Страница:
– Не верю! – сказал Стивенс. – Никогда не поверю! Не могу я поверить, – сказал он. – Неужели вы не понимаете – не могу!
– И тут выясняется еще одно, – сказал Рэтлиф. – Выходит, что ей надо было решиться, и притом раз навсегда, а то будет поздно. Конечно, она могла бы и подождать два года, когда и сам господь бог никак не удержал бы Минка в Парчмене, разве только прикончил бы его, и ей тогда не нужно было бы беспокоиться, хлопотать, а кроме того, она сняла бы с себя всякую моральную ответственность, хоть вы и говорите, что никакой морали нет. Да вот не стала она ждать. Тут-то и призадумаешься – а почему? Может, тут вот что, может, если бы в раю людей не было, так и самого рая не было бы, а если бы ты не ждал, что там встретишь людей, которых ты на земле знал, так никто бы туда и не стремился попасть. А вдруг когда-нибудь ее мать скажет ей: «Что же ты не отомстила за меня, за мою любовь, хоть поздно, да найденную, почему ты стояла в стороне, ждала, зажмурясь: будь что будет? Разве ты сама никогда не любила, не знала, какая она, любовь?..» Держите! – сказал он. Он вынул белоснежный, безукоризненно выстиранный и выглаженный носовой платок – весь город знал, что он их не только сам стирал и гладил, но и подрубал мережкой тоже сам, – и вложил его в слепую руку Стивенса, потом включил зажигание и фары. – Ну вот, теперь все в порядке, – сказал он.
С дороги уже исчезли обе колеи. Только овражек, заросший шиповником, круто шел в гору.
– Я пойду вперед, – сказал Рэтлиф. – Вы в городе росли. А я даже электрической лампы не видел, пока не стал бриться опасной бритвой. – Потом он сказал: – Вон оно. – Покатая крыша, совершенно завалившаяся с одного угла (Стивенс никогда бы не подумал, что тут раньше стоял дом, он просто поверил Рэтлифу на слово), а над крышей – одинокий старый кряжистый кедр. Стивенс чуть не упал, споткнувшись об остатки огораживавшего двор забора, тоже поваленного, густо заросшего вьющимися розами, уже давно одичавшими. – Идите за мной, – сказал Рэтлиф. – Тут старый колодец, я как будто знаю, где он. Надо было захватить фонарик.
И вот в осыпающейся щели, внизу, в глубине, в том, что когда-то было фундаментом дома, показалось отверстие, черная полузасыпанная дыра, зияющая у их ног, словно сам разрушенный дом ощерился им в лицо. Рэтлиф остановился. Он негромко сказал:
– Вы ведь этого револьвера не видали. А я видел. Похоже, что это был вовсе не десятидолларовый револьвер. Похоже, что такие револьверы продают по девять с половиной долларов пара. Может, у него второй еще остался, – но тут Стивенс, не останавливаясь, протиснулся мимо него и осторожно нащупал ногой что-то вроде ступеньки; вынув из кармана золотую зажигалку с монограммой, он зажег ее и при слабом колеблющемся свете стал спускаться вниз, и Рэтлиф, идя за ним, говорил: – Ну конечно, теперь он на свободе. Зачем же ему теперь убивать людей? – И они прошли в бывший погреб, в пещеру, в нору, где на куче наспех собранных досок сидел человек, которого они искали, – он не то прикорнул в углу, не то встал на колени и, моргая, смотрел на них, как ребенок, которому помешали молиться на ночь: именно не застали за молитвой, а помешали, прервали, и, стоя на коленях, в новом комбинезоне, уже измазанном и провонявшем, опустив полусжатые кулаки перед собой, он, мигая, смотрел на крохотное пламя в руках Стивенса.
– Здрасьте, – сказал он.
– Вам тут нельзя оставаться, – сказал Стивенс. – Раз уж мы вас нашли, так неужели вы думаете, что шериф завтра же не догадается, где вы?
– А я тут не останусь, – сказал он. – Я только зашел отдохнуть. Вот соберусь и пойду дальше. А вы кто такие?
– Неважно, – сказал Стивенс. Он вынул конверт с деньгами. – Вот, – сказал он. В конверте лежали двести пятьдесят долларов. Он их оставил из той тысячи, что была там. Стивенс сам не знал, почему он отсчитал именно столько. Человек посмотрел на деньги, не вставая с колен.
– Я же эти деньги оставил в Парчмене, у меня их не было, когда я вышел за ворота. Значит, какой-то сукин сын их украл?
– Это не те деньги, – сказал Стивенс. – Те деньги вернули. А это новые деньги, она утром их для вас оставила. Другие деньги.
– Значит, если я эти возьму, мне никому ничего обещать не надо?
– Да, – сказал Стивенс. – Берите.
Он взял деньги.
– Премного благодарен, – сказал он. – В тот раз мне говорили – через три месяца вышлют еще двести пятьдесят, ежели я только обещаю сразу выехать из Миссисипи и уж никогда не возвращаться. Должно быть, сейчас это уже отпало.
– Нет, – сказал Стивенс. – Все осталось по-прежнему. Сообщите через три месяца, где вы будете, я вам вышлю деньги.
– Премного благодарен, – сказал Минк. – Высылайте на имя М.-С.Сноупса.
– Как? – сказал Стивенс.
– М.-С.Сноупса. Это меня так зовут: М.-С.
– Пойдем! – почти грубо сказал Рэтлиф. – Пошли отсюда! – И когда Стивенс обернулся, взял его под руку, отобрал у него горящую зажигалку и держал ее над головой, пока Стивенс ощупью искал стертые земляные ступени, и они снова вышли на воздух, в ночь, в безлунную тьму, где истощенные, выветрившиеся поля разметались под первым слабым дыханием осени в ожидании зимы. Наверху, чинами небесной иерархии, плыли созвездия сквозь пажити зодиака: Скорпион, и Медведица, и Весы, а в вышине, за холодным Орионом и Плеядами, горько сетовали сонмы бесприютных падших ангелов. Осторожно, нежно, как женщина, Рэтлиф открыл дверцу машины, помогая Стивенсу сесть. – Вам теперь лучше? – сказал он.
– О, черт, да, да! – сказал Стивенс.
Рэтлиф закрыл дверцу, обошел машину, открыл другую дверцу, сел, захлопнул и эту дверцу, включил мотор, зажег фары и тронул машину, – оба они тоже старики, обоим под шестьдесят.
– Не знаю, может, она уже припрятала где-нибудь дочку, а может, еще только собирается завести. Но уж если заведет, так дай бог, чтобы она никогда не привозила ее в Джефферсон. Вам уже попались на пути две Юлы Уорнер, не думаю, что вы смогли бы выдержать и третью.
Когда оба незнакомца ушли и унесли свет, он больше не ложился. Он уже отдохнул, все ближе подходила минута, когда надо будет снова идти. Он так и остался стоять на коленях, на куче старых досок, которые он сгреб, чтобы защититься от земли, если он вдруг уснет. К счастью, человек, укравший у него в прошлый четверг десять долларов, не взял английскую булавку, так что он туго свернул деньги по размеру нагрудного кармашка и приколол их булавкой. На этот раз все будет в порядке: пачка такая толстая, что он даже во сне почувствует, если кто к ней начнет подбираться.
И вот подошло время идти. Отчасти он даже был рад: человек и от отдыха может устать, истомиться, как от всего другого. На дворе было темно, прохладно, идти легко, и кругом пусто, одна только старая земля. Но после шестидесяти трех человеку уже не надо все время думать о земле. Правда, земля сама напоминала о себе, о том, что она тут, ждет; тихонько, не спеша, она с каждым шагом тянула его к себе, говоря: «Не бойся, ляг, я тебя не обижу. Ты только ляг». Он подумал: «Теперь я свободный. Могу идти, куда хочу». Вот он и пойдет на запад, люди всегда идут туда, на запад. Как снимутся с места, как тронутся в новые края, так непременно пойдут на запад, словно сам Старый Хозяин заложил это в кровь и плоть, что достались тебе от отца в ту минуту, как он тебя вбрызнул в чрево матери.
Теперь он был свободен. И немного попозже, к рассвету, как придет ему охота, он и прилечь сможет. И когда охота пришла, он лег поудобнее, примостив спину, и ноги, и руки, уже чувствуя, как его начинает потихоньку-полегоньку тянуть вниз, словно эта чертова старуха-земля хочет его убедить, будто она и сама не замечает, что делает. Но в эту минуту он увидел знакомые звезды, видно, он лег не совсем так, как надо, потому что ложиться нужно лицом к востоку; идти на запад, а если лег – ложись лицом к востоку. И он передвинулся, немножко повернулся и улегся именно так, как надо, и теперь он был свободен, теперь он мог себе позволить рискнуть; и чтобы показать, как он осмелел, он даже решил закрыть глаза, дать ей волю, пусть делает, что хочет; и тут, словно поверив, что он и на самом деле уснул, она постепенно принялась за свое, потянула крепче, правда, осторожно, чтоб не обеспокоить его: просто покрепче, посильнее. А ведь не только одному человеку надо всю жизнь от нее обороняться, всем людям во все века приходилось быть настороже; даже когда человек жил в пещерах, как рассказывают, он подгребал под себя песок, чтоб подальше быть от земли во время сна, а потом придумал для защиты деревянные полы, а еще позже – кровати и стал подымать полы вверх, этаж за этажом, пока не поднял их на сто, на тысячу футов, в высоту, в воздух, защищаясь от земли.
Теперь он уже мог рискнуть, ему даже захотелось дать ей полную волю, – пусть покажет, пусть докажет, на что она способна, если постарается как следует. И в самом деле, только он об этом подумал, как сразу почувствовал, что Минк Сноупс, которому всю жизнь приходилось мучиться и мотаться зря, теперь расползается, расплывается, растекается легко, как во сне; он словно видел, как он уходит туда, к тонким травинкам, к мелким корешкам, в ходы, проточенные червями, вниз, вниз, в землю, где уже было полно людей, что всю жизнь мотались и мыкались, а теперь свободны, и пускай теперь земля, прах, мучается, и страдает, и тоскует от страстей, и надежд, и страха, от справедливости и несправедливости, от горя, а люди лежат себе спокойно, все вместе, скопом, тихо и мирно, и не разберешь, где кто, да и разбирать не стоит, и он тоже среди них, всем им ровня – самым добрым, самым храбрым, неотделимый от них, безымянный, как они: как те, прекрасные, блистательные, гордые и смелые, те, что там, на самой вершине, среди сияющих видений и снов, стали вехами в долгой летописи человечества, – Елена и епископы, короли и ангелы-изгнанники, надменные и непокорные серафимы.
– И тут выясняется еще одно, – сказал Рэтлиф. – Выходит, что ей надо было решиться, и притом раз навсегда, а то будет поздно. Конечно, она могла бы и подождать два года, когда и сам господь бог никак не удержал бы Минка в Парчмене, разве только прикончил бы его, и ей тогда не нужно было бы беспокоиться, хлопотать, а кроме того, она сняла бы с себя всякую моральную ответственность, хоть вы и говорите, что никакой морали нет. Да вот не стала она ждать. Тут-то и призадумаешься – а почему? Может, тут вот что, может, если бы в раю людей не было, так и самого рая не было бы, а если бы ты не ждал, что там встретишь людей, которых ты на земле знал, так никто бы туда и не стремился попасть. А вдруг когда-нибудь ее мать скажет ей: «Что же ты не отомстила за меня, за мою любовь, хоть поздно, да найденную, почему ты стояла в стороне, ждала, зажмурясь: будь что будет? Разве ты сама никогда не любила, не знала, какая она, любовь?..» Держите! – сказал он. Он вынул белоснежный, безукоризненно выстиранный и выглаженный носовой платок – весь город знал, что он их не только сам стирал и гладил, но и подрубал мережкой тоже сам, – и вложил его в слепую руку Стивенса, потом включил зажигание и фары. – Ну вот, теперь все в порядке, – сказал он.
С дороги уже исчезли обе колеи. Только овражек, заросший шиповником, круто шел в гору.
– Я пойду вперед, – сказал Рэтлиф. – Вы в городе росли. А я даже электрической лампы не видел, пока не стал бриться опасной бритвой. – Потом он сказал: – Вон оно. – Покатая крыша, совершенно завалившаяся с одного угла (Стивенс никогда бы не подумал, что тут раньше стоял дом, он просто поверил Рэтлифу на слово), а над крышей – одинокий старый кряжистый кедр. Стивенс чуть не упал, споткнувшись об остатки огораживавшего двор забора, тоже поваленного, густо заросшего вьющимися розами, уже давно одичавшими. – Идите за мной, – сказал Рэтлиф. – Тут старый колодец, я как будто знаю, где он. Надо было захватить фонарик.
И вот в осыпающейся щели, внизу, в глубине, в том, что когда-то было фундаментом дома, показалось отверстие, черная полузасыпанная дыра, зияющая у их ног, словно сам разрушенный дом ощерился им в лицо. Рэтлиф остановился. Он негромко сказал:
– Вы ведь этого револьвера не видали. А я видел. Похоже, что это был вовсе не десятидолларовый револьвер. Похоже, что такие револьверы продают по девять с половиной долларов пара. Может, у него второй еще остался, – но тут Стивенс, не останавливаясь, протиснулся мимо него и осторожно нащупал ногой что-то вроде ступеньки; вынув из кармана золотую зажигалку с монограммой, он зажег ее и при слабом колеблющемся свете стал спускаться вниз, и Рэтлиф, идя за ним, говорил: – Ну конечно, теперь он на свободе. Зачем же ему теперь убивать людей? – И они прошли в бывший погреб, в пещеру, в нору, где на куче наспех собранных досок сидел человек, которого они искали, – он не то прикорнул в углу, не то встал на колени и, моргая, смотрел на них, как ребенок, которому помешали молиться на ночь: именно не застали за молитвой, а помешали, прервали, и, стоя на коленях, в новом комбинезоне, уже измазанном и провонявшем, опустив полусжатые кулаки перед собой, он, мигая, смотрел на крохотное пламя в руках Стивенса.
– Здрасьте, – сказал он.
– Вам тут нельзя оставаться, – сказал Стивенс. – Раз уж мы вас нашли, так неужели вы думаете, что шериф завтра же не догадается, где вы?
– А я тут не останусь, – сказал он. – Я только зашел отдохнуть. Вот соберусь и пойду дальше. А вы кто такие?
– Неважно, – сказал Стивенс. Он вынул конверт с деньгами. – Вот, – сказал он. В конверте лежали двести пятьдесят долларов. Он их оставил из той тысячи, что была там. Стивенс сам не знал, почему он отсчитал именно столько. Человек посмотрел на деньги, не вставая с колен.
– Я же эти деньги оставил в Парчмене, у меня их не было, когда я вышел за ворота. Значит, какой-то сукин сын их украл?
– Это не те деньги, – сказал Стивенс. – Те деньги вернули. А это новые деньги, она утром их для вас оставила. Другие деньги.
– Значит, если я эти возьму, мне никому ничего обещать не надо?
– Да, – сказал Стивенс. – Берите.
Он взял деньги.
– Премного благодарен, – сказал он. – В тот раз мне говорили – через три месяца вышлют еще двести пятьдесят, ежели я только обещаю сразу выехать из Миссисипи и уж никогда не возвращаться. Должно быть, сейчас это уже отпало.
– Нет, – сказал Стивенс. – Все осталось по-прежнему. Сообщите через три месяца, где вы будете, я вам вышлю деньги.
– Премного благодарен, – сказал Минк. – Высылайте на имя М.-С.Сноупса.
– Как? – сказал Стивенс.
– М.-С.Сноупса. Это меня так зовут: М.-С.
– Пойдем! – почти грубо сказал Рэтлиф. – Пошли отсюда! – И когда Стивенс обернулся, взял его под руку, отобрал у него горящую зажигалку и держал ее над головой, пока Стивенс ощупью искал стертые земляные ступени, и они снова вышли на воздух, в ночь, в безлунную тьму, где истощенные, выветрившиеся поля разметались под первым слабым дыханием осени в ожидании зимы. Наверху, чинами небесной иерархии, плыли созвездия сквозь пажити зодиака: Скорпион, и Медведица, и Весы, а в вышине, за холодным Орионом и Плеядами, горько сетовали сонмы бесприютных падших ангелов. Осторожно, нежно, как женщина, Рэтлиф открыл дверцу машины, помогая Стивенсу сесть. – Вам теперь лучше? – сказал он.
– О, черт, да, да! – сказал Стивенс.
Рэтлиф закрыл дверцу, обошел машину, открыл другую дверцу, сел, захлопнул и эту дверцу, включил мотор, зажег фары и тронул машину, – оба они тоже старики, обоим под шестьдесят.
– Не знаю, может, она уже припрятала где-нибудь дочку, а может, еще только собирается завести. Но уж если заведет, так дай бог, чтобы она никогда не привозила ее в Джефферсон. Вам уже попались на пути две Юлы Уорнер, не думаю, что вы смогли бы выдержать и третью.
Когда оба незнакомца ушли и унесли свет, он больше не ложился. Он уже отдохнул, все ближе подходила минута, когда надо будет снова идти. Он так и остался стоять на коленях, на куче старых досок, которые он сгреб, чтобы защититься от земли, если он вдруг уснет. К счастью, человек, укравший у него в прошлый четверг десять долларов, не взял английскую булавку, так что он туго свернул деньги по размеру нагрудного кармашка и приколол их булавкой. На этот раз все будет в порядке: пачка такая толстая, что он даже во сне почувствует, если кто к ней начнет подбираться.
И вот подошло время идти. Отчасти он даже был рад: человек и от отдыха может устать, истомиться, как от всего другого. На дворе было темно, прохладно, идти легко, и кругом пусто, одна только старая земля. Но после шестидесяти трех человеку уже не надо все время думать о земле. Правда, земля сама напоминала о себе, о том, что она тут, ждет; тихонько, не спеша, она с каждым шагом тянула его к себе, говоря: «Не бойся, ляг, я тебя не обижу. Ты только ляг». Он подумал: «Теперь я свободный. Могу идти, куда хочу». Вот он и пойдет на запад, люди всегда идут туда, на запад. Как снимутся с места, как тронутся в новые края, так непременно пойдут на запад, словно сам Старый Хозяин заложил это в кровь и плоть, что достались тебе от отца в ту минуту, как он тебя вбрызнул в чрево матери.
Теперь он был свободен. И немного попозже, к рассвету, как придет ему охота, он и прилечь сможет. И когда охота пришла, он лег поудобнее, примостив спину, и ноги, и руки, уже чувствуя, как его начинает потихоньку-полегоньку тянуть вниз, словно эта чертова старуха-земля хочет его убедить, будто она и сама не замечает, что делает. Но в эту минуту он увидел знакомые звезды, видно, он лег не совсем так, как надо, потому что ложиться нужно лицом к востоку; идти на запад, а если лег – ложись лицом к востоку. И он передвинулся, немножко повернулся и улегся именно так, как надо, и теперь он был свободен, теперь он мог себе позволить рискнуть; и чтобы показать, как он осмелел, он даже решил закрыть глаза, дать ей волю, пусть делает, что хочет; и тут, словно поверив, что он и на самом деле уснул, она постепенно принялась за свое, потянула крепче, правда, осторожно, чтоб не обеспокоить его: просто покрепче, посильнее. А ведь не только одному человеку надо всю жизнь от нее обороняться, всем людям во все века приходилось быть настороже; даже когда человек жил в пещерах, как рассказывают, он подгребал под себя песок, чтоб подальше быть от земли во время сна, а потом придумал для защиты деревянные полы, а еще позже – кровати и стал подымать полы вверх, этаж за этажом, пока не поднял их на сто, на тысячу футов, в высоту, в воздух, защищаясь от земли.
Теперь он уже мог рискнуть, ему даже захотелось дать ей полную волю, – пусть покажет, пусть докажет, на что она способна, если постарается как следует. И в самом деле, только он об этом подумал, как сразу почувствовал, что Минк Сноупс, которому всю жизнь приходилось мучиться и мотаться зря, теперь расползается, расплывается, растекается легко, как во сне; он словно видел, как он уходит туда, к тонким травинкам, к мелким корешкам, в ходы, проточенные червями, вниз, вниз, в землю, где уже было полно людей, что всю жизнь мотались и мыкались, а теперь свободны, и пускай теперь земля, прах, мучается, и страдает, и тоскует от страстей, и надежд, и страха, от справедливости и несправедливости, от горя, а люди лежат себе спокойно, все вместе, скопом, тихо и мирно, и не разберешь, где кто, да и разбирать не стоит, и он тоже среди них, всем им ровня – самым добрым, самым храбрым, неотделимый от них, безымянный, как они: как те, прекрасные, блистательные, гордые и смелые, те, что там, на самой вершине, среди сияющих видений и снов, стали вехами в долгой летописи человечества, – Елена и епископы, короли и ангелы-изгнанники, надменные и непокорные серафимы.