– Слушайте, черт побери! – сказал Стивенс. – Я вам рассказываю, что человек сегодня в восемь утра вышел из Парчмена и поехал сюда убивать вас, а вы только и нашли, что сказать – «очень благодарен».
   Но тот сидел неподвижно, только челюсти медленно жевали; Стивенс подумал с какой-то сдержанной кипучей яростью: «Хоть бы он изредка сплевывал, что ли».
   – Значит, у него только и есть, что те десять долларов, которые им выдают при освобождении, – сказал Сноупс.
   – Да, – сказал Стивенс, – по крайней мере, насколько нам… мне известно. Как будто так. – «Или хотя бы сделал вид, что сплевывает», – подумал он.
   – Ну, а ежели кто-то имел бы на вас зуб, – сказал Сноупс, – и было б ему сейчас шестьдесят три года, а тридцать восемь из них он просидел в тюрьме, да и до того он был слабоват и ростом не больше, чем мальчишка лет двенадцати…
   «И тогда уже стрелял из-за куста, – подумал Стивенс. – Да, я отлично понимаю, что ты думаешь: он, мол, и тогда был слишком слабый и хилый, он не рискнул бы драться ножом или дубинкой даже до тридцати восьми лет тюрьмы. И не может он поехать во Французову Балку (единственное место на всем свете, где его, быть может, хоть кто-нибудь настолько помнит, чтобы одолжить ему револьвер), потому что, хотя ни одна душа во Французовой Балке не отвела бы от тебя дуло револьвера, но одолжить – никто не одолжит, даже чтобы пристрелить тебя. Значит, ему либо надо купить револьвер за десять долларов, либо украсть. Значит, можно не беспокоиться: десятидолларовый револьвер стрелять не будет, а украсть ему не даст какой-нибудь полисмен. Он быстро соображал: Ясно. На Север. Поехал в Мемфис. Больше некуда. Больше нигде за десять долларов револьвера не купишь».
   Значит, если у Минка всего только десять долларов, ему придется всю дорогу ехать на попутных машинах, сначала в Мемфис, если успеет до закрытия ссудных лавчонок, а оттуда – назад, в Джефферсон. А это может случиться не раньше завтрашнего утра, иначе судьба и рок нагородили бы тут такое сверхмощное скопление невероятных совпадений и удач, что даже Рэтлиф, при всем своем оптимизме, в них не поверил бы.
   – Да, – сказал он вслух, – я тоже так думаю. До завтрашнего вечера у вас еще есть время. – Он торопливо соображал: «Как бы его убедить не говорить ей ничего, но так, чтоб он не догадался, что он мне обещает, дает слово и что это я ему подсказал». И вдруг сам сказал вслух: – А Линде вы расскажете?
   – Зачем? – сказал Сноупс.
   – Да, конечно, – сказал Стивенс. И неожиданно услышал собственный голос: – Очень благодарен. – И потом, уж совсем неожиданно для самого себя: – Я за это отвечаю, хотя я, в сущности, ничем помешать не мог бы. Только что я говорил с Ифом Бишопом. Что я еще могу для вас сделать? – «Хоть бы он сплюнул», – подумал он.
   – Ничего, – сказал Сноупс.
   – Как? – сказал Стивенс.
   – Так, – сказал Сноупс. – Очень благодарен.
   Но теперь он, по крайней мере, знал, с чего начинать. Только не знал как. Предположим, он позвонит в мемфисскую полицию; что же он им скажет, что можно им сказать: они в сотне миль отсюда, они никогда не слыхали ни о Минке, ни о Флеме Сноупсе, а Джека Хьюстона уже сорок лет, как нет на свете. Ему, Стивенсу, с трудом удалось расшевелить даже здешнего шерифа, а он-то должен был знать эту историю хоть понаслышке, от старших. Как же объяснить мемфисской полиции, зачем Минк у них в городе, хотя он сам твердо знал – зачем, как убедить их, что Минк был или будет в Мемфисе? А если это даже удастся, то как им описать того, кого надо изловить: ведь сорок лет назад Хьюстон пал жертвой этого человека именно потому, что убийца был настолько незаметным существом, что никто вовремя не обратил на него внимания, не сообразил, что он такое и что он способен наделать.
   Кроме Рэтлифа. Один Рэтлиф во всем Йокнапатофском округе узнал бы Минка с первого взгляда. Для человека неученого, не путешествовавшего, даже, в сущности, не очень начитанного, у Рэтлифа был потрясающий дар запоминать факты, собирать сведения и заводить знакомства, которые всегда помогали в критические минуты жизни города. Стивенс признался себе, почему он сейчас ждет, тянет время, просто ничего не делает: он ждет, чтобы Рэтлиф в своем «пикапе» приехал из Парчмена и чтобы можно было сразу, без остановки, не дав ему выключить мотор, отправить его в Мемфис, и пусть он поможет мемфисской полиции опознать Минка и тем самым спасти его кузена, родича – словом, кем там ему Флем приходится, – от заслуженной кары, но в душе Стивенс знал: прежде всего ему хочется узнать от Рэтлифа, каким образом Минк не только ухитрился прошмыгнуть за ворота Парчмена, не выполнив необходимейшего условия – взять деньги, но и сделал это так ловко, что, если бы не совершенно случайное, непредвиденное присутствие Рэтлифа в такое время и в таком месте, где ему быть совершенно не полагалось, никто и не узнал бы, что деньги не взяты.
   Еще не было трех, когда Рэтлиф позвонил; значит, раньше девяти он в Джефферсон не попадет. И дело не в том, что его «пикап» никак не мог бы проехать это расстояние быстрее: дело было в том, что ни одна машина, принадлежащая Рэтлифу, если только он сам в ней сидел в здравом уме и твердой памяти и, конечно, сам правил, никогда не поехала бы так быстро. Кроме того, в какой-то час, вскоре после шести, он непременно остановится поесть либо в ближайшем, похожем на все другие, скучном хлопководческом поселке, либо (по теперешним временам) в придорожном ресторанчике, аккуратно затормозит и аккуратно, не торопясь, съест мясо, такое волокнистое, что не прожевать, и такое переваренное, что и вкус потеряло, неизменную жареную картошку, хлеб, который не жуешь, а мнешь во рту, как бумажную салфетку, нарезанный машинкой свежезамороженный салат и помидоры, похожие (если бы не их назойливо стойкий цвет) на ископаемые, открытые палеонтологами в вечной мерзлоте тундры, потом пирог из полуфабриката и то, что они называют кофе, – словом, съест всю эту снедь, абсолютно чистую и абсолютно безвкусную, если ее не полить как следует консервированным томатным соусом.
   Он, Стивенс, мог бы, должен был бы – и времени хватало – съездить к себе, в Роуз-Хилл, и там вкусно и хорошо поужинать. Вместо этого он позвонил жене.
   – Тогда я приеду в город, поужинаем вместе в «Холстон-Хаусе», – сказала она.
   – Нет, душенька. Мне надо повидаться с Рэтлифом, как только он приедет из Парчмена.
   – Хорошо. Тогда я, пожалуй, приеду и поужинаю у Мэгги, – Мэгги была сестра Стивенса, – и, может быть, пойду с ней в кино, а завтра мы с тобой увидимся. Можно приехать в город, если я обещаю не попадаться тебе на улице?
   – Видишь, ты мне не хочешь помочь. Как мне удержаться и не встретиться с тобой, если ты так легко сдаешься?
   – Значит, увидимся завтра, – сказала она. – До свиданья!
   Конечно, они поужинали вместе в «Холстон-Хаусе»: ему как-то не очень хотелось в этот вечер видеть сестру, и зятя, и племянника Чарльза. «Холстон-Хаус» все еще держался старых традиций и не то что цеплялся за них или мужественно не сдавался, а просто эти традиции с упрямой и несгибаемой настойчивостью хранили владелицы отеля – две незамужние сестры (хотя одна из них, младшая, когда-то была замужем, но это было так давно и так недолго, что уже не считалось), последние потомки Александра Холстона, одного из трех первых поселенцев Йокнапатофы, – он выстроил первый бревенчатый дом, давно уже проглоченный последующими перестройками; он же больше ста лет назад сыграл свою роль – в сущности, первый подал мысль, чтобы город назвали Джефферсоном; до сих пор ресторан при этом отеле назывался просто столовой, до сих пор (никто не знал, каким образом) там сохранилась мужская прислуга – негры, причем некоторые должности передавались от отца к сыну; до сих пор посетители обедали за двумя длинными общими столами, и во главе каждого сидела одна из сестер; ни один мужчина не решился бы войти туда без пиджака и галстука, ни одна женщина – в шляпе (для того чтобы снять шляпу, существовала дамская комната с горничной), даже если у нее на руках был железнодорожный билет.
   Сестра Стивенса вовремя зашла за его женой, чтобы вместе идти в кино. Он вернулся к себе в служебный кабинет и около половины девятого, услыхав шаги Рэтлифа на лестнице, сказал:
   – Так что же там случилось? – И тут же перебил себя: – Нет, погодите. Что вы делали в Парчмене?
   – А я, знаете, этот, как его… да, оптимист, – сказал Рэтлиф. – И, как всякий настоящий оптимист, я не жду, что случится самое худшее. Однако, как всякий уважающий себя оптимист, я люблю сам проверить – а вдруг оно все-таки случилось? Особенно если то, как оно вышло – хорошо или плохо, – скажется тут, у нас в Джефферсоне. Но пришлось покрутиться. Было это часов в десять утра, его уже часа два, как выпустили, и они на меня даже заворчали. Понимаете, они свое дело сделали, продержали его тридцать восемь лет, по закону, без обмана, как было велено, и теперь имели право избавиться от него вчистую. Сами понимаете: новенькая, чистая амнистия, новенькие, чистые двести пятьдесят долларов запрятаны честь честью в новенькую чистую одежку, в комбинезон с джемпером, ворота за ним захлопнулись, как вам и докладывали, из папки официально вынули дело Минка Сноупса и официально надписали: «Расчет закончен», – и дело сдали в архив уже целых два часа назад, и вдруг – нате вам – является непрошеный тип откуда-то издалека, даже не адвокат, и говорит: «Да, да, все правильно, только давайте-ка удостоверимся – взял он эти денежки или нет, когда уходил».
   Деньги были у самого начальника: Минк стоял перед ним, а на столе лежали отдельно – приказ об амнистии, а рядом – те двести пятьдесят долларов. Минк, наверно, таких денег в жизни не видал; и начальник сам ему объяснил, что вот, мол, выбора у него нет: хочешь получить амнистию – бери деньги, а раз он возьмет деньги, значит, даст честное слово, обещание, поклянется на Библии, что сейчас же уберется подальше от Миссисипи и никогда в жизни не переступит границу штата. «Значит, вот что надо сделать, чтобы выпустили, – говорит Минк. – Взять деньги?» – «Вот именно», – говорит начальник, и Минк протягивает руку, берет деньги, и начальник сам, своей рукой, помогает ему положить и амнистию и деньги во внутренний карман и хорошенько застегнуть пуговицы, и начальник жмет ему руку, и тут входит тюремный староста, чтоб его отвести туда, где привратник уже дожидается с ключом и отворяет ему ворота, а там – вольная воля…
   – Погодите, – сказал Стивенс. – Староста?
   – Поняли? – одобрительно сказал Рэтлиф, очень довольный, даже гордый. – Чего уж проще! Оттого это и не пришло никому в голову, ведь даже в Парчмене, будь там хоть самая образцовая тюрьма, все-таки вряд ли нашелся бы такой чудак, такой антиобщественный тип, которому могло бы прийти в голову, что можно еще выбирать, раздумывать, когда тебе тычут двести пятьдесят долларов так, за здорово живешь, – даже спасибо сказать некому. Я им так и сказал: «Это староста. До ворот Минк дошел с деньгами. Проверим, были ли они у него, когда он вышел». Так я им и сказал: «Старостой у вас кто?»
   «Тоже каторжник, пожизненный, – говорит начальник, – убил жену гаечным ключом, потом раскаялся, в тюрьме, еще до суда, приобщился, так сказать, благодати, теперь ведет себя отлично, даже проповедником стал».
   – Да, – говорю, – если бы Минку дали выбирать из списка всех ваших нахлебников, так сколько ни выбирай, он лучшего бы для своих целей не нашел, понимаете? Так что мне уже вроде как жалко этого, так сказать, избранничка, хотя у него и не хватило терпения разгадать тайну брака как-нибудь без помощи гаечного ключа. Я хочу сказать, что у вас, наверно, есть кое-какие частные методы расспросов для тех, что не больно словоохотливы, верно ведь?.. В общем, оттого-то я и запоздал вам позвонить: пришлось подождать, хотя, должен сказать, он ничем себя не выдал. Смешно мне на людей смотреть. Впрочем, нет, не смешно. Скорее грустно. Возьмите этого малого – осужден пожизненно, и, даже если бы обнаружилось, что это ошибка, даже если б нечаянно забыли запереть ворота, он не посмел бы выйти, потому что отец его жены поклялся убить его в ту секунду, как он переступит порог Парчмена. Что же ему делать с этими деньгами, даже если бы он вообразил, что можно их безнаказанно присвоить?
   – Но как, черт возьми? Как он это сделал? – сказал Стивенс.
   – Да Минк только так и мог эти деньги отдать, вот почему никто и не сообразил. По дороге из кабинета начальника к воротам он сказал этому старосте, что ему понадобилось в уборную, а там он ему отдал двести пятьдесят долларов и попросил вернуть их начальнику, как только выдастся подходящая минутка, только лучше подождать, когда Минк очутится подальше от ворот, а уж потом доложить начальнику, что, мол, он, Минк, премного благодарен, но он передумал и деньги ему без надобности. Старосте только одно и оставалось: часа через два-три Минк уйдет далеко и, наверно, навсегда, и никто не будет знать, да никогда и не спросит, куда он девался. И вообще тут уж все равно, где он будет: в ту минуту, как человек решил, что ему не нужны двести пятьдесят долларов, он как бы помер и сам только что узнал про свою смерть. Вот и все. Не знаю я…
   – А я знаю, – сказал Стивенс. – Флем мне подсказал. Он в Мемфисе. Слишком он старый, слишком хилый и слабый, чтоб действовать ножом или дубинкой, значит, придется ему искать такое место поблизости, где есть надежда купить револьвер за десять долларов.
   – Значит, вы Флему все сказали. А он что?
   – Он сказал: «Очень благодарен», – сказал Стивенс. И, подождав, добавил: – Слышите? Когда я сказал Флему, что Минк вышел из Парчмена сегодня в восемь утра и едет сюда убивать его, он ответил: «Очень благодарен».
   – Слышу, – сказал Рэтлиф. – А вы бы что сказали? Наверно, и вы бы ответили вежливо, не хуже Флема, правда? Должно быть, оно так и нужно. А с Мемфисом вы, наверно, уже переговорили?
   – А что мне с ними говорить? – сказал Стивенс. – Как описать мемфисским полисменам человека, которого я бы и сам не узнал, тем более как их убедить, что человек этот действительно в Мемфисе и, по моим предположениям, делает то-то и то-то, раз я сам не знаю, что будет дальше?
   – А что ж это Мемфис так оплошал? – сказал Рэтлиф.
   – Сдаюсь! – сказал Стивенс. – Объясните!
   – Я-то считал, что только в самых захолустных городишках нет никого из ваших дружков по Гарварду, но уж никак не в Мемфисе.
   – Какой же я дурак! – сказал Стивенс. Он тут же позвонил и через минуту уже разговаривал с ним, со своим однокашником, любителем сельского уединения, жившим на плантации неподалеку от Джексона, – он уже помог Стивенсу получить амнистию для Минка, так что оставалось только объяснить, что произошло, не вдаваясь в подробности.
   – Но ты, конечно, не знаешь, попал он в Мемфис или нет, – сказал его друг.
   – Конечно, нет, – сказал Стивенс. – Но раз мы вынуждены найти его как можно скорее, то позволительно хотя бы это предположение считать правильным.
   – Отлично, – сказал его друг. – Я знаком и с мэром города, и с комиссаром полиции. Ведь тебе прежде всего нужно – и это единственное, что они могут сделать, – чтобы прочесали все те места, где сегодня после полудня кто-то пытался купить револьвер за десять долларов. Правильно?
   – Правильно, – сказал Стивенс. – И пожалуйста, попроси их позвонить мне за мой счет, когда они… вдруг что-нибудь найдут.
   – Я сам тебе позвоню, – сказал его друг. – Можешь считать, что и я принимаю участие в судьбе твоего приятеля.
   – Будешь говорить Флему Сноупсу, что я его приятель, так хотя бы улыбнись, – сказал Стивенс.
   Это было в четверг: в пятницу телефонная станция разыскала бы его в каком угодно учреждении. Однако у него скопилось много дел, и он решил засесть у себя в служебном кабинете. Он только успел заняться делами, как вошел Рэтлиф с аккуратным бумажным пакетиком и сказал: «Доброе утро», – но Стивенс даже не поднял глаз и продолжал сосредоточенно и быстро писать на желтоватом блокноте: ему не помешало даже, когда Рэтлиф постоял перед ним, смотря ему в макушку. Потом Рэтлиф отошел, сел на один из стульев у стола, на тот, что был ближе к стенке, потом привстал, аккуратно положил свой пакетик на картотеку и снова сел, а Стивенс все писал не отрываясь, только изредка останавливался и справлялся по книге, лежавшей у его левой руки; наконец Рэтлиф потянулся за утренней мемфисской газетой и, взяв ее со стола, развернул, осторожно шелестя листами, а через некоторое время снова тихонько зашелестел, переворачивая страницу, пока Стивенс не сказал:
   – Фу, черт, либо уходите отсюда, либо придумайте себе другое занятие. Вы меня нервируете.
   – А у меня никаких занятий нынче утром нет, – сказал Рэтлиф. – Может, вам куда надо пойти, я могу посидеть послушать телефон.
   – Я и тут могу работать, только не шелестите вы… – Он вдруг бросил, отшвырнул карандаш. – Как видно, он еще не доехал до Мемфиса или, во всяком случае, еще не пытался купить револьвер, иначе нам сообщили бы. А нам одно и нужно: заранее дать знать по всему Мемфису. Неужели вы думаете, что в любой ссудной лавке, в любом охотничьем магазине не побоятся потерять лицензию, если продадут ему револьвер, после того как полиция им…
   – Если бы меня звали Минк Сноупс, то я нашел бы место, где не боятся потерять лицензию за продажу ружья или револьвера.
   – Например? – сказал Стивенс.
   – Во Французовой Балке всегда поговаривали, что Минк в молодости мог задать жару, конечно, насколько ему средства позволяли, а средств было маловато. Но он ездил, как все деревенские парни, в Мемфис раза два-три в год со своими сверстниками, тогдашними головорезами – с Квиками, с Тэрпинами, с Таллами, словом, с кем придется: значит, была у него возможность узнать, в каких местах торгуют без всяких лицензий, так чтоб полиция не трепала их каждый раз, как найдет ружье или револьвер в неположенном месте или не найдет в положенном.
   – Неужто вы думаете, что мемфисская полиция знает про Мемфис меньше, чем какой-то сумасшедший ублюдок, убийца, да еще просидевший в каторжной тюрьме чуть ли не сорок лет? Мемфисская полиция, да это же лучшая полиция, не то что в десяти, в ста городах, черт возьми, да я вам их и назвать могу.
   – Ну ладно, ладно, – сказал Рэтлиф.
   – Честное слово, даже сам господь бог не настолько занят, чтобы позволить маньяку-убийце с десятью долларами в кармане проехать на попутных машинах сто миль, купить револьвер за эти десять долларов, потом, опять же на попутных, проехать еще сто миль и пристрелить человека!
   – А может, тут все зависит от того, хочет бог кого-то убить или нет, – сказал Рэтлиф. – А к шерифу вы сегодня утром заходили?
   – Нет, – сказал Стивенс.
   – А я заходил. Флем еще к нему не обращался. И из города не уезжал. Я и это проверил. Так что, может, это самый лучший признак: Флем не беспокоится. Как вы полагаете, сказал он Линде или нет?
   – Нет, – сказал Стивенс.
   – Почем вы знаете?
   – Он мне говорил.
   – Флем говорил? Прямо так, сам, или вы у него спросили?
   – Спросил, – сказал Стивенс. – Я спросил: «А вы Линде расскажете?»
   – И что же он ответил?
   – Сказал: «Зачем?»
   – А-а, – сказал Рэтлиф.
   Пробило двенадцать. У Рэтлифа в аккуратном пакетике оказался такой же аккуратный сандвич.
   – Вы ступайте домой обедать, – сказал он, – а я тут посижу, послушаю телефон.
   – Да вы же сами только что сказали, что раз Флем не беспокоится, так какого черта нам волноваться?
   – А я волноваться и не буду, – сказал Рэтлиф. – Просто посижу, послушаю.
   Но Стивенс уже успел вернуться в свой кабинет к концу дня, когда раздался телефонный звонок.
   – Пока ничего, – сказал голос его товарища по университету. – Он не был ни в одной из ссудных лавок, нигде, куда можно зайти купить револьвер, особенно за десять долларов. Может быть, он еще и не доехал до Мемфиса, хотя прошло уже больше суток.
   – Тоже возможно, – сказал Стивенс.
   – А может, он и не собирался ехать в Мемфис.
   – Ничего не поделаешь, – сказал Стивенс. – Надо будет написать комиссару полиции благодарственное письмо или…
   – Непременно. Только пусть он сначала его заработает. Он согласился, что совсем не трудно и даже полезно каждое утро в течение двух-трех ближайших дней на всякий случай проверять все лавки по списку. Я его уже поблагодарил за тебя. Я даже взял на себя смелость и сказал, что если вы оба когда-нибудь окажетесь в одном избирательном округе и он решит выставить свою кандидатуру, а не ждать продвижения, как ты… – Но тут Стивенс положил трубку, обернулся к Рэтлифу и, не глядя на него, сказал:
   – Может, он и не появится.
   – А что? – сказал Рэтлиф. – Что он вам говорил? – Стивенс рассказал, повторил самую суть. – Полагаю, что больше мы ничего сделать не можем, – сказал Рэтлиф.
   – Да, – сказал Стивенс. Он подумал: «Завтра все выяснится. Но я еще день подожду. Может быть, до понедельника».
   Но так долго ждать ему не пришлось. В субботу в его служебный кабинет, как всегда, набился народ, не столько по делу (за что он получал жалованье от штата), а просто все время заходили в гости земляки, выбравшие его на этот пост. Рэтлиф, тоже знавший их всех очень хорошо, может быть, даже лучше Стивенса, сидел в сторонке, у стены, на своем месте, откуда можно было, не вставая, взять телефонную трубку; и хотя он опять принес с собой аккуратный домашний сандвич, Стивенс в полдень сказал:
   – Вы бы пошли домой, позавтракали как следует, а лучше поедем ко мне. Сегодня звонка не будет.
   – Вам лучше знать, – сказал Рэтлиф.
   – Да. Я вам объясню в понедельник. Нет, завтра: воскресенье день подходящий. Завтра я вам все объясню.
   – Значит, по-вашему, все в порядке. Все улажено, все кончено. Известно это Флему или нет, но теперь он может спать спокойно.
   – Вы меня пока не спрашивайте, – сказал Стивенс. – Это как нить: держится, пока я… пока кто-нибудь ее не порвет.
   – Значит, вы оказались правы. Не нужно ей говорить.
   – И не нужно, – сказал Стивенс, – и никогда не понадобится.
   – Я так и говорю, – сказал Рэтлиф. – Теперь ей говорить не надо.
   – А я говорю – никогда не надо было и никогда не понадобится, что бы ни случилось.
   – Даже если это вопрос морали? – сказал Рэтлиф.
   – К чертям мораль, к чертям вопрос, – сказал Стивенс. – Никаких вопросов морали тут нет: есть факт, тот факт, что ни вы и никто, на ком человечья шкура, не скажет ей, что своим поступком, вызванным жалостью, состраданием, простым великодушием, она убила человека, который считается ее отцом, неважно, сволочь он или нет.
   – Ну, ладно, ладно, – сказал Рэтлиф. – Вот вы сейчас говорили про какую-то нить. Может, есть еще хороший способ, чтоб не дать ей порваться раньше времени, – надо только посадить тут кого-то, чтоб слушал телефон в три часа дня, когда он не зазвонит.
   Поэтому они и сидели оба в кабинете, когда пробило три. А потом четыре.
   – Пожалуй, можно уходить, – сказал Рэтлиф.
   – Да, – сказал Стивенс.
   – Но пока что вы мне ничего не объяснили, – сказал Рэтлиф.
   – Завтра, – сказал Стивенс. – К тому времени уже непременно позвонят.
   – Ага, значит, по этой нити все-таки проходит телефонный провод, – сказал Рэтлиф.
   – До свидания, – сказал Стивенс. – Завтра увидимся.
   Да, телефонная станция его разыщет в любое время, даже в воскресенье, и, в сущности, почти до половины третьего он думал, что проведет этот день у себя, в Роуз-Хилле. У него в жизни бывали такие же периоды тревог, и смятений, и неопределенности, хотя почти всю жизнь он прожил одиноким холостяком; ему припомнились два или три случая, когда тоска и беспокойство оттого и возникали, что он был холост, то есть события, обстоятельства вынуждали его оставаться холостяком, несмотря на все попытки выйти из этого состояния. Но тогда, давно, ему было куда скрыться: в забвение, в забытье, в работу, которую он сам для себя придумал еще в Гарварде: снова перевести Ветхий завет на классический греческий язык первоначального перевода, а потом выучиться древнееврейскому и уж тогда действительно восстановить подлинный текст; он и вчера вечером подумал: «Ну конечно, завтра могу заняться переводом, совсем его забросил». Но утром он понял, что теперь ему этого мало, всегда будет мало. Конечно, он думал о рвении, которое вкладываешь в работу: не просто о способности сосредоточиться, но и об умении поверить в нее; теперь он постарел, а истинная трагедия старости в том, что нет тоски, настолько мучительной, чтобы из-за нее идти на жертвы, оправдывать их.
   Так что и половины третьего еще не было, когда он, сам тому не удивляясь, сел в свою машину и, выехав на пустую по-воскресному площадь, тоже ничуть не удивился, когда увидел, что у входа в служебный кабинет его ждет Рэтлиф; и потом оба, уже не притворяясь друг перед другом, сидели в кабинете и смотрели, как стрелки медленно ползут к трем часам.
   – А почему, собственно говоря, мы считаем, что три часа – какая-то заколдованная черта? – спросил Рэтлиф.
   – Не все ли равно? – сказал Стивенс.
   – Вы правы, – сказал Рэтлиф. – Главное дело – не порвать бы, не повредить бы эту самую нить. – И тут в сонной воскресной тишине часы на здании суда мягко и гулко пробили три раза, и впервые Стивенс понял, как твердо он не то что ожидал, но знал – до этого часа телефон не зазвонит. И в ту же минуту, в ту же секунду он понял, почему звонка не было; самый факт, что его не было, больше говорил о том, какое сообщение могло быть передано, чем если бы его действительно передали.
   – Значит, так, – сказал он. – Минк умер.