Он выпрямляется:
   – Поспи. Как проснешься, сама увидишь, что надо покориться.
   Он удаляется и уносит с собой клетку. Молодая женщина лежит в темной постели, не поднимая глаз от одеяла. За стеной звучит тихий голос Джона Ли: должно быть, рассказывает про щегла. Но вот кузнец умолкает, и чуть погодя у двери на улицу раздается птичья трель, песенка щегла в полете; серебристый перезвон солнечным лучиком пронзает сумрак комнат, вонзается в душу, бередит совесть. Но Уильям Блейк еще даже не родился [173].
   Ребекка смотрит на крошечное существо в своих объятиях. В ее глазах чуть ли не удивление: вот еще кто ворвался в ее мир! Склонившись над малышкой, она ласково целует сморщенный розовый лобик.
   – Любви тебе, Анна. Любви тебе, любовь моя.
   Личико младенца начинает кривиться, девчушка вот-вот зайдется плачем.
   Она уже было всхлипывает, но в тот же миг ее губы впервые в жизни чувствуют прикосновение материнской груди, и хныканье умолкает. В соседней комнате снова слышится негромкий говор. Ребекка кормит младенца, глаза ее закрыты, она без остатка поглощена своими ощущениями, в которых утверждается ее «я», – чувством, которое не описать никакими известными ей словами, да и знай она такие слова, не захотела бы его назвать. Лишь на миг она открывает кроткие карие глаза и всматривается в темный угол, будто кто-то оттуда за ней наблюдает. Накормив малышку, принимается легонько ее укачивать, и по комнате еле слышно разносится глуховатое пение. Ребекка медленно выводит колыбельную. Дитя затихает. Песенка самая незатейливая: всего две чередующиеся фразы:
   – «Виве ей, виве вум, виве ей, виве вум, виве ей, виве вум...»
   Но это, понятно, какая-то абракадабра, она ровным счетом ничего не значит.



ЭПИЛОГ


   Те читатели, которые хоть немного знают, кем предстояло сделаться девочке из Манчестера в невыдуманной жизни, легко поймут, как далеко это повествование от исторического романа.[174]
   В действительности она родилась, кажется, за два месяца до начала моей истории – 29 февраля 1736 года. Про подлинные обстоятельства жизни ее матери мне ничего не известно, о Лейси, Уордли и других персонажах, также позаимствованных из реальной истории, мне известно совсем мало. Подлинны только их имена, все остальное – плод моего воображения. Не исключено, что в каких-нибудь книгах или документах я мог бы собрать о них более богатый материал, но к таким источникам я не обращался и даже не думал их искать.
   Повторяю: это лишь «фантазия», я вовсе не старался достоверно воспроизвести события или стиль эпохи.
   Я питаю огромное уважение к строго и тщательно документированной истории уже потому, что посвятил некоторую часть жизни ее изучению (пусть и довольно поверхностному). Но эта точная дисциплина, по существу, наука и по своим задачам и методам имеет мало общего с литературным творчеством.
   На страницах этой книги я мимоходом упомянул Даниэля Дефо (умершего в 1731 году). Одна-единственная ссылка не выразит и малой доли той любви и восхищения, которые я испытываю к этому писателю. И хотя «Червь» был задуман вовсе не как подражание Дефо – этот автор все равно неподражаем, – я все же охотно признаюсь, что использовал некоторые общие приемы и темы, характерные, на мой взгляд, для его романов.
   Трудно представить, чтобы убежденный атеист вдруг посвятил свой роман какой-то разновидности христианства. Одной из причин создания этой книги была глубочайшая симпатия к «Объединенному обществу верующих во Второе пришествие Христа», больше известному как секта шейкеров, основание которой было положено Анной Ли. Сегодня слово «шейкеры» у большинства из нас скорее всего связывается со стилем мебели и крайним пуританизмом, внешне сходным с аскетизмом, который исповедовали крайние же силы противоположного религиозного лагеря – монашеские ордена (вроде цистерцианцев) [175]. Ортодоксальные богословы всегда презирали шейкеров за наивность их учения, ортодоксальные священники – за фанатизм, ортодоксальные капиталисты – за коммунистические устремления, ортодоксальные коммунисты – за суеверие, ортодоксальные сенсуалисты – за отвержение плоти, а ортодоксальные мужчины – за откровенный феминизм. Однако мне движение шейкеров представляется одним из самых увлекательных – и пророческих – эпизодов в долгой истории протестантского сектантства в Англии.
   Секта шейкеров интересна не только с социально-исторической точки зрения. Их взгляды и вероучение (в особенности убежденность, что святая Троица без женского начала не может считаться истинно святой), их необычные обряды и удивительно причудливый быт, их насыщенная образами речь и выразительное использование музыки и танцев – во всем этом проступает нечто такое, что всегда напоминало мне отношение литературы к реальности. Ведь и мы, писатели, добиваемся от читателей слепой веры, которая перед лицом обыденной реальности часто может показаться нелепой; мы тоже требуем, чтобы прежде всего читатели с головой ушли в мир наших метафор – истины, скрытые за этими иносказаниями, становятся ясными, «доходят» только потом.
   Конечно, наиболее бурные религиозные брожения (и период самопознания нации) приходятся на более раннее время – 40-50-е годы XVII века: в историческом смысле учение Анны Ли немного запоздало. Всего через несколько лет после ее рождения, в апреле 1739 года, на холме Кингздаун недалеко от Бристоля звучала проповедь одного недовольного своей церковью, но все же принявшего сан англиканского священника. Проповедь, которая, впрочем, больше походила на ораторское выступление, была обращена к случайно собравшейся здесь большой толпе бристольских бедняков, в основном из шахтерских семей. Многие слушатели не могли сдержать рыданий, другие, взволнованные и потрясенные до глубины души, застыли в трансе. Понятно, что воздействовать на толпу темных, необразованных людей дело нетрудное, случаи такого исступленного духовного очищения уже хорошо изучены физиологами и психологами. Однако то, что произошло на холме Кингздаун, объяснялось не только незаурядной личностью оратора. Просто слушающих его озарил свет. До этой минуты они жили точно слепые (многие шахтеры были слепыми в прямом смысле слова) или пребывали во мраке.
   Мне думается, что все эти разноголосые рыдания и экстаз невежественной толпы имеют для нас не меньшую ценность, чем достижения трезвомыслящих философов и чутких художников. Для огромного большинства обычных людей – не художников и не философов – приобщение к неортодоксальным религиям было единственной возможностью показать, как росток личности мучительно пробивается сквозь твердокаменную почву иррационального, скованного традициями общества. Впрочем, при всей своей иррациональности оно отлично понимало, чем грозит ему посягательство на его традиции и потрясение его основ. Стоит ли удивляться, что появившаяся на свет личность (годы юности которой мы называем «эпохой романтизма»), пытаясь выстоять и выразить себя, часто избирала для этого средства столь же иррациональные, что и сдерживающие ее силы.
   Мне ненавистно современное евангельское проповедничание с его приторными рекламными приемчиками и, как правило, отвратительным консерватизмом в политике. Оно, как нарочно, вобрало в себя все самое скверное, самое косное, что только было в христианстве, исподволь поддерживает самые ретроградные идеи и политические течения нашего времени и тем самым зачеркивает самое существенное в учении Иисуса. Не нравятся мне подобные веяния и во многих других религиях, таких, например, как ислам. Иное дело Джон Уэсли [176] (о его-то проповеди и говорилось выше), Анна Ли и другие личности того же склада, жившие в XVIII веке: просвещение, которое считается главной заслугой siecle de lumieres [177], затронуло умы (прежде всего умы среднего класса), но у этих людей оно озарило не только умы, но и сердца – едва ли не наперекор их просвещенным умам. Они ясно увидели, что же неладно в этом мире: Уэсли – благодаря своей деятельной натуре и бесспорной твердости убеждений* Анна Ли – благодаря упрямой (и бесконечно смелой) целеустремленности и поэтическому дару – гениальному умению находить яркие образы. Анна оказалась наблюдательнее Уэсли – во-первых, потому что она была женщина, но самое главное, потому что не получила образования, а значит, мысль ее не была стреножена трафаретными мнениями, академической традицией и «просвещением ума». В душе люди, подобные Анне, были революционерами, сподвижниками самых первых последователей христианства и его Основателя.
   Как водится, со временем начатое ими дело стало источником тупого фанатизма (особенно это относится к учению Уэсли), обернулось духовной тиранией, столь же мертвящей, как и те, в уничтожении которых или бегстве от которых эти люди видели свою цель. Но меня интересует другое: тот первый порыв, то горение духа, которое двигало ими вначале, пока религиозные обращения и массовая вербовка сторонников не превратились в конвейерное производство, отчего главный, глубоко выстраданный пример и доблесть основателей поблекли и замутнились. Вот вам один из самых горьких парадоксов в истории религий: сегодня мы дорожим и восхищаемся шейкерской мебелью и архитектурой, мы буквально падаем перед ней на колени, как Мис ван дер Роэ [178] перед Круглым Амбаром в Хэнкоке [179] – и при этом начисто отвергаем веру и уклад жизни, без которых эти творения никогда бы не увидели свет.
   Шейкеры были исконно английской сектой, однако, спасаясь от преследований, они вскоре были вынуждены покинуть страну. В Манчестере историческая Анна Ли сперва работала на прядильной фабрике, потом кроила меха в шляпной мастерской, потом поступила кухаркой в лазарет. Она вышла замуж (и тоже за кузнеца, по имени Авраам Стэнли), родила ему четверых детей, но ни один не дожил до зрелого возраста. В 1774 году она отправилась в Америку. Ее сопровождала лишь горстка единоверцев. Едва ли не сразу после прибытия в Новый Свет муж Анны оставил ее. Но и на новом месте Анна и ее «семья» подверглись преследованиям, несколько лет они не знали покоя. Рост «Объединенного общества», его расцвет и упадок – все это происходило в Америке. В значительной мере догматика и обряды, получившие распространение в шейкерских общинах, были установлены учениками Анны, такими, как Джозеф Мичем и Люси Райт, уже после ее смерти, которая последовала в 1784 году, однако отблеск неповторимой личности Анны Ли лежит на всей истории «Объединенного общества» (включая, конечно, его великое возрождение в 40-х годах XIX века).
   Казалось бы, сегодня многое из духовного наследия Анны Ли не стоит принимать всерьез: выполненные по «внушению свыше» рисунки, написанные «под диктовку» песни и ноты, состояния транса – ну что это как не проявления чересчур наивной набожности? А в какой-то степени – и следствия полового воздержания, которым славились члены «Общества» (и опасность которого они сознавали: отсюда общие «собеседования» и другие обряды, введенные, чтобы хоть как-то утолить неудовлетворенную потребность). Такая же грубая и сомнительная набожность замечалась и раньше, еще у первых «французских пророков», чьи имена я вложил в уста Уордли.
   Но если обратиться к более серьезным сторонам жизни «Объединенного общества», мы увидим, что ее пронизывает чувство, от которого уже не так легко отмахнуться. Это отчаянное стремление бежать от безраздельного господства науки и рассудка, от условностей, расхожих истин и общепринятой религии, поставив себе единственную цель, которая способна оправдать отречение от столь могущественных богов социального порядка – создать более человечное общество. Воплотить то, что выражалось словами: «Любви тебе...» Анна Ли и первые шейкеры будто предчувствовали, что когда-нибудь в мире воцарится если не антихрист, то маммона, всеобщая корысть, стяжательство, страсть к наживе, и эта сила станет смертельной угрозой всему человечеству. Мир сегодня не слышит призывов Анны к простоте, благоразумию, самоограничению – он глух, как бедняга Дик. «Общинное» шейкерство прекратило свое существование: для Адама и Евы XX века вера шейкеров оказалась чересчур примитивной, их устав – чересчур суровым.
   Однако я нахожу в шейкерстве и такое, что не утратило значения и по сей день.
   Инакомыслие – явление общечеловеческое. Но вспышки инакомыслия, происходившие в Северной Европе и Америке, – это, по-моему, наш ценнейший вклад в мировую историю. Нам кажется, что чаще всего инакомыслие возникает на религиозной почве, и это понятно: всякая новая религия начинается с проявления инакомыслия, люди отказываются исповедовать ту веру, которую навязывают им власти предержащие – навязывают самыми разными способами, от прямого насилия и тоталитарной тирании до скрытого воздействия через прессу и установления культурной гегемонии. Но по существу, инакомыслие надо понимать шире: это вечный биологический или эволюционный механизм, а не отслужившая свой век сила, пригодная лишь для нужд ушедшей эпохи, когда религиозные убеждения представляли собой грандиозную метафору; это модель, по которой пытались преобразовать многие стороны жизни, не только религию.
   Инакомыслие необходимо всегда, а в наше время – как никогда прежде.
   Исторически развившаяся внешняя форма, приспособленная к определенным условиям, как, например, у растений и животных, в новых условиях обречена на гибель. На мой взгляд, об этом со всей ясностью свидетельствует история не только «Объединенного общества», но и всего западного общества.
   Сегодня, вспомнив о том, что шейкеры осуждали, «искали извести» в мире и обществе, где им довелось обитать, мы, пожалуй, сочтем их порыв чудачеством и утопическим вздором, их рецепты – безнадежно неосуществимыми. Однако среди поставленных ими вопросов, заданных ими задач есть и такие, решить которые не удается, по-моему, и по сей день.
   По сравнению с XVIII веком человечество во многих отношениях ушло далеко вперед, и все же в решении краеугольного простого вопроса шейкеров – какая же мораль оправдывает вопиющую несправедливость и неравенство в человеческом обществе – мы не продвинулись ни на шаг. В первую очередь потому, что мы совершили очень серьезный грех: изменили отношение к понятию «посредственность», которое, в сущности, означало разумную и достойную умеренность. Достаточно проследить, как мы (по мере самоутверждения индивидуализма) перетолковывали и унижали само слово «посредственность», пока оно не приобрело нынешнее значение. Это плата, которую природа украдкой востребовала с людей XX века за осознание ими своего «я» – одержимость своим «я», ставшим чем-то вроде «дара данайцев».
   Если биологический вид на своем жизненном пространстве не в меру разрастается, он не может приветствовать не в меру страстную тягу отдельной особи к излишеству, невоздержанности. Когда преизбыточность приравнивается к преуспеянию, обществу грозит суд пострашнее Страшного.
   Я давно пришел к выводу, что всякая государственная религия – идеальный пример формы, которая создана для уже не существующих условий. Если спросить меня, каким явлением жизни для блага настоящего и будущего лучше было бы пожертвовать, что следует выбросить на свалку истории, я без колебаний отвечу: все государственные религии. Я ни в коем случае не отрицаю их былой значимости. И тем более не зачеркиваю (да и кто из писателей стал бы?) тот начальный этап или момент в истории каждой религии, в какое бы дикое мракобесие она потом ни выродилась, – тот миг, когда стало ясно, что прежний, негодный уже остов пора уничтожить или по крайней мере приспособить к новой среде. Но сегодня мы сделались такими искушенными, что уже и не меняемся; мы слишком эгоистичны и слишком многочисленны, слишком закабалены, по выражению шейкеров, «порождением нечистого», многовластным «я», слишком равнодушны ко всему, кроме себя, слишком напуганы.
   Я сожалею не о внешней форме, а об утраченном духе, доблести и воображении, которые заключало в себе слово Матери Анны Ли, ее Логос. Об утраченной, почти божественной «фантазии».