Посадив с собой рядом дворецкого, чтобы он слушал сигналы, она вчера съездила на отцовской машине во Французову Балку и поговорила с Джоди – старшим братом матери и, стоя у камина, где лежал чистый блокнот, она рассказывала Стивенсу:
   – Сначала его осудили на двадцать лет, до двадцать восьмого года, значит, тогда его выпустили бы. Но в двадцать третьем году он пытался бежать. В женском платье, как сказал дядя Джоди, в чем-то вроде капота и в соломенной шляпе. И как он мог достать женский капот и шляпу там, в каторжной тюрьме?
   Если бы не глухота, он мог бы поговорить с ней мягко, нежно. Но у него был только желтый блокнот. И он уже знал ответ, когда писал ей: «Что тебе сказал Джоди?»
   – Что тут замешан мой… ну, другой наш родич – Монтгомери Уорд, тот, у которого нашли неприличные картинки для волшебного фонаря, его тоже отправили в Парчмен, в том самом девятьсот двадцать третьем году, помните? – О да, он отлично помнил, как он и тогдашний шериф, покойный Хэб Хэмптон, поняли, что сам Флем Сноупс подкинул в фотостудию своего родственника бутылки с самогонным виски и засадил его в Парчмен на два года, и, однако, Флем не только дважды виделся наедине с Монтгомери Уордом, когда тот сидел в тюрьме, дожидаясь суда, но и внес за него деньги, чтобы того выпустили под залог, благодаря чему Монтгомери Уорд на два дня смог отлучиться из тюрьмы и даже выехать из Джефферсона, прежде чем его осудили и отправили в Парчмен отбывать срок, и с тех пор в Джефферсоне о нем не было ни слуху ни духу, а лет восемь или десять назад в городе узнали, что Монтгомери Уорд живет в Лос-Анжелесе, где причастен к какому-то весьма прибыльному филиалу или отделению кинофабрики или, вернее, колонии кинозвезд. «Так вот почему Монтгомери Уорд должен был попасть именно в Парчмен, и только в Парчмен, – подумал он, – не просто в Атланту или Ливенуорт, куда его отправили бы за непристойные фотографии». О да, он помнил и этот суд, и тот, более давнишний, в том же зале, суд над этим маленьким, как подросток, щуплым жалким маньяком-убийцей, помнил, как председатель суда обратился к нему, чтобы согласно конституции дать ему право признать или не признать себя виновным, а тот ему ответил: «Не мешайте мне, видите, я занят», – и тут же, обернувшись в битком набитый зал, стал кричать, звать: «Флем! Флем Сноупс! Кто-нибудь позовите сюда Флема Сноупса». О да, теперь он понимал, почему Монтгомери Уорда надо было отправить именно в Парчмен: Флем Сноупс купил себе еще двадцать лет жизни при помощи пяти галлонов виски, подброшенных для улики.
   Он написал: «Ты хочешь, чтобы я его освободил сейчас».
   – Да, – сказала она. – Как это делается?
   Он написал: «Ведь ему через два года все равно выходить, почему бы не подождать», – и дальше написал: «Он 38 лет просидел в этой клетке. Он и месяца не проживет на свободе, как старый лев или тигр. Пускай поживет еще хоть 2 года».
   – Два года жизни не так важно, – сказала она, – вот два года тюрьмы – дело другое.
   Он даже начал писать, но остановился и вместо этого заговорил с ней вслух. Потом он рассказывал Рэтлифу, почему он так сделал. «А я знаю почему, – сказал Рэтлиф. – Вы рук марать не хотели. А она умела читать по губам, а если и нет, то, во всяком случае, вы с себя сняли ответственность». – «Нет, – сказал Стивенс. – Просто я верю в судьбу, в рок, я их поборник, я восхищаюсь ими и хочу стать в их руках орудием, пусть даже самым скромным».
   Поэтому он ничего не стал ей писать, он сказал:
   – Разве ты не знаешь, что он сделает в ту минуту, как вернется в Джефферсон, словом, туда, где твой отец?
   – Повторите еще раз, медленно, я попробую понять, – сказала она.
   Но он написал: «Я тебя люблю», – а сам торопливо думал: «Если я скажу „нет“, она найдет кого-нибудь, может быть, какого-нибудь афериста, и он будет ее шантажировать: сначала пообещает освободить Минка, потом будет грозить неприятностями за то, что наделает этот гаденыш, как только выйдет», – и он написал: «Да, его можно освободить, пройдет неделя-другая, подать прошение, напишу за тебя, ты родственница, тот судья и тот шериф – судья Лонг и старый Хэб Хэмптон – умерли, но Хэб-младший все сделает, хотя он не у дел до следующих выборов. Я сам отвезу губернатору прошение».
   «Скажу Рэтлифу», – подумал он. Назавтра прошение уже лежало на его столе, и Рэтлиф стоял над бумагой с пером в руке.
   – Ну, чего ж вы, – сказал Стивенс, – подписывайте. Я сам все сделаю. Кто я, по-вашему, убийца, что ли?
   – Пока что нет, – сказал Рэтлиф. – А что именно вы сделаете?
   – Миссис Коль все сделает, – сказал Стивенс.
   – Да вы же мне сами говорили, будто никогда при ней не упоминали о том, что натворит Минк, как только попадет в один город с Флемом, – сказал Рэтлиф.
   – А это и не понадобилось, – сказал Стивенс. – Мы с Линдой договорились, что ему сюда вообще возвращаться незачем. Сорок лет прошло, жена умерла, дочки уехали бог весть куда; словом, ему будет гораздо лучше, если он сюда не вернется. Вот она и дает на это деньги. Хотела дать тысячу, но я ей объяснил, что выдать ему сразу столько денег – значит, погубить его наверняка. Так что я оставлю у начальника тюрьмы двести пятьдесят долларов, чтобы вручить ему ровно за минуту перед тем, как его выпустят за ворота, предварительно договорившись, что, как только он возьмет эти деньги, он тем самым дает клятву в тот же день, до вечера, пересечь границу штата Миссисипи, и тогда ему каждые три месяца будут высылать по двести пятьдесят долларов по указанному адресу, с условием, что он никогда в жизни не переступит границу штата Миссисипи.
   – Понятно, – сказал Рэтлиф. – Значит, деньги он может получить только при условии, что никогда в жизни и близко не подойдет к Флему.
   – Правильно, – сказал Стивенс.
   – А вдруг ему не деньги нужны? – сказал Рэтлиф. – А вдруг он не отдаст Флема Сноупса за какие-то двести пятьдесят долларов?
   – А вы не забывайте вот что, – сказал Стивенс. – Позади у него тридцать восемь лет тюрьмы, а впереди – еще два года надо провести в этой клетке, так что он знает, чем это пахнет. Вот он и продаст Флема Сноупса за то, чтоб не сидеть еще два года да еще получить даровую пенсию, тысячу долларов в год, на всю жизнь. Подписывайте.
   – Не торопите меня, – сказал Рэтлиф. – Судьба и рок. Это вы про них говорили, что, мол, горжусь им служить.
   – Ну и что? – сказал Стивенс. – Подписывайте.
   – А вы не считаете, что не мешает вспомнить и про удачу? – сказал Рэтлиф.
   – Подписывайте, – сказал Стивенс.
   – Флему вы еще ничего не говорили?
   – Он меня не спрашивал, – сказал Стивенс.
   – А вдруг спросит? – сказал Рэтлиф.
   – Подписывайте, – сказал Стивенс.
   – Уже, – сказал Рэтлиф. Он положил перо на место. – Вы правы. Выбора нет, отступиться нам никак нельзя. Ежели вы скажете «нет», она найдет другого юриста, а тот уж и «нет» не скажет и, уж конечно, не придумает этот ход с деньгами, я про те двести пятьдесят долларов. А тогда Флему Сноупсу никакой надежды не останется.
   Все остальные документы тоже были оформлены без всяких затруднений. Правда, судья председательствовавший тогда на суде, давно умер, как и тогдашний шериф Хэб Хэмптон. Но его сын, по прозвищу Хэб-младший, унаследовал от отца не только то, что его выбирали шерифом через срок, с перерывом в четыре года, но и то, что он всегда оставался в политике самым близким приятелем своего сменщика, Ифраима Бишопа. Так что Стивенс взял подписи у обоих; староста тогдашнего состава присяжных был еще вполне здоровый и даже весьма подвижной старичок восьмидесяти пяти лет, который хозяйничал на небольшой электрической крупорушке, когда не ездил на рыбалку или на охоту с дядюшкой Маккаслином, таким же восьмидесятилетним здоровяком. Так же просто и бесцеремонно, как и Рэтлифа, Стивенс вынудил еще нескольких влиятельных лиц подписаться под прошением, но козырным тузом он считал старого своего однокашника по Гарварду, который занимался политикой из любви к искусству и много лет был чем-то вроде друга и советника при дворе всех губернаторов, просто потому, что любая политическая клика знала, что он не только патриот штата Миссисипи, но и так богат, что ничего для себя уже не требует.
   Так что Стивенс мог – да и собирался – доложить своей клиентке об успехе дела лишь после того, как документы были отосланы в столицу штата; лето уже подходило к концу, впереди была осень, сентябрь, когда весь штат Миссисипи (включая губернатора, сенат штата и комиссию по амнистии) снова наденет галстуки и сюртуки и примется за работу. Он понимал, что может сделать все – чуть ли не назначить день и час, когда он хотел бы видеть узника на свободе; и он выбрал конец сентября, написав своей клиентке на большом желтом отрывном блокноте, почему он так сделал, объяснил ей все многословно, красноречиво и убедительно, поскольку сам был в этом вполне убежден: в сентябре сбор хлопка в самом разгаре, так что для этого человека найдется не просто работа, привычная работа, но и такая работа, к которой он потянется всей душой, потому что тридцать восемь лет он ее делал по принуждению, под дулом заряженной винтовки, а теперь ему за нее будут платить сдельно, с каждой кипы. Это было лучше, чем освободить его сейчас же, в июне, когда ему все лето нечего будет делать и его невольно потянет в родные места; конечно, Стивенс не объяснил Линде, почему этому жалкому, хилому человечку, который, наверно, уже и до тюрьмы был сумасшедшим, а за тридцать восемь лет вряд ли вылечился, ни в коем случае нельзя появляться в Джефферсоне; он скрывал это от Линды в многословных и убедительных карандашных строчках, торопливо ложившихся на линованные страницы блокнота, пока внезапный шорох не заставлял его поднять голову (Линда, конечно, ничего не слыхала) – в дверях уже стоял Рэтлиф, вежливый, учтивый, непроницаемый, только теперь он стал немного серьезнее, немного сосредоточеннее, чем обычно. Но именно немного, по крайней мере, Линда ничего не замечала, но тут Стивенс, вставая, касался ее руки или локтя (хотя это было лишнее, она сама вдруг чувствовала, что в комнату кто-то вошел) и говорил:
   – Привет, В.К., заходите. Разве уже пора?
   – Выходит, так, – говорил Рэтлиф. – Доброе утро, Линда.
   – Привет, В.К., – отвечала она своим глухим голосом, но в точности повторяя интонацию Стивенса: а ведь она не могла слышать, как он здоровался с Рэтлифом, и даже сам Рэтлиф не мог вспомнить, когда же она могла это слышать. Тут Стивенс вынимал золотую зажигалку с монограммой Г.Л.С., хотя Л. был не его инициал, и давал прикурить Линде, потом они с Рэтлифом доставали из шкафчика над умывальником три граненых стакана, сахарницу, единственную ложку и нарезанный лимон, а Рэтлиф извлекал из глубины карманов фляжку с самогонным виски: старый Кэлвин Букрайт все еще понемножку гнал и хранил выдержанное виски, изредка делясь своими запасами только с теми тактичными людьми, которые сумели сохранить с ним дружеские отношения, снося все капризы старика. А потом все трое – Линда с сигаретой, а Стивенс с неизменной трубкой – сидели, попивая пунш, и Стивенс все говорил или быстро что-то писал на блокноте, чтобы она ответила, а потом она отставляла пустой стакан, вставала и, попрощавшись с ними, уходила. И однажды Рэтлиф спросил:
   – Значит, вы Флему еще ничего не говорили? – Стивенс продолжал курить. – Впрочем, это и не надобно, теперь уже вся округа знает, что кузина Минка или племянница, кем она там ему приходится, вызволяет его из тюрьмы. – Стивенс продолжал курить. Рэтлиф взял пустой стакан. – Хотите еще?
   – Нет, благодарю вас, – сказал Стивенс.
   – Ага, значит, вы умеете говорить, – сказал Рэтлиф. – Конечно, может, там, в подвалах, в банке, где он, наверно, сидит, деньги считает, может, туда до него ничего не дошло. А может, все-таки ему придется выйти, по делу. – Стивенс продолжал курить. – По делу к шерифу, напротив. – Стивенс продолжал курить. – Вы никак не хотите еще выпить?
   – Ну, ладно, – сказал Стивенс. – Что такое?
   – Да я же вас об этом и спрашиваю. Можно было бы подумать, что Флем первым делом пойдет к шерифу и напомнит ему тогдашние слова Минка, то, что он сказал судье Лонгу, когда его отправляли в Парчмен. Но Флем, как видно, не пошел. Может, Линда сама сказала ему про те двести пятьдесят долларов, а ведь даже Флем Сноупс готов ухватиться за соломинку, если ничего другого нет. Ведь Флем, естественно, не может прямо подойти к ней и написать в блокноте: «В ту минуту, как выпустят этого несчастного крысенка, он сразу явится сюда и расплатится чистоганом и за могилу твоей матери, и за все, в чем я будто бы виноват, – тебе, наверно, об этом все уши прожужжали наши джефферсонские умники», – но, разумеется, он не посмеет даже подать ей такую мысль, не то она тут же схватит вас, помчится в Парчмен, сегодня же вызволит того и завтра к утру доставит в Джефферсон; иначе у Флема еще осталось три недели, а за три недели всякое может случиться: вдруг Линда помрет, или Минк, или губернатор, или все члены комиссии по амнистии, а может, и Парчмен вдруг взлетит на воздух. Так когда же, говорите, это будет?
   – Что именно? – сказал Стивенс.
   – Когда его выпустят?
   – А-а. Наверно, после двадцатого. Числа двадцать шестого.
   – Да, на будущей неделе, – сказал Стивенс. – Передам деньги, договорюсь с начальником. Пусть ему не выдают деньги, пока он не пообещает в тот же день уехать из Миссисипи и никогда не возвращаться.
   – В таком случае, – сказал Рэтлиф, – все в порядке. Особенно если я… – Он остановился.
   – Если вы что? – сказал Стивенс.
   – Ничего, – сказал Рэтлиф. – Рок, и судьба, и удача, и надежда – и всем этим мы связаны, мы с вами, и Линда, и Флем, и этот несчастный заморыш, эта бешеная кошка, там, в Парчмене, все мы связаны той же судьбой, тем же роком, той же удачей и надеждой, даже неизвестно, где все это начинается и где кончаемся мы. Особенно надежда. Помню, я думал, что у людей ничего, кроме надежды, и нет, а вот теперь я начинаю думать, что им ничего больше и не надо – лишь бы была надежда. А тот разнесчастный сукин сын сидит в банке, считает деньги, потому что это единственное место, где Минку Сноупсу его не достать; раз ему все равно там прятаться, так заодно он и деньги сосчитает, надо же что-то делать, чем-то заняться. И кто знает, может быть, он сам выдал бы Линде эти двести пятьдесят долларов, притом без процентов, лишь бы она не хлопотала, чтобы Минку скостили два года. И кто знает, сколько денег он выложил бы из своего сейфа сейчас, лишь бы к этим двум годам добавить еще двадцать. А может, хоть десять. А может, хоть год.
   Через десять дней Стивенс сидел в кабинете начальника Парчменской тюрьмы. Деньги у него были с собой – двадцать пять совершенно новеньких ассигнаций по десять долларов.
   – А вы не хотите его повидать? – спросил начальник.
   – Нет, – сказал Стивенс. – Вы сами ему скажите. Или поручите кому-нибудь. Просто предложите ему на выбор: либо он получит свободу и двести пятьдесят долларов и уедет из Миссисипи как можно скорее, а кроме того, пожизненно будет получать каждые три месяца те же двести пятьдесят, если даст слово никогда не переходить границу штата, либо пусть сидит в Парчмене еще два года, а потом хоть сдохнет, черт с ним.
   – Что ж, наверно, он согласится, – сказал начальник. – Я бы на его месте наверняка согласился. А почему тот, кто посылает ему двести пятьдесят долларов, так не хочет, чтоб он возвратился домой?
   Стивенс торопливо объяснил:
   – Возвращаться ему некуда. Семья распалась, никого нет, жена умерла лет двадцать пять – тридцать назад, никто не знает, где дочки. Даже лачуга, которую он арендовал, наверно, завалилась, а может быть, ее и разобрали на топливо, увезли.
   – Странно, – сказал начальник. – В Миссисипи у каждого человека обязательно есть родичи. Даже трудно найти человека без родных.
   – Нет, у него тоже, наверно, есть какая-нибудь дальняя родня, свойственники, – сказал Стивенс. – Как будто семья у них действительно большая, разбросанная, знаете, целый деревенский клан.
   – И что же, значит, кто-то из этой большой разбросанной семьи, из его родственников, так не хочет, чтоб он возвращался, что даже не пожалел двести пятьдесят долларов?
   – Ведь он сумасшедший, – сказал Стивенс. – Неужели за эти тридцать восемь лет тут, у вас, никому это не пришло в голову, неужели вам не сказали, даже если вы сами не заметили?
   – Да мы тут все сумасшедшие, – сказал начальник, – даже заключенные. Может, тут климат такой. Я бы на вашем месте не беспокоился. Все они кому-нибудь вначале угрожают страшными угрозами, то судье, то прокурору, то какому-нибудь свидетелю, который выступил на суде и рассказал такое, о чем всякий порядочный человек промолчал бы, страшно угрожают. Я подметил, что никто на свете не грозится так громко и так страшно, как человек, прикованный наручниками к полисмену. Но тут иногда даже год просидеть – и то помогает. А он просидел тридцать восемь. Значит, его не выпускать, пока он не согласится взять деньги? А почем вы знаете, вдруг он деньги возьмет, а сам вас обманет?
   – Все-таки я людей немного знаю, – сказал Стивенс. – Например, я знаю, что какой-нибудь преступник будет работать в десять раз лучше и пойдет на жертвы, в десять раз большие, лишь бы ему приписали хоть какую-нибудь, хоть самую скромную хорошую черту, тогда как честный человек никогда не станет так стараться, чтобы избавиться от какого-нибудь своего порока, если только ему это доставляет удовольствие. А этот тип чуть не убил своего адвоката прямо там же, в тюрьме, когда тот добивался, чтобы его признали сумасшедшим. Он поймет, что единственная разумная вещь, какую он может сделать, это принять деньги и амнистию, так как отказаться от амнистии из-за денег значило бы, что за эти два года он не только не получит две тысячи долларов, но и вообще может умереть. Или, что еще хуже, он может остаться в живых и выйти на свободу нищим, а Фле… – Он осекся.
   – Как? – сказал начальник. – А кто это «Фле», которого через два года может уже не быть в живых? Значит, двести пятьдесят долларов от него? Ну, ладно, – сказал он, – я с вами согласен. Если он примет деньги, все будет шито-крыто, как они говорят. Вам это и нужно?
   – Вот именно, – сказал Стивенс. – А если выйдет какая-нибудь загвоздка, позвоните мне в Джефферсон, за мой счет.
   – Я вам и так позвоню, – сказал начальник. – Уж очень вы стараетесь притвориться, что все это не слишком серьезно.
   – Нет, – сказал Стивенс, – вот только если он вдруг откажется от денег…
   – Вы хотите сказать, от амнистии?
   – А какая разница? – сказал Стивенс.
   И когда уже к вечеру двадцать шестого числа он подошел к телефону и центральная сказала: «Парчмен, Миссисипи, вызывает мистера Гэвина Стивенса. Говорите, Парчмен», – и неясный голос сказал:
   – Алло, Юрист, это вы? – он сразу подумал: «Значит, я все-таки трус. Если это случится через два года, на мне, по крайней мере, пятна не будет. Теперь я ей могу сказать, потому что есть доказательства», а в трубку он проговорил:
   – Значит, он от денег отказался?
   – А, вы уже знаете, – сказал голос Рэтлифа.
   – Что за… – сказал Стивенс почти в ту же секунду: – Алло!
   – Да, это я, В.К., – сказал Рэтлиф. – Я – в Парчмене. Значит, вам уже звонили.
   – О чем звонили? – сказал Стивенс. – Значит, он еще там? Отказался выйти?
   – Нет, вышел. Он вышел утром, часов в восемь. Уехал с попутным грузовиком на север.
   – Да вы же сказали, что он не взял денег.
   – Я вам об этом все время и говорю. Минут пятнадцать назад мы выяснили, где деньги. Они тут. Он…
   – Стойте, вы говорите, в восемь утра, – сказал Стивенс. – В каком направлении?
   – Один негр его видел, он стоял на шоссе, а потом его подхватил грузовик, который вез скот в Тэтвейлер. Из Тэтвейлера он мог поехать до Кларксдейла, а оттуда – в Мемфис. Или прямо от Тэтвейлера до Бейтсвиля, а потом – в Мемфис. Но, конечно, если кому нужно из Парчмена попасть в Джефферсон, так можно ехать через Бейтсвиль, а то и проехаться через Чикаго или Новый Орлеан, если кому вздумается. А так он, пожалуй, скоро доберется до Джефферсона. Сейчас я тоже еду, но вам бы лучше…
   – Понятно, – сказал Стивенс.
   – И Флему тоже, – сказал Рэтлиф.
   – О, черт, я же сказал – все понятно! – сказал Стивенс.
   – Только ей пока не говорите, – сказал Рэтлиф. – Нечего ей говорить, что она только что вроде как убила мужа своей матери…
   Но Стивенс этого не слышал, он уже бросил трубку, на нем даже шляпы не было, когда он добежал до площади, до улицы, где в одном конце был банк и Сноупс, а в другом – здание суда и шериф: совершенно неважно, кого он увидит первым, думая: «Значит, я и вправду трус, и это после всех разговоров про судьбу и рок, хотя даже Рэтлиф в них не поверил».
   – Вы что же думаете, – сказал шериф, – что человек просидел тридцать восемь лет в Парчмене, а в ту минуту, как его освободили, он попытается сделать то, за что его опять туда упекут, конечно, если на этот раз не повесят? Не глупите! Даже если он такой, как про него говорят, все равно за тридцать восемь лет ему вправили мозги.
   – Ха, – сказал Стивенс невесело, – вы довольно точно все определили. Но вы, наверно, еще без штанов бегали тогда, в тысяча девятьсот восьмом году. В суде вы в тот день не были, его лица не видели и не слышали, что он крикнул. А я был.
   – Ну, хорошо, – сказал шериф. – Что же я, по-вашему, должен сделать?
   – Арестовать его. Как вы это называете? Перехватить по пути. Только не давайте ему доехать до нашего округа.
   – На каком основании?
   – Ваше дело поймать его. А основания я вам дам, как только понадобится. Если надо, задержим его за получение денег под ложным предлогом.
   – Но ведь он как будто денег не взял.
   – Не знаю, что там с деньгами. Но я что-нибудь придумаю, лишь бы задержать его хоть на время.
   – Да, – сказал шериф, – наверно, вы и это можете. Зайдем-ка в банк, поговорим с мистером Сноупсом, может быть, мы втроем что-нибудь сообразим. А то пойдем к миссис Коль. Я считаю, что ей тоже нужно сказать.
   На это Стивенс почти слово в слово повторил то, что сказал Рэтлиф по телефону, когда он уже положил трубку:
   – Сказать женщине, что сегодня в восемь утра она, можно сказать, убила своего отца, так, что ли?
   – Ну, не надо, не надо, – сказал шериф. – Хотите, чтобы я с вами пошел в банк?
   – Нет, – сказал Стивенс. – Пока не стоит.
   – По-моему, вы все-таки видите пугало там, где его нет, – сказал шериф. – Да если он и вернется, то скорее туда, во Французову Балку. Значит, как только мы его заметим тут, в городе, мы его задержим, поговорим с ним по душам – и все!
   – Да, черта с два вы его заметите! – сказал Стивенс. – Я же вам все время втолковываю, что заметить его невозможно. Джек Хьюстон тридцать восемь лет назад тоже на этом просчитался: он его не замечал и не замечал – пока тот в одно прекрасное утро не вышел из кустов с ружьем. Впрочем, сомневаюсь, вышел ли он из кустов, прежде чем выстрелить.
   Быстрым шагом он перешел через площадь, думая: «Да, в конце концов я все-таки трус», – но та его сущность, то единственное, с чем он привык разговаривать, вернее, к чему привык прислушиваться, – может быть, это был его скелет, и он переживет все остальное его существо на несколько лет или месяцев и, несомненно, все это время будет читать ему мораль, а он будет вынужден беспомощно молчать, – сразу ответило ему: «А кто говорит, что ты трус?» А он на это: «Но я вовсе не трус. Я гуманист». И то, внутреннее: "Ты даже не оригинален, это слово обычно употребляют как эвфемизм для слова «трус».
   Наверно, банк уже закрылся. Но когда он шел через площадь к конторе шерифа, машины с Линдой за рулем перед банком не было, – значит, сегодня не тот день, когда возобновлялся недельный запас виски. Ставни были закрыты, но, подергав боковую дверь, он привлек внимание одного из служащих, и тот, выглянув, узнал его и впустил; он прошел сквозь щелканье арифмометров, подытоживавших дневной баланс, они звучали безучастно, как будто пренебрегая теми астрономическими суммами, которые они превращали в дробную трескотню, постучал в дверь, где полковник Сарторис сорок лет назад велел написать от руки слово «КАБИНЕТ», и вошел туда.
   Сноупс сидел не за письменным столом, а спиной к нему, перед пустым нетопленным камином, задрав ноги и уперев каблуки в те отметины, которые когда-то выцарапали каблуки полковника Сарториса. Он не читал и вообще ничего не делал, просто сидел, низко нахлобучив свою черную плантаторскую шляпу, неприметно и мерно двигал нижней челюстью, словно жуя что-то, чего, как знали все, у него во рту не было; он даже не спустил ноги, когда Стивенс подошел к столу (стол был широкий, гладкий, и на нем аккуратно, даже как-то методически были разложены бумаги) и сразу, почти на одном дыхании, сказал:
   – Минк ушел из Парчмена сегодня в восемь утра. Не знаю, известно ли вам это, но мы… я приготовил деньги, и он их должен был получить у выхода, при условии, что принимая эти деньги, он тем самым дает клятву уехать из штата Миссисипи и никогда не возвращаться в Джефферсон и даже не переходить границу штата. Денег он не взял; не знаю, как оно вышло, его не должны были отпускать без этого. Его подобрал попутный грузовик, и он исчез. Грузовик шел на север.
   – А сколько там было? – сказал Сноупс.
   – Чего? – спросил Стивенс.
   – Денег, – сказал Сноупс.
   – Двести пятьдесят долларов, – сказал Стивенс.
   – Очень благодарен, – сказал Сноупс.