокойство.
   – Первое извольте погасить, а что до второго, то беспокоиться не о чем.
   Эта история подобна рассказу – лучше сказать, пьесе, в каких вы не раз игрывали. Статочное ли дело разыгрывать последний акт вперед первого, как бы вы ни мечтали, чтобы ваше завтра было расписано заранее? Позвольте асе и мне приберечь разгадку под конец.
   – Но на театре это непозволительная роскошь: актер должен знать развязку с самого начала.
   – Я не в силах вам ее открыть, ибо она еще не написана. – Мистер Бартоломью улыбнулся. – Доброй вам ночи, Лейси.
   Актер в последний раз бросил на мистера Бартоломью испытующий, но смущенный взгляд, хотел было что-то добавить, но вместо этого отвесил поклон и двинулся к дверям. Открыв дверь, он удивленно замер и обернулся.
   – Тут ожидает ваш слуга.
   – Пусть войдет.
   Актер замешкался, покосился на безмолвную фигуру в сумраке коридора и, небрежным знаком приказав слуге войти, удалился.
***
   Глухонемой слуга входит в комнату и прикрывает за собой дверь. Стоит у двери, не сводя глаз с хозяина. Тот оборачивается. Взгляды их встретились.
   Они долго, пристально смотрят друг другу в глаза. Слуга даже не выказал господину должного почтения. Если бы эта сцена продолжалась одну-две секунды, в ней не было бы ничего удивительного. Однако она так затягивается, что простой случайностью ее не объяснишь. Слуга и господин словно разговаривают, не открывая рта. Вот так – безмолвно, одними взглядами – объясняются муж и жена или братья-близнецы, робеющие говорить о сокровенном при посторонних. Но там достаточно и мимолетного взгляда, эта же сцена все тянется и тянется, и на лицах обоих мужчин не видно даже намека на какие-то потаенные чувства. Точно переворачиваешь страницу книги, предвкушая диалог или хотя бы описание действия, жеста, а дальше ничего нет: пустой лист, как в «Тристраме Шенди» [12], или – по недосмотру переплетчика – вообще никакого листа. Так они и стоят, глаза в глаза, как человек перед зеркалом и человек в зеркале.
   Наконец оба, как по команде, зашевелились – так оживают люди на экране после стоп-кадра. Дик оборачивается к стоящему у дверей сундучку. Мистер Бартоломью снова опускается в кресло и наблюдает, как слуга перетаскивает сундучок поближе к камину. Поставив его, слуга тут же принимается доставать из него пачки исписанных листов и швырять на рдеющие угли. Все это спокойно, без оглядки на хозяина – можно подумать, он просто-напросто избавляется от кипы старых газет. Бумаги вспыхивают почти мгновенно. Дик становится на колени и берется за книги в кожаных переплетах. Они разделяют участь бумаг. Из сундучка одно за одним вынимаются полуфолио, большие кварто, томики поменьше. У многих на переплетах золотом вытиснен герб. Дик раскрывает их и бросает кверху переплетом в разгорающееся пламя.
   Одну-две он раздирает пополам, прочие швыряет целиком и либо сгребает их в кучу, либо грубо сработанной кочергой ворошит страницы тех, что никак не разгорятся.
   Мистер Бартоломью поднимается, берет забытую на столе пачку бумаг и бросает вместе с остальными. Затем становится за спиной склонившегося к огню слуги. У камина сложены поленья. Дик берет пять или шесть, укладывает друг на дружку поверх горящих бумаг и вновь замирает. Мужчины взирают на это маленькое варварство точно так же, как только что глядели в глаза друг другу. По голым стенам мечутся густые дрожащие тени: куда свету свечей до пламени в камине. Мистер Бартоломью заглядывает в сундучок – не завалялось ли там что-нибудь еще. Очевидно, сундучок пуст, и мистер Бартоломью закрывает крышку. Потом опять садится в кресло и ждет, когда завершится это непостижимое жертвоприношение, когда каждый клочок, каждый листок, каждая страница обратится в пепел.
   Через несколько минут бумаги почти догорели. Дик поднимает глаза на господина, и на губах у него брезжит улыбка – улыбка человека, который знает, ради чего все это, и не скрывает радости. Не улыбка слуги – улыбка закадычного друга, сообщника: «Ну, вот и все. Теперь совсем другое дело, правда?» В ответ – загадочная улыбка хозяина. Они опять впиваются друг в друга глазами. Первым выходит из оцепенения мистер Бартоломью. Подняв левую руку, он соединяет большой и указательный пальцы и решительно сует в это колечко вытянутый палец другой руки, словно пронзает что-то.
   Дик подходит к длинной скамье у изножья кровати, берет эту скамью, переносит и ставит футах в десяти от теплящегося камина. Затем отдергивает полог кровати и, не оглянувшись на хозяина, удаляется.
   Мистер Бартоломью задумчиво разглядывает огонь. Но вот дверь снова отворяется. На пороге – девушка из чердачной комнаты. Ее раскрашенное лицо серьезно, неулыбчиво. Присев в реверансе, она делает два-три шага вперед.
   За ее спиной вырастает Дик, он закрывает дверь и остается стоять у стены.
   Мельком взглянув на них, мистер Бартоломью вновь отворачивается к огню; может показаться, что он раздосадован тем, что его отвлекают. Но взгляд его снова обращается на девушку. Он озирает ее с холодным любопытством, как зверушку: платье из дымчато-розовой парчи, между полами – того же цвета юбка, спускающиеся чуть ниже локтя рукава с пышными кружевными манжетами, тугая шнуровка, превращающая торс в перевернутый конус, корсаж, в котором вишневый цвет перемежается с цветом слоновой кости, неестественный румянец, белый воздушный чепец с двумя длинными лентами. На шее у нее ожерелье из сердоликов цвета запекшейся крови. А все вместе не то чтобы некрасиво, а как-то до боли несуразно: простота и изящество, испорченные манерностью и вычурами. Девушка в новом наряде кажется не краше, а даже зауряднее.
   – Что же мне делать с тобой, Фанни? Отослать обратно к Клейборнихе и велеть, чтобы она тебя выпорола за непокорство?
   Девушка стоит молча и неподвижно; ее, как видно, не удивило, что мистер Бартоломью называет ее Фанни, а не Луиза, как Фартинг.
   – Не затем ли я тебя нанял, чтобы ты доставляла мне всяческие удовольствия?
   – За тем, сэр.
   – На всякий бы лад доставляла – и на французский, и на итальянский.
   Явила бы все свои срамные ухватки.
   Девушка молчит.
   – Стыдливость пристала тебе не больше, чем навозной куче шелковый убор.
   Сколько мужчин предавалось с тобой блуду за последние шесть месяцев?
   – Не знаю, сэр.
   – И как именно предавались, тоже не знаешь? Прежде чем мы с Клейборнихой ударили по рукам, я все про тебя выспросил. Даже французская болезнь гнушается твоим шелудивым телом. – Он внимательно смотрит на девушку. – Сколько ни есть в Лондоне охочих до греческой любви, каждому ты позволяла с собой содомничать. Даже рядилась в мужское платье, утоляя их похоть. – Снова испытующий взгляд. – Отвечай же. Так или нет?
   – Да, я рядилась в мужское платье, сэр.
   – Ну так гореть тебе за это в геенне огненной.
   – Я буду гореть не одна, сэр.
   – Только тебя-то опалит поболе других, ибо на тебе грехи их. Уж не мнишь ли ты, что Господь равно наказует и падших, и тех, кто привел их к падению? Что Он не делает различия между слабодушием Адама и злокозненностью Евы?
   – Я, сэр, того не разумею.
   – А я тебе растолкую. И то еще растолкую, что деньги за тебя уплачены, и хочешь ты или не хочешь, но отработаешь сполна. Статочное ли дело, чтобы наемная кляча указывала ездоку?
   – Я вам, сэр, во всем покорствую.
   – Для видимости. Но строптивость твоя временами проглядывает столь же ясно, как и твоя нагая грудь. Или ты думаешь, что я слеп и не приметил твоего взгляда там, у брода?
   – Всего-то навсего взгляд, сэр!
   – А пучок цветов под носом – всего-навсего фиалки?
   – Да, сэр.
   – Лживая тварь!
   – Нет, сэр!
   – То-то что «да, сэр». Я догадался, к чему этот взгляд, что за смрад источали твои треклятые фиалки.
   – Просто они мне приглянулись, сэр. У меня и в мыслях не было ничего дурного.
   – И ты можешь в том поклясться?
   – Да, сэр.
   – Преклони колена. Вот здесь. – Мистер Бартоломью указывает на пол, на место возле скамьи.
   Помедлив мгновение, девушка подходит к нему, опускается на колени и склоняет голову.
   – Не прячь глаза.
   Девушка поднимает голову, взгляд ее карих глаз устремлен в его серые.
   – Повторяй за мной: «Я публичная девка».
   – Я публичная девка.
   – «Отданная вам внаймы».
   – Отданная вам внаймы.
   – «Дабы услужать вам во всем».
   – Дабы услужать вам во всем.
   – «Я дщерь Евы и всех ее грехов».
   – Я дщерь Евы.
   – «И всех ее грехов».
   – И всех ее грехов.
   – «И повинна в своенравии».
   – И повинна в своенравии.
   – «От коего отныне отступаюсь».
   – От коего отныне отступаюсь.
   – «И в том клянусь».
   – И в том клянусь.
   – «А нарушу зарок – да поглотит меня геенна огненная».
   – Геенна огненная.
   Мистер Бартоломью не отрываясь смотрит в глаза девушки. В лице этого человека с бритой головой проступает что-то демоническое. Нет, лицо не пышет яростью или страстью – напротив, от него веет холодом и полнейшим безразличием к жалкому созданью, стоящему перед ним на коленях. Так обнаруживается одна доселе скрытая черта его натуры – садизм (при том что маркизу де Саду предстоит родиться в темных лабиринтах истории лишь четыре года спустя). Черта столь же неестественная, что и едкий запах паленой кожи и бумаги, наполняющий комнату. Если б понадобилось изобразить лицо, которому чуждо всякое человеческое чувство, более верного – ужасающе верного – образца не найти.
   – Отпускается тебе грех твой. А теперь обнажи свое растленное тело.
   Девушка на миг опускает глаза, встает и принимается распускать шнуровку. Мистер Бартоломью с холодной беззастенчивостью наблюдает из своего кресла. Слегка отвернувшись, девушка продолжает раздеваться.
   Наконец одежда уложена на скамью, и девушка, присев на дальний конец скамьи, стягивает чулки со стрелкой. Теперь на ней лишь сердоликовое ожерелье и чепец. Она сидит, сложив руки на коленях и уткнувшись взглядом в пол. На вкус мужчин того времени, фигура ее оставляет желать лучшего: слишком маленькая грудь, слишком хрупкое и бледное тело, хотя никаких признаков недуга, который приписывал ей мистер Бартоломью, на нем не заметно.
   – Желаешь ли, чтобы он тебе угождал?
   Девушка молчит.
   – Отвечай.
   – Душа моя тянется к вам, сэр. Но вы меня отвергаете.
   – Не ко мне – к нему. И его срамному уду.
   – На то была ваша воля.
   – Да, я хотел полюбоваться на ваши сладострастные забавы. Но я не приказывал вам миловаться напоказ, как голубок с голубицей. Не стыдно ли тебе, прежде водившей знакомства с особами столь блестящими, нынче пасть так низко?
   Опять молчание.
   – Отвечай.
   Но, как видно, отчаяние придало девушке твердость. Она не отвечает, и в этом молчании чувствуется вызов. Мистер Бартоломью озирает ее понурую фигуру и переводит взгляд на замершего у дверей Дика. И снова, как до прихода девушки, их взгляды встречаются, снова – загадочная пустота чистого листа. На этот раз не надолго. Дик неожиданно поворачивается и исчезает, хотя хозяин не подал никакого знака удалиться. Девушка удивленно косится на дверь, однако немой вопрос в ее взгляде так и остается невысказанным.
   Девушка и хозяин теперь один на один. Мистер Бартоломью подходит к камину. Он нагибается и кочергой подгребает недогоревшую бумагу к пылающим поленьям. Затем выпрямляется и взирает на дело своих рук. Девушка у него за спиной медленно поднимает голову. По глазам видно, что он о чем-то размышляет или что-то замышляет. После недолгого колебания она встает и, тихо переступая босыми ногами, приближается к безучастной фигуре у камина.
   На ходу она вполголоса что-то приговаривает. Чего она домогается, угадать нетрудно: подойдя к хозяину, она вкрадчивым, но привычным жестом пытается обнять его за талию и слегка прижимается обнаженной грудью к его спине, словно сидит позади его седла.
   Человек у камина тут же хватает ее за руки – без гнева, с тем только, чтобы избежать объятий. Удивительно ровным голосом – без тени злости или укоризны – он обращается к девушке:
   – Ты неразумная лгунья, Фанни. Я ведь слыхал, как ты стонала, когда в последний раз ему отдавалась.
   – Это было одно притворство, сэр.
   – А ты бы рада отдаться ему и непритворно.
   – Нет, сэр. Вас и только вас я чаю удовольствовать.
   Мистер Бартоломью молчит. Девушка украдкой высвобождается и снова пытается его обнять. Но он решительно отталкивает ее руки.
   – Одевайся. И я научу, как меня удовольствовать.
   Девушка не отступает:
   – Я для вас души не пожалею, сэр. Доверьтесь мне – и естество ваше поднимется, как жезл глашатая, и уж тогда употребите меня ему в угоду.
   – Сердца у тебя нет. Да прикрой же ты свой срам! Прочь от меня!
   Мистер Бартоломью по-прежнему стоит лицом к камину. Девушка с задумчивым видом начинает одеваться. Одевшись, садится на скамью. Проходит время. Не выдержав долгого молчания, она окликает хозяина:
   – Я одета, сэр.
   Тот, словно очнувшись от грез, едва поворачивает голову и снова вперяет взгляд в огонь.
   – В каких летах ты сделалась блудодейкой?
   Не видя его лица, уловив необычную интонацию и подивившись неожиданному проблеску любопытства, девушка с запинкой отвечает:
   – В шестнадцать лет, сэр.
   – В борделе?
   – Нет, сэр. Меня совратил хозяйский сын в доме, где я служила в горничных.
   – В Лондоне?
   – В Бристоле. Откуда я родом.
   – И у тебя был ребенок?
   – Нет, сэр. Но однажды хозяйка обо всем проведала.
   – И наградила за труды?
   – Да, если палку от метлы можно почесть за награду.
   – Что же привело тебя в Лондон?
   – Голод, сэр.
   – Разве Господь не дал тебе родителей?
   – Они не пожелали принять меня обратно в свой дом, сэр. Они из «друзей».
   – Каких еще друзей?
   – Люди их называют квакерами [13], сэр. Хозяин с хозяйкой тоже были «друзья».
   Мистер Бартоломью поворачивается и стоит, широко расставив ноги и заложив руки за спину.
   – Что было дальше?
   – Прежде чем дело вышло наружу, молодой человек подарил мне перстенек.
   Он, сэр, украл его у матери из шкатулки. А как все открылось, я и смекнула, что хозяйка непременно всклепает на меня, потому что ничему дурному про сына она не верила. Продала я перстенек и подалась в Лондон.
   Там определилась на место и уже было решила, что все беды позади. Так нет: вздумалось хозяину утолить со мной похоть. Я боялась потерять место, пришлось уступить. Дошло это до моей новой хозяйки, и опять я оказалась на улице. Волей-неволей начала христарадничать: что же остается, если честной работы не найти? Придешь наниматься в горничные, а хозяйка поглядит на тебя и откажет. Чем-то им мое лицо было не по нраву. – Она прерывает рассказ и, помолчав, добавляет: