Его, спящего на полу, прикрытого пледом, расталкивал Люсин муж. Кайдановский сел. В голове звенела, токала головная боль. Его мутило. Люси муж дал ему рюмку с пакостью, показавшейся ему коктейлем из сырого яиц с ромом, воняющим к тому же нашатырем.
— Чаю бы покрепче.
— Тебе горячего сейчас нельзя, развезет. Пей это. Комната пуста, форточки настежь.
— А где все?
— Пошли через улицу на детскую площадку с горки кататься.
— Я тоже пойду. Быстрей протрезвею.
— Ты и так скоро протрезвеешь. Посиди минут десять. Ну как договорился с англичанином?
— С каким англичанином?
— Не помнишь?
— Ничего абсолютно.
-— А вы долго с ним толковали. Я думал, вы договорились.
—Что заангличанин? о чем мы должны были договориться?
—Англичанин у нас стажируется, приехал на полгода. Он мой дальний родственник, седьмая вода на киселе. Связан с крупными коллекционерами. Речь шла о некоторых экспонатах, приобретенных Половцовым для музея училища Штиглица, до которых ты то ли добираешься, то ли добрался. Англичанин хочет войти с тобой в контакт и предложить тебе заинформацию об интересующих его экспонатах кругленькую сумму.
«Господи, воля Твоя! теперь еще и иностранный шпион. Завтра же Вольнову расскажу».
Однако сочетание слов «информация» и «кругленькая сумма» с обжегшей ему руку факелом свирепой ночной богиней показалось ему забавным, он потер запястье и усмехнулся.
— Я и не знал, что Явлов — англичанин.
— Причем тут Явлов?
Люсин муж был удивлен неподдельно.
— Потому что именно Явлов задавал мне вопросы наводящие насчет коллекции Половцова, кладов и так далее.
— Ну, прямо горе мне с Людмилой, — Люсин муж, не на шутку встревоженный, потянулся за спичками, уронил рюмку, благополучно разбившуюся, он даже не заметил. — Явлов? только этого еще не хватало. А он слышал, о чем вы говорили с англичанином? это плохо. Очень плохо.
— Я же никакого англичанина не помню. Почему плохо?
— Да потому что если про коллекцию и клады спрашивает, значит, он из органов. И к Люсе не зря подъехал. Ради тебя он к ней подъехал, чтобы через нее до тебя добраться. А она в него влюбилась. Не подымай брови, я ее изучил прекрасно. Влюбилась, дура. И сказать ей прямо обо всей этой истории не могу. Фу, неудача какая. Люся про клад знает? Что ты молчишь? еще кто-нибудь, кроме тебя, знает?
Кайдановский встал.
— Да я и сам-то не знаю, — сказал он легко. — Пить надо меньше. И воображение направлять в должное русло. Привет англичанину. Приношу ему свои извинения за пьяную болтовню. Пойду с горки покатаюсь. Чао.
Веселая накатавшаяся компания попалась ему навстречу. Он пошел ночевать к Покровскому, и удалось ему выспаться остаток ночи даже и на койке, поскольку сосед Покровского отсутствовал.
До Нового года, до карнавальной ночи оставалось пять дней, шестой не в счет. За эти пять дней Кайдановский написал пять сказок. Он торопился, сказки сочинялась сами, надо было только записать их без искажений, вслушиваясь внимательно: нечто диктовало тихо, но внятно и властно.
«— Как нам с тобой общаться? —говорили марсиане селениту, высадившись на Луне. — Ты такой своеобычный.
— Странно, а мне кажется, что это вы своеобразные, — отвечал селенит.
— Между нами существует преграда, граница, ближе которой нам друг к другу не подойти.
— А зачем подходить ближе? — спросил, любопытствуя, селенит.
— Чтобы потереться щеками.
— С чего вы взяли, — спросил селенит, — что у меня есть потребность тереться с вами щеками?
— Мы и говорим — уж очень ты своеобычный. У нас существует традиция: при встрече, если хотите выказать расположение и доверие, потритесь щеками.
— А у нас такой традиции нет, — сказал селенит. — Да и зачем расположение или доверие выказывать? либо оно имеется, либо его никогда не будет.
— Да как же догадаешься — имеется или отсутствует?
— Что же тут догадываться? — изумился селенит. — И так ясно. Все и так знают. Это чувствуется без всяких подходов, щек, слов и тому подобное.
— Что такое «и так ясно»? — поразились в свою очередь марсиане.
— Придется вам поверить мне на слово, что я к вам расположен, — сказал селенит.
Марсиане долго вздыхали, качали головами, совещались. Наконец спросили:
— А доверие?
— Само собой, — отвечал селенит.
— Почему же тогда, — осторожно спросили марсиане, — мы не можем подойти к тебе поближе? почему нас как будто разделяет некая преграда? Видимо, ты сильно от нас отличаешься?
— Дорогие, да на каждом из вас надет стеклянный колпак, вы из-за своих банок не можете подойти ближе, чем вам стекло позволяет; а я без колпака, легко одетый; вот и вся разница.
Марсиане посовещались опять и спросили селенита:
— А когда ты к нам прилетишь, ты тоже будешь под колпаком?
— Другого выхода нет, — ответил селенит.
— И между нами снова будет неодолимая преграда?
— Какая же это преграда? — сказал селенит. — Обыкновенное стекло.
Марсиане посовещались и сказали:
— Твоя правда.
— К тому же, — сказал селенит, — от чувств стеклом отгородиться никак нельзя. Можно только от влияния атмосферы.
— Но, — возразили марсиане, — ты ведь не отрицаешь, что мы даже щупальца пожать друг другу не можем?
— Вам бы только жать и тереться, — сказал селенит. — У вас там, на Марсе, все такие трогалки и щупалки? Вот у нас, на Луне, население сдержанное.
— Хорошо, — сказали марсиане, снова посовещавшись, — как своеобычному своеобразные мы идем тебе навстречу и выражаем тебе свои доверие, расположение и даже дружбу минус наше лунное стекло, минус твое марсианское.
— Спасибо, — отвечал селенит. — Тогда и я позволю себе как своеобычный своеобразным выразить вам то же самое плюс элементарное любопытство, плюс эстетическое наслаждение от вашего экзотического внешнего вида, плюс взаимопонимание.
— Очень хорошо! — сказали марсиане. -— У вас все такие, как ты?
— Не знаю, — отвечал селенит. — Мне часто говорят, что я выродок, но я в это не верю.
— И правильно делаешь, — сказали марсиане. — Сами они выродки, если на то пошло».
Маленькие штигличанские богини так и бегали вверх и вниз по лестницам с озабоченным видом, с какими-то свертками, лентами тряпками.
— Костюмы шьют, — сказал Кузя Юсу. — Народ устал и хочет веселиться. Вот ужо публика принарядится, в праздничные шкурки оденется.
— Кто оденется, — отвечал Юс, — а кто и разденется. Ручаюсь, что несколько аделин бьются над шитьем бо-ольшого декольте. Чтобы декольте от сисек до зада и все-таки одета, а то Комендант выведет. Задача, дохожу я тебе, не для всякого модельера. Однако наши девочки справятся, сердцем чую.
— Ой, ой, держите меня, — Кузя стал картинно падать. — Ты только глянь, как малышка выкрасилась. Она переложила какой-то пакости (они чем нитки красят, тем и головушки) и стала из выцветшей блондиночки зеленой с серебрянкой.
— Бедняжка, расстроилась небось.
— Ежели бы расстроилась, насандалилась бы черным. Они многие так сандалятся а-ля Клеопатра. Что ты, она в восторге. С русалочьей плесенью на башке.
— Твоя невеста на бал придет?
— Нет у меня невесты, — мрачно сказал Кузя. — Расстались.
— Когда успели?
— Осенью еще.
— Ты вроде и в дом ходил?
— И в дом ходил, и родителям представила, все к свадьбе шло. Пошли мы с ней гулять. К Исаакиевскому собору. Очень нравится. Словно в Италии оказываешься. А я тогда канотье себе купил с низкой тульей, помнишь?
— Как же. В тройке в мелкую клеточку, при жилетке, цепочка от часов и канотье .Мы отпадали.
— И, представляешь, голубь летит. И делает мне на новое канотье с высоты птичьего полета большое благовещенье. Ну, снял я канотье, стал листьями сирени счищать да сдуру и говорю: «Хорошо, что коровы не летают». Невеста вспыхнула, от меня шарахнулась, в автобус прыг и тю-тю. Я ей вечером звоню, она говорит: «Между нами все кончено».
— Почему? — спросил озадаченный Юс.
— Как почему? Потому что я грубая натура. А она тонкая.
— Не зря мне так нравятся б...ди, — убежденно сказал Юс. — С ними не телом, с ними душой отдыхаешь.
Мансур написал портрет Спящей в полный рост в возрожденческом саду. Спящая бодрствовала и слабо улыбалась. В руках у нее был золотой мячик. У ног сначала лежала собака, но собака получалась уж очень странная, Мансур ее убрал, заменил куском куртины с белыми цветами типа лилий.
— Это асфодели, — сказал Кайдановский, — они цветут в подземном царстве мертвых.
— Я асфоделей в виду не имел, — сказал Мансур, — не знаю, как выглядят.
— В виду не имел, просто написал. Теперь все будут знать — как они выглядят. Слушай, старик, портрет — чудо, темно-зеленое, темно-синее, умбра, черно-коричневое, белое мерцает. Она сама мерцает. И в воздухе плывет. Улыбка Моны Лизы.
— Ты тоже скажешь.
— Надо навестить ее перед Новым годом.
— Да, — сказал Мансур мрачно.
— Что ж ты так, кипчак, невесел? — вызывающе спросил Чингизхан.
— Во сне ее видел. Мы с ней танцевали.
— Радоваться надо. Какие теперь сны видишь! С красавицей танцуешь. А прежде по городским помойкам гонялся с мачете за Софьей Перовской.
— Никогда с мачете ни за кем не гонялся, даже во сне.
— Прости, я забыл, какой ты серьезный. Не обижайся. Не обиделся?
— Нет.
— Мансур, что я вижу! Неужели у тебя есть все тома Вазари?
— Да. Разорился, как видишь, купил. Несколько книг продал. И две работы продал. По дешевке. В нашей библиотеке тоже прочитал все, что мог, по Возрождению. В Публичку ходил. Честно говоря, я надеялся ее найти.
— Как — найти?
— Ну, думал, кто-нибудь ее рисовал, или писал, или упоминал о ней. Она ведь такая красивая. Не нашел пока.
— Вряд ли найдешь. Она из своей эпохи убежала к нам. Невольно, случайно — или помыслив, — но убежала. Если увидишь след, не поймешь, что это ее след. Фигурка на дальнем плане спиной к зрителям, упоминание о рано умершей патрицианке — ни имени, ни даты. Да и не ее следы ты ищешь. Ты сам хотел бы убежать туда, где она еще живая и где великий Леонардо учится перед зеркалом зеркальному письму, а потом пишет неизвестно зачем навыворот непонятное обращение к Луне... «Плотная Луна, тяжелая Луна, как ты там висишь, как ты там?..»
Мансур, насупившись, молча счищал мастихином краску с палитры.
— Ты прав, — сказал он нехотя, — да только машины времени у меня нет.
— Один мой знакомый по фамилии Базунов говорит, что истинная машина времени — это искусство. Твой портрет Спящей, например. Все, Мансур, привет, я побежал в мастерскую, у нас Железный Феликс барахлит опять. А завтра ночью спустимся к ней и отнесем ей елочку. Маленькую-маленькую. Я знаю, где такие продают.
Мансур, оставив мастихин и палитру, воззрился на Кайдановского.
— Как ты сказал?
— Елочку. Маленькую.
— Про Машину времени.
— Истинная — машина — времени — это — искусство. Что тут непонятного? Ты не понял?
— Я понял, — сказал Мансур.
Кайдановский бежал через заснеженный двор, вечерело, над головой светился гоголевский серпик месяца — казачьего солнышка, аделины уже засветили в окнах женского общежития самодельные разноцветные абажуры. Кайдановский думал о зимних каникулах. Люся поедет на Волгу, где живут в Заречье у бабушки с дедушкой двое ее детей, наденет платок пуховый, валенки, будет кататься с детьми на санках. Он тоже уедет. В Москву. Или к двоюродному брату в Новгород. Припрыгивая, он бормотал:
«Ночь-то темна, лошадь-то черна, еду, еду, еду, щупаю, тут ли она». Со словом «она» он как раз заскочил в дверь теплой мастерской.
Железного Феликса одевали. На вертикальную трубу с двумя мигающими лампочками, заменявшую ему голову, надвинули череп с таким расчетом, чтобы лампочки мигали в глазницах.
— Вы рехнулись! — закричал Кайдановский с порога. — Зачем вы лампочки-то красным покрасили?! Зеленым надо было, чтобы фосфоресцировало якобы. Зеленый — цвет потусторонний.
— Которые по электрической части, ребятки, — сказал Кузя, — а три маленьких лампочки не поместятся рядом? будет светофор: красный — желтый — зеленый. А? годится? клево?
— Мужики, у него ширинка не застегивается. Галифе не в размер.
— Поставьте лампочку побольше, где не застегивается, в поясе проволочкой прикрутим.
— При ходьбе механизм из-за штанов этих дурацких заедать не будет, часом? — спросил Юс. — Может, ему девочки шароварчики запорожские сошьют?
— Как это — во френче и в шароварчиках?
— Нас за френч и за фуражку из института вышибут. Пусть хоть шароварчики образ смягчают.
— А мы не скажем, что он Железный Феликс. Скажем: такое привидение. Игра конструкторской мысли. Рождественский дизайн.
«Жили-были волк и лиса. И уж очень они дружили. Бывало, сопрет зимой лиса курочку, так половину волку несет. Ну, если не половину, то две пятых обязательно. И волк не отставал: собаку задерет — лакомится лиса собачиной, кроликов отправится в село душить, рыжую непременно с собой прихватит и попотчует.
На тропе в чаше столкнутся — волк лисе дорогу уступит. У водопоя встретятся — лиса подвинется и волку место даст.
Наблюдал это живший у знакомого лесника на отдыхе баснописец, наблюдал, да и возмутился.
Вот пришли волк и лиса ночью к лесниковой избушке сала заколотого кабана почавкать; баснописец тулуп накинул, выскочил и ну их стыдить.
— Морды вы, — говорит, — бесстыжие, не по правилам живете, не по литературной традиции.
— Литературная традиция, — говорит волк, — в городе, а мы в лесу.
— Мы, — говорит лиса, — отродясь ничего не читали и не собираемся; и вообще мы неграмотные.
— Вы, — кричит баснописец, — всю породу свою позорите!
— Ничего мы не позорим, — отвечает лиса, — жрем, что всегда жрали.
— Да ты не понимаешь, что ли, бестия, что твоя обязанность — волка обманывать и под монастырь подводить? Не про то ли спокон веку баснописцы и сказочники толковали?
— Ты ври так, как тебе лучше оплатят, — сказал волк, — а мы-то туг при чем?
— Я не только за себя беспокоюсь, — сказал баснописец, уходя в избу, — если ты, лиса, не будешь с волком враждовать, а ты, волк, станешь и дальше с ней тюлюлюкаться, дети ваши и дети детей ваших и так далее родятся монстрами и мутантами. И вместо волков и лис останутся на земле гиены и псы.
— Лично мне, — сказала лиса, — на детей моих детей глубоко начхать; может, у меня и детей-то не будет.
— Ты, тово, вот что, — сказал волк, подумав, — маскируйся. Говорить будем одно, а делать другое.
И кричали они всякое у баснописца под окнами, ругали друг друга на чем свет стоит, пока баснописец не успокоился и не уехал свои басни писать.
Что это там, снегом осыпанное, инеем обведенное? Лес густой. Кто это там сидит рядком, говорит ладком? Волк и лиса. Вчера у них или завтра? Всегда сейчас, дорогая».
Золотко прямо-таки сбился с ног. Его искали все, он был всем нужен, его тащили в разные стороны.
Он отлаживал Железного Феликса, доклеивал для карнавального Шута лютню, делал три веера: Кармен, Гадалке и Махе одетой, чинил елочную гирлянду, не желавшую поначалу ни включаться, ни мигать, запускал механизм зеркального вращающегося шара, красу и гордость танцевальных потемок, помогал доделывать макеты курсовых вечно не успевающим аделинам, и так далее, и тому подобное.
Наконец он устал.
— Все, ребята, — сказал он.
И сел с гитарой на верхнюю площадку лестницы правого крыла, затрапезной, со стертыми ступенями лесенки; он сидел, согнувшись в три погибели, на такой же нескладной, как он сам, облупившейся табуретке со следами палитр многих и многих живописных опусов и играл Баха.
Подходили, садились на ступени, курили, слушали. Суета в правом крыле здания постепенно прекратилась, сменилась тишиной другого столетия... или тут установило тишину свою другое, сущностное, время?
Через час пришел в красной рубашке Мансур, тоже с гитарой, сел рядом с Золотком на верхнюю ступеньку короткого лестничного марша, сперва вслушивался, подстраивался беззвучно, и вот уже они играют вдвоем, и улыбается, видать, Иоганн Себастьян, слушая двух недоучившихся студентов-художников, один из которых и нот-то не знает, а второй склеил себе гитару из ружейных прикладов.
Внизу, на подоконнике, курил Юс; рядом с ним дымил негр из другого института, идущий к любовнице на рандеву на сей раз через дверь и, привороженный двумя гитарами, забывший и про любовницу, и про Коменданта. На нижней ступеньке лесенки сидела одетая Лили в цветастой шали и горько плакала. Слева подпирал стенку Покровский, справа — Ван И. И на ящиках под лестницей сидели, и кого там только не было.
Вот и пятидневки с семидневками отошли, и пятилетки отвалили, и квартал не виден; есть только настоящий момент, когда звучит музыка; можете ли вы прожить без музыки, граждане, товарищи, господа? можете не отвечать, мы все без нее ничто.
«Во всех пантеонах вычеркнуто было из списков имя одного и того же бога. О нем надлежало забыть, о нем и забыли. У разных народов назывался он по-разному. Это был бог скульптуры, повелитель статуй, глава идолов, покровитель ваятелей, внушавший им замыслы и мысли о новых и новых объемных фигурах, ибо хотелось ему, чтобы становилось их все больше и больше, потому что чем больше на свете было скульптур, тем могущественней становился он. Ибо одарен он был способностью оживлять статуи и приказывать им; и знали боги: если этот военачальник подымет и бросит в бой свое каменное, бронзовое, разноплеменное войско, никому не будет пощады и никто пред ним не устоит. Задрожит земля, гигантские идолы сойдут с мест, взлетят каменные Ники, ринется конница бронзовых всадников, чугунные квадриги сметут с лица земли пеших и конных, потому что древний ужас охватит живых при виде хтонического воинства, в коем сомкнут ряды римские богини и каменные бабы степей, Кетцалькоатль и ассиро-вавилонский крылатый лев, Афина Паллада и Каннон.
Боги ничего не могли поделать с повелителем изваяний. Он улыбался молча и не принимал участия в их спорах, интригах и играх; его час еще не пробил; однако все знали: час его неизбежен.
— Здравствуй, Гатамелатта, — говорил он с улыбкой очередному своему рекруту на бронзовом коне.
Кариатиды и атланты европейских особняков, гарпии собора Парижской Богоматери, таинственные идолы Бомарсо, головы с острова Пасхи, статуи парков — все чуяли его легкую поступь, а он обходил свою рать, то невидим, то видим, и весело ему было.
Посещал он и вернисажи.
Однажды увидел бог изваяний одну небольшую, не так и заметную статую, изображавшую дриаду. В торсе ее, в маленьких холмиках грудей и впрямь было что-то от наплывов капа; волна волос, на плече птичье гнездо, босые ноги едва видны в высокой траве, в недвижной траве.
И словно вздох облегчения пошел по сонму божеств, волна злорадства, потому что самый опасный бог — влюбился! то есть стал уязвим.
Уходя от маленькой дриады, он возвращался. Долгие вели они беседы, потому что бог скульптуры умел говорить со статуями, а они отвечали.
— Тебе не пристало влюбляться в меня.
— Почему?
— Ты божество.
— Божества влюбляются в смертных.
— Тогда найди себе смертную, влюбись в нее, преврати в статую, будь счастлив: свободен. Или живи со смертной, так делают многие боги.
— Я хочу оживить тебя,
— Если ты оживишь меня, ты оживишь и остальных, заклинание будет произнесено, начнется последняя война, в ней не будет места любви.
— Любовь не покидала землю во время всех войн с начала мира.
— Это была любовь людей, смертных; а их не станет, ты знаешь. В пустых городах будут бродить маленькие ожившие фигурки с неподвижными глазами, а по площадям и улицам — влачиться колоссы. В каменном саду свиданий не назначают.
— Что же мне делать?
— Ты мог бы любить меня как-нибудь иначе, как-нибудь возвышенно, не прикасаясь ко мне и не желая взять меня в жены.
— За кого ты меня принимаешь? за худосочного мечтателя из рода людского? я не занюханный философ и не полудохлый писака: я — божество, олицетворенная страсть.
— Иди к богине, божество, оставь меня.
— Ты одна из моих рабынь, тебе не след указывать мне.
— В рабынь не влюбляются.
— Прости меня, сердце мое, сорвалось с языка дурного, ты — повелительница моя.
Так беседовали они, и конца не предвиделось их разговорам. Боги ликовали. Наконец он решился.
— Если я не могу оживить тебя, я могу превратить тебя в другую статую, и сам стану статуей, и мы не расстанемся вовеки.
— Ты сошел с ума! — вскричала неучтиво его подданная, но было уже поздно. Под удар грома, как положено, бог изваяний исчез, исчезла и дриада, а на их месте появилась парная скульптура, никто уже не помнит ее названия: то ли «Фавн и пастушка», то ли «Сатир и нимфа», то ли «Вечная весна».
Пантеон праздновал освобождение; катастрофы, чудеса и явления природы сотрясали род людской. Имя опасного божества было стерто с лица земли, самый след его был стерт, и только легкий страх томил богов: а вдруг каким-нибудь неведомым образом просочится в мир заклинание, которым оживляют статуи, и новое божество, обладающее сим петушиным словом, будет грозить им, бессмертным? Но страх — всего лишь тень солнечных часов. Лучше посмотри, как обводит солнечный луч поутру каменное объятие бывшего бога скульптуры и его преображенной подружки».
— Аделаида Александровна, — спросил Вольнов, — нет у вас знакомых в костюмерной какого-нибудь театра?
Она так руками и всплеснула.
— Что я слышу, Алексей Иванович?! да неужто вы собрались на бал?
— Именно, дорогая моя Аделаида Александровна, собрался, рехнулся на старости лет, хочу на бал, совершенно инкогнито, и чтобы костюм готовый: надел — и пошел.
— Есть, есть знакомая костюмерша, в Малом оперном. Сегодня же после работы к ней и сходим. Только не говорите, чтобы я никому не говорила, я не проболтаюсь; я так рада, что вы хотите развеяться.
— Хорошее выражение «тряхнуть стариной», правда? я с детства представлял, когда его слышал, как вытряхивают траченную молью, посыпанную пылью и ненужным нафталином ветхую одежонку.
— Ой, перестаньте, не смейтесь сами над собой, вы все испортите, я ухожу, до вечера, только не передумайте.
— Ни за что, — сказал Вольнов.
Его несколько пугал предстоящий вечерний выход за пределы очерченного им самим круга прогулок; однако Малый оперный был близко, вечерний мороз разгонял прохожих, Вольнов махнул рукой и решился. «Да ты, оказывается, еще жив, старый покойник», — думал он, усмехаясь.
Занятия шли вовсю, доклеивались макеты, шлифовались гипсовые модели, надписывались антиквой планшеты курсовых заданий по композиции, достаивали в печах керамические блюда, дошлифовывались стеклянные кубки; но на всем уже лежала искрящаяся, поблескивающая стеклярусом тень грядущего карнавала.
Явлов получил в своем ведомстве нагоняй за малорезультативную работу по теме «Клад»; начальник беседовал с ним весьма доходчиво и посоветовал ему сводить в этот чертов художественный ВУЗ кого из сотрудников потолковей, хоть штатного гипнотизера из психологического отдела, пусть поработает, если сам Явлов такой то-то, сё-то и тупица.
Стало быть, и на ведомстве, поскольку начальник велел прихватить с собой гипнотизера именно на новогодний бал, тоже лежала цветная тень карнавала, хотя ведомство в целом того не ведало.
Да что, в сущности говоря, такое карнавал? Все в масках, кругом личины, лярвы, делай, тварь, вежливое умное личико, иди в ногу со временем, подчитай Карнеги, вали в Осиновую Рощу, там тебе имидж сляпают какой ни на есть, впрочем, это будет позже, а пока хамы в моде, изображай государственного деятеля, смотри в зеркало почаще, рожа должна быть с выражением значительности, хотя бы на людях. Какие, повторите, должны быть основные карнавальные действия? царя надлежит сместить с трона, на его место посадить царя карнавального, царя шутов, раба; все становятся равны, на то и маскарад, слуги красуются в мантиях, лакеи правят бал, бывшие господа изображают оперу нищих в нарочитых лохмотьях; таскают туда-сюда чучело карнавального господаря, которое является, ежели литературу подчитать, по словам этнографов, символом смерти и подлежит сожжению в конце карнавала; безделье, песни, шествия за колесницами, страсть к парадам, коллективное пьянство, обжорство по мере сил и возможностей, царствие толп; тем, кто хочет помыслить в одиночестве, на карнавале не место. Говорят, участники шествий малость работать разучились? вполне вероятно, ежели карнавал нон-стоп круглый год не одно десятилетие. Говорят, потеряно чувство праздника? веселиться можете только спьяну? что ж тут удивительного, ежели праздник сплошняком? именно чувство его и утеряешь, а заодно и чувство будней, а заодно и остальные чувства малость пошатнутся.
Что нам карнавал в Венеции, что Рио-де-Жанейро со всеми самбами чохом! наше действо от моря и до моря, на все широты, на все долготы распространилось. А участники, коли еще литературу подчитать, да чего ее читать, что мы, себя не знаем? участники — загадочные славянские души, les russes, удержу-то нет; так, стало быть, и карнавалу конца-края не предвидится, не ожидается, нет, и не надо. Ох, учила меня мать сено выворачивать, а я, дура, научилась дроби выколачивать. Поперек межи лежит хренова колода, лучше нет на всей земле нашего народа. Снимите френч, наденьте ватник, и в дальний путь на долгие года. А оркестры-то, оркестры, так и заливаются, так и хочется под оркестр, в лучшем случае, переть колоннами незнамо куда, Бог весть зачем. Ты что демонструируешь? а я и сам не знаю, а ты? ая себя. Ты воздушный шарик-то на пальчик привяжи, улетит. Что это у нас там за член правительства на карнавальной колеснице ручкой народу делает нехороший жест приветствия? он уже снял противогаз? да, у него харя такая; а за ним еще член, и рядом члены и члены, и все в шляпах. Маска, маска, я тебя знаю. И я тебя.
— Чаю бы покрепче.
— Тебе горячего сейчас нельзя, развезет. Пей это. Комната пуста, форточки настежь.
— А где все?
— Пошли через улицу на детскую площадку с горки кататься.
— Я тоже пойду. Быстрей протрезвею.
— Ты и так скоро протрезвеешь. Посиди минут десять. Ну как договорился с англичанином?
— С каким англичанином?
— Не помнишь?
— Ничего абсолютно.
-— А вы долго с ним толковали. Я думал, вы договорились.
—Что заангличанин? о чем мы должны были договориться?
—Англичанин у нас стажируется, приехал на полгода. Он мой дальний родственник, седьмая вода на киселе. Связан с крупными коллекционерами. Речь шла о некоторых экспонатах, приобретенных Половцовым для музея училища Штиглица, до которых ты то ли добираешься, то ли добрался. Англичанин хочет войти с тобой в контакт и предложить тебе заинформацию об интересующих его экспонатах кругленькую сумму.
«Господи, воля Твоя! теперь еще и иностранный шпион. Завтра же Вольнову расскажу».
Однако сочетание слов «информация» и «кругленькая сумма» с обжегшей ему руку факелом свирепой ночной богиней показалось ему забавным, он потер запястье и усмехнулся.
— Я и не знал, что Явлов — англичанин.
— Причем тут Явлов?
Люсин муж был удивлен неподдельно.
— Потому что именно Явлов задавал мне вопросы наводящие насчет коллекции Половцова, кладов и так далее.
— Ну, прямо горе мне с Людмилой, — Люсин муж, не на шутку встревоженный, потянулся за спичками, уронил рюмку, благополучно разбившуюся, он даже не заметил. — Явлов? только этого еще не хватало. А он слышал, о чем вы говорили с англичанином? это плохо. Очень плохо.
— Я же никакого англичанина не помню. Почему плохо?
— Да потому что если про коллекцию и клады спрашивает, значит, он из органов. И к Люсе не зря подъехал. Ради тебя он к ней подъехал, чтобы через нее до тебя добраться. А она в него влюбилась. Не подымай брови, я ее изучил прекрасно. Влюбилась, дура. И сказать ей прямо обо всей этой истории не могу. Фу, неудача какая. Люся про клад знает? Что ты молчишь? еще кто-нибудь, кроме тебя, знает?
Кайдановский встал.
— Да я и сам-то не знаю, — сказал он легко. — Пить надо меньше. И воображение направлять в должное русло. Привет англичанину. Приношу ему свои извинения за пьяную болтовню. Пойду с горки покатаюсь. Чао.
Веселая накатавшаяся компания попалась ему навстречу. Он пошел ночевать к Покровскому, и удалось ему выспаться остаток ночи даже и на койке, поскольку сосед Покровского отсутствовал.
До Нового года, до карнавальной ночи оставалось пять дней, шестой не в счет. За эти пять дней Кайдановский написал пять сказок. Он торопился, сказки сочинялась сами, надо было только записать их без искажений, вслушиваясь внимательно: нечто диктовало тихо, но внятно и властно.
«— Как нам с тобой общаться? —говорили марсиане селениту, высадившись на Луне. — Ты такой своеобычный.
— Странно, а мне кажется, что это вы своеобразные, — отвечал селенит.
— Между нами существует преграда, граница, ближе которой нам друг к другу не подойти.
— А зачем подходить ближе? — спросил, любопытствуя, селенит.
— Чтобы потереться щеками.
— С чего вы взяли, — спросил селенит, — что у меня есть потребность тереться с вами щеками?
— Мы и говорим — уж очень ты своеобычный. У нас существует традиция: при встрече, если хотите выказать расположение и доверие, потритесь щеками.
— А у нас такой традиции нет, — сказал селенит. — Да и зачем расположение или доверие выказывать? либо оно имеется, либо его никогда не будет.
— Да как же догадаешься — имеется или отсутствует?
— Что же тут догадываться? — изумился селенит. — И так ясно. Все и так знают. Это чувствуется без всяких подходов, щек, слов и тому подобное.
— Что такое «и так ясно»? — поразились в свою очередь марсиане.
— Придется вам поверить мне на слово, что я к вам расположен, — сказал селенит.
Марсиане долго вздыхали, качали головами, совещались. Наконец спросили:
— А доверие?
— Само собой, — отвечал селенит.
— Почему же тогда, — осторожно спросили марсиане, — мы не можем подойти к тебе поближе? почему нас как будто разделяет некая преграда? Видимо, ты сильно от нас отличаешься?
— Дорогие, да на каждом из вас надет стеклянный колпак, вы из-за своих банок не можете подойти ближе, чем вам стекло позволяет; а я без колпака, легко одетый; вот и вся разница.
Марсиане посовещались опять и спросили селенита:
— А когда ты к нам прилетишь, ты тоже будешь под колпаком?
— Другого выхода нет, — ответил селенит.
— И между нами снова будет неодолимая преграда?
— Какая же это преграда? — сказал селенит. — Обыкновенное стекло.
Марсиане посовещались и сказали:
— Твоя правда.
— К тому же, — сказал селенит, — от чувств стеклом отгородиться никак нельзя. Можно только от влияния атмосферы.
— Но, — возразили марсиане, — ты ведь не отрицаешь, что мы даже щупальца пожать друг другу не можем?
— Вам бы только жать и тереться, — сказал селенит. — У вас там, на Марсе, все такие трогалки и щупалки? Вот у нас, на Луне, население сдержанное.
— Хорошо, — сказали марсиане, снова посовещавшись, — как своеобычному своеобразные мы идем тебе навстречу и выражаем тебе свои доверие, расположение и даже дружбу минус наше лунное стекло, минус твое марсианское.
— Спасибо, — отвечал селенит. — Тогда и я позволю себе как своеобычный своеобразным выразить вам то же самое плюс элементарное любопытство, плюс эстетическое наслаждение от вашего экзотического внешнего вида, плюс взаимопонимание.
— Очень хорошо! — сказали марсиане. -— У вас все такие, как ты?
— Не знаю, — отвечал селенит. — Мне часто говорят, что я выродок, но я в это не верю.
— И правильно делаешь, — сказали марсиане. — Сами они выродки, если на то пошло».
Маленькие штигличанские богини так и бегали вверх и вниз по лестницам с озабоченным видом, с какими-то свертками, лентами тряпками.
— Костюмы шьют, — сказал Кузя Юсу. — Народ устал и хочет веселиться. Вот ужо публика принарядится, в праздничные шкурки оденется.
— Кто оденется, — отвечал Юс, — а кто и разденется. Ручаюсь, что несколько аделин бьются над шитьем бо-ольшого декольте. Чтобы декольте от сисек до зада и все-таки одета, а то Комендант выведет. Задача, дохожу я тебе, не для всякого модельера. Однако наши девочки справятся, сердцем чую.
— Ой, ой, держите меня, — Кузя стал картинно падать. — Ты только глянь, как малышка выкрасилась. Она переложила какой-то пакости (они чем нитки красят, тем и головушки) и стала из выцветшей блондиночки зеленой с серебрянкой.
— Бедняжка, расстроилась небось.
— Ежели бы расстроилась, насандалилась бы черным. Они многие так сандалятся а-ля Клеопатра. Что ты, она в восторге. С русалочьей плесенью на башке.
— Твоя невеста на бал придет?
— Нет у меня невесты, — мрачно сказал Кузя. — Расстались.
— Когда успели?
— Осенью еще.
— Ты вроде и в дом ходил?
— И в дом ходил, и родителям представила, все к свадьбе шло. Пошли мы с ней гулять. К Исаакиевскому собору. Очень нравится. Словно в Италии оказываешься. А я тогда канотье себе купил с низкой тульей, помнишь?
— Как же. В тройке в мелкую клеточку, при жилетке, цепочка от часов и канотье .Мы отпадали.
— И, представляешь, голубь летит. И делает мне на новое канотье с высоты птичьего полета большое благовещенье. Ну, снял я канотье, стал листьями сирени счищать да сдуру и говорю: «Хорошо, что коровы не летают». Невеста вспыхнула, от меня шарахнулась, в автобус прыг и тю-тю. Я ей вечером звоню, она говорит: «Между нами все кончено».
— Почему? — спросил озадаченный Юс.
— Как почему? Потому что я грубая натура. А она тонкая.
— Не зря мне так нравятся б...ди, — убежденно сказал Юс. — С ними не телом, с ними душой отдыхаешь.
Мансур написал портрет Спящей в полный рост в возрожденческом саду. Спящая бодрствовала и слабо улыбалась. В руках у нее был золотой мячик. У ног сначала лежала собака, но собака получалась уж очень странная, Мансур ее убрал, заменил куском куртины с белыми цветами типа лилий.
— Это асфодели, — сказал Кайдановский, — они цветут в подземном царстве мертвых.
— Я асфоделей в виду не имел, — сказал Мансур, — не знаю, как выглядят.
— В виду не имел, просто написал. Теперь все будут знать — как они выглядят. Слушай, старик, портрет — чудо, темно-зеленое, темно-синее, умбра, черно-коричневое, белое мерцает. Она сама мерцает. И в воздухе плывет. Улыбка Моны Лизы.
— Ты тоже скажешь.
— Надо навестить ее перед Новым годом.
— Да, — сказал Мансур мрачно.
— Что ж ты так, кипчак, невесел? — вызывающе спросил Чингизхан.
— Во сне ее видел. Мы с ней танцевали.
— Радоваться надо. Какие теперь сны видишь! С красавицей танцуешь. А прежде по городским помойкам гонялся с мачете за Софьей Перовской.
— Никогда с мачете ни за кем не гонялся, даже во сне.
— Прости, я забыл, какой ты серьезный. Не обижайся. Не обиделся?
— Нет.
— Мансур, что я вижу! Неужели у тебя есть все тома Вазари?
— Да. Разорился, как видишь, купил. Несколько книг продал. И две работы продал. По дешевке. В нашей библиотеке тоже прочитал все, что мог, по Возрождению. В Публичку ходил. Честно говоря, я надеялся ее найти.
— Как — найти?
— Ну, думал, кто-нибудь ее рисовал, или писал, или упоминал о ней. Она ведь такая красивая. Не нашел пока.
— Вряд ли найдешь. Она из своей эпохи убежала к нам. Невольно, случайно — или помыслив, — но убежала. Если увидишь след, не поймешь, что это ее след. Фигурка на дальнем плане спиной к зрителям, упоминание о рано умершей патрицианке — ни имени, ни даты. Да и не ее следы ты ищешь. Ты сам хотел бы убежать туда, где она еще живая и где великий Леонардо учится перед зеркалом зеркальному письму, а потом пишет неизвестно зачем навыворот непонятное обращение к Луне... «Плотная Луна, тяжелая Луна, как ты там висишь, как ты там?..»
Мансур, насупившись, молча счищал мастихином краску с палитры.
— Ты прав, — сказал он нехотя, — да только машины времени у меня нет.
— Один мой знакомый по фамилии Базунов говорит, что истинная машина времени — это искусство. Твой портрет Спящей, например. Все, Мансур, привет, я побежал в мастерскую, у нас Железный Феликс барахлит опять. А завтра ночью спустимся к ней и отнесем ей елочку. Маленькую-маленькую. Я знаю, где такие продают.
Мансур, оставив мастихин и палитру, воззрился на Кайдановского.
— Как ты сказал?
— Елочку. Маленькую.
— Про Машину времени.
— Истинная — машина — времени — это — искусство. Что тут непонятного? Ты не понял?
— Я понял, — сказал Мансур.
Кайдановский бежал через заснеженный двор, вечерело, над головой светился гоголевский серпик месяца — казачьего солнышка, аделины уже засветили в окнах женского общежития самодельные разноцветные абажуры. Кайдановский думал о зимних каникулах. Люся поедет на Волгу, где живут в Заречье у бабушки с дедушкой двое ее детей, наденет платок пуховый, валенки, будет кататься с детьми на санках. Он тоже уедет. В Москву. Или к двоюродному брату в Новгород. Припрыгивая, он бормотал:
«Ночь-то темна, лошадь-то черна, еду, еду, еду, щупаю, тут ли она». Со словом «она» он как раз заскочил в дверь теплой мастерской.
Железного Феликса одевали. На вертикальную трубу с двумя мигающими лампочками, заменявшую ему голову, надвинули череп с таким расчетом, чтобы лампочки мигали в глазницах.
— Вы рехнулись! — закричал Кайдановский с порога. — Зачем вы лампочки-то красным покрасили?! Зеленым надо было, чтобы фосфоресцировало якобы. Зеленый — цвет потусторонний.
— Которые по электрической части, ребятки, — сказал Кузя, — а три маленьких лампочки не поместятся рядом? будет светофор: красный — желтый — зеленый. А? годится? клево?
— Мужики, у него ширинка не застегивается. Галифе не в размер.
— Поставьте лампочку побольше, где не застегивается, в поясе проволочкой прикрутим.
— При ходьбе механизм из-за штанов этих дурацких заедать не будет, часом? — спросил Юс. — Может, ему девочки шароварчики запорожские сошьют?
— Как это — во френче и в шароварчиках?
— Нас за френч и за фуражку из института вышибут. Пусть хоть шароварчики образ смягчают.
— А мы не скажем, что он Железный Феликс. Скажем: такое привидение. Игра конструкторской мысли. Рождественский дизайн.
«Жили-были волк и лиса. И уж очень они дружили. Бывало, сопрет зимой лиса курочку, так половину волку несет. Ну, если не половину, то две пятых обязательно. И волк не отставал: собаку задерет — лакомится лиса собачиной, кроликов отправится в село душить, рыжую непременно с собой прихватит и попотчует.
На тропе в чаше столкнутся — волк лисе дорогу уступит. У водопоя встретятся — лиса подвинется и волку место даст.
Наблюдал это живший у знакомого лесника на отдыхе баснописец, наблюдал, да и возмутился.
Вот пришли волк и лиса ночью к лесниковой избушке сала заколотого кабана почавкать; баснописец тулуп накинул, выскочил и ну их стыдить.
— Морды вы, — говорит, — бесстыжие, не по правилам живете, не по литературной традиции.
— Литературная традиция, — говорит волк, — в городе, а мы в лесу.
— Мы, — говорит лиса, — отродясь ничего не читали и не собираемся; и вообще мы неграмотные.
— Вы, — кричит баснописец, — всю породу свою позорите!
— Ничего мы не позорим, — отвечает лиса, — жрем, что всегда жрали.
— Да ты не понимаешь, что ли, бестия, что твоя обязанность — волка обманывать и под монастырь подводить? Не про то ли спокон веку баснописцы и сказочники толковали?
— Ты ври так, как тебе лучше оплатят, — сказал волк, — а мы-то туг при чем?
— Я не только за себя беспокоюсь, — сказал баснописец, уходя в избу, — если ты, лиса, не будешь с волком враждовать, а ты, волк, станешь и дальше с ней тюлюлюкаться, дети ваши и дети детей ваших и так далее родятся монстрами и мутантами. И вместо волков и лис останутся на земле гиены и псы.
— Лично мне, — сказала лиса, — на детей моих детей глубоко начхать; может, у меня и детей-то не будет.
— Ты, тово, вот что, — сказал волк, подумав, — маскируйся. Говорить будем одно, а делать другое.
И кричали они всякое у баснописца под окнами, ругали друг друга на чем свет стоит, пока баснописец не успокоился и не уехал свои басни писать.
Что это там, снегом осыпанное, инеем обведенное? Лес густой. Кто это там сидит рядком, говорит ладком? Волк и лиса. Вчера у них или завтра? Всегда сейчас, дорогая».
Золотко прямо-таки сбился с ног. Его искали все, он был всем нужен, его тащили в разные стороны.
Он отлаживал Железного Феликса, доклеивал для карнавального Шута лютню, делал три веера: Кармен, Гадалке и Махе одетой, чинил елочную гирлянду, не желавшую поначалу ни включаться, ни мигать, запускал механизм зеркального вращающегося шара, красу и гордость танцевальных потемок, помогал доделывать макеты курсовых вечно не успевающим аделинам, и так далее, и тому подобное.
Наконец он устал.
— Все, ребята, — сказал он.
И сел с гитарой на верхнюю площадку лестницы правого крыла, затрапезной, со стертыми ступенями лесенки; он сидел, согнувшись в три погибели, на такой же нескладной, как он сам, облупившейся табуретке со следами палитр многих и многих живописных опусов и играл Баха.
Подходили, садились на ступени, курили, слушали. Суета в правом крыле здания постепенно прекратилась, сменилась тишиной другого столетия... или тут установило тишину свою другое, сущностное, время?
Через час пришел в красной рубашке Мансур, тоже с гитарой, сел рядом с Золотком на верхнюю ступеньку короткого лестничного марша, сперва вслушивался, подстраивался беззвучно, и вот уже они играют вдвоем, и улыбается, видать, Иоганн Себастьян, слушая двух недоучившихся студентов-художников, один из которых и нот-то не знает, а второй склеил себе гитару из ружейных прикладов.
Внизу, на подоконнике, курил Юс; рядом с ним дымил негр из другого института, идущий к любовнице на рандеву на сей раз через дверь и, привороженный двумя гитарами, забывший и про любовницу, и про Коменданта. На нижней ступеньке лесенки сидела одетая Лили в цветастой шали и горько плакала. Слева подпирал стенку Покровский, справа — Ван И. И на ящиках под лестницей сидели, и кого там только не было.
Вот и пятидневки с семидневками отошли, и пятилетки отвалили, и квартал не виден; есть только настоящий момент, когда звучит музыка; можете ли вы прожить без музыки, граждане, товарищи, господа? можете не отвечать, мы все без нее ничто.
«Во всех пантеонах вычеркнуто было из списков имя одного и того же бога. О нем надлежало забыть, о нем и забыли. У разных народов назывался он по-разному. Это был бог скульптуры, повелитель статуй, глава идолов, покровитель ваятелей, внушавший им замыслы и мысли о новых и новых объемных фигурах, ибо хотелось ему, чтобы становилось их все больше и больше, потому что чем больше на свете было скульптур, тем могущественней становился он. Ибо одарен он был способностью оживлять статуи и приказывать им; и знали боги: если этот военачальник подымет и бросит в бой свое каменное, бронзовое, разноплеменное войско, никому не будет пощады и никто пред ним не устоит. Задрожит земля, гигантские идолы сойдут с мест, взлетят каменные Ники, ринется конница бронзовых всадников, чугунные квадриги сметут с лица земли пеших и конных, потому что древний ужас охватит живых при виде хтонического воинства, в коем сомкнут ряды римские богини и каменные бабы степей, Кетцалькоатль и ассиро-вавилонский крылатый лев, Афина Паллада и Каннон.
Боги ничего не могли поделать с повелителем изваяний. Он улыбался молча и не принимал участия в их спорах, интригах и играх; его час еще не пробил; однако все знали: час его неизбежен.
— Здравствуй, Гатамелатта, — говорил он с улыбкой очередному своему рекруту на бронзовом коне.
Кариатиды и атланты европейских особняков, гарпии собора Парижской Богоматери, таинственные идолы Бомарсо, головы с острова Пасхи, статуи парков — все чуяли его легкую поступь, а он обходил свою рать, то невидим, то видим, и весело ему было.
Посещал он и вернисажи.
Однажды увидел бог изваяний одну небольшую, не так и заметную статую, изображавшую дриаду. В торсе ее, в маленьких холмиках грудей и впрямь было что-то от наплывов капа; волна волос, на плече птичье гнездо, босые ноги едва видны в высокой траве, в недвижной траве.
И словно вздох облегчения пошел по сонму божеств, волна злорадства, потому что самый опасный бог — влюбился! то есть стал уязвим.
Уходя от маленькой дриады, он возвращался. Долгие вели они беседы, потому что бог скульптуры умел говорить со статуями, а они отвечали.
— Тебе не пристало влюбляться в меня.
— Почему?
— Ты божество.
— Божества влюбляются в смертных.
— Тогда найди себе смертную, влюбись в нее, преврати в статую, будь счастлив: свободен. Или живи со смертной, так делают многие боги.
— Я хочу оживить тебя,
— Если ты оживишь меня, ты оживишь и остальных, заклинание будет произнесено, начнется последняя война, в ней не будет места любви.
— Любовь не покидала землю во время всех войн с начала мира.
— Это была любовь людей, смертных; а их не станет, ты знаешь. В пустых городах будут бродить маленькие ожившие фигурки с неподвижными глазами, а по площадям и улицам — влачиться колоссы. В каменном саду свиданий не назначают.
— Что же мне делать?
— Ты мог бы любить меня как-нибудь иначе, как-нибудь возвышенно, не прикасаясь ко мне и не желая взять меня в жены.
— За кого ты меня принимаешь? за худосочного мечтателя из рода людского? я не занюханный философ и не полудохлый писака: я — божество, олицетворенная страсть.
— Иди к богине, божество, оставь меня.
— Ты одна из моих рабынь, тебе не след указывать мне.
— В рабынь не влюбляются.
— Прости меня, сердце мое, сорвалось с языка дурного, ты — повелительница моя.
Так беседовали они, и конца не предвиделось их разговорам. Боги ликовали. Наконец он решился.
— Если я не могу оживить тебя, я могу превратить тебя в другую статую, и сам стану статуей, и мы не расстанемся вовеки.
— Ты сошел с ума! — вскричала неучтиво его подданная, но было уже поздно. Под удар грома, как положено, бог изваяний исчез, исчезла и дриада, а на их месте появилась парная скульптура, никто уже не помнит ее названия: то ли «Фавн и пастушка», то ли «Сатир и нимфа», то ли «Вечная весна».
Пантеон праздновал освобождение; катастрофы, чудеса и явления природы сотрясали род людской. Имя опасного божества было стерто с лица земли, самый след его был стерт, и только легкий страх томил богов: а вдруг каким-нибудь неведомым образом просочится в мир заклинание, которым оживляют статуи, и новое божество, обладающее сим петушиным словом, будет грозить им, бессмертным? Но страх — всего лишь тень солнечных часов. Лучше посмотри, как обводит солнечный луч поутру каменное объятие бывшего бога скульптуры и его преображенной подружки».
— Аделаида Александровна, — спросил Вольнов, — нет у вас знакомых в костюмерной какого-нибудь театра?
Она так руками и всплеснула.
— Что я слышу, Алексей Иванович?! да неужто вы собрались на бал?
— Именно, дорогая моя Аделаида Александровна, собрался, рехнулся на старости лет, хочу на бал, совершенно инкогнито, и чтобы костюм готовый: надел — и пошел.
— Есть, есть знакомая костюмерша, в Малом оперном. Сегодня же после работы к ней и сходим. Только не говорите, чтобы я никому не говорила, я не проболтаюсь; я так рада, что вы хотите развеяться.
— Хорошее выражение «тряхнуть стариной», правда? я с детства представлял, когда его слышал, как вытряхивают траченную молью, посыпанную пылью и ненужным нафталином ветхую одежонку.
— Ой, перестаньте, не смейтесь сами над собой, вы все испортите, я ухожу, до вечера, только не передумайте.
— Ни за что, — сказал Вольнов.
Его несколько пугал предстоящий вечерний выход за пределы очерченного им самим круга прогулок; однако Малый оперный был близко, вечерний мороз разгонял прохожих, Вольнов махнул рукой и решился. «Да ты, оказывается, еще жив, старый покойник», — думал он, усмехаясь.
Занятия шли вовсю, доклеивались макеты, шлифовались гипсовые модели, надписывались антиквой планшеты курсовых заданий по композиции, достаивали в печах керамические блюда, дошлифовывались стеклянные кубки; но на всем уже лежала искрящаяся, поблескивающая стеклярусом тень грядущего карнавала.
Явлов получил в своем ведомстве нагоняй за малорезультативную работу по теме «Клад»; начальник беседовал с ним весьма доходчиво и посоветовал ему сводить в этот чертов художественный ВУЗ кого из сотрудников потолковей, хоть штатного гипнотизера из психологического отдела, пусть поработает, если сам Явлов такой то-то, сё-то и тупица.
Стало быть, и на ведомстве, поскольку начальник велел прихватить с собой гипнотизера именно на новогодний бал, тоже лежала цветная тень карнавала, хотя ведомство в целом того не ведало.
Да что, в сущности говоря, такое карнавал? Все в масках, кругом личины, лярвы, делай, тварь, вежливое умное личико, иди в ногу со временем, подчитай Карнеги, вали в Осиновую Рощу, там тебе имидж сляпают какой ни на есть, впрочем, это будет позже, а пока хамы в моде, изображай государственного деятеля, смотри в зеркало почаще, рожа должна быть с выражением значительности, хотя бы на людях. Какие, повторите, должны быть основные карнавальные действия? царя надлежит сместить с трона, на его место посадить царя карнавального, царя шутов, раба; все становятся равны, на то и маскарад, слуги красуются в мантиях, лакеи правят бал, бывшие господа изображают оперу нищих в нарочитых лохмотьях; таскают туда-сюда чучело карнавального господаря, которое является, ежели литературу подчитать, по словам этнографов, символом смерти и подлежит сожжению в конце карнавала; безделье, песни, шествия за колесницами, страсть к парадам, коллективное пьянство, обжорство по мере сил и возможностей, царствие толп; тем, кто хочет помыслить в одиночестве, на карнавале не место. Говорят, участники шествий малость работать разучились? вполне вероятно, ежели карнавал нон-стоп круглый год не одно десятилетие. Говорят, потеряно чувство праздника? веселиться можете только спьяну? что ж тут удивительного, ежели праздник сплошняком? именно чувство его и утеряешь, а заодно и чувство будней, а заодно и остальные чувства малость пошатнутся.
Что нам карнавал в Венеции, что Рио-де-Жанейро со всеми самбами чохом! наше действо от моря и до моря, на все широты, на все долготы распространилось. А участники, коли еще литературу подчитать, да чего ее читать, что мы, себя не знаем? участники — загадочные славянские души, les russes, удержу-то нет; так, стало быть, и карнавалу конца-края не предвидится, не ожидается, нет, и не надо. Ох, учила меня мать сено выворачивать, а я, дура, научилась дроби выколачивать. Поперек межи лежит хренова колода, лучше нет на всей земле нашего народа. Снимите френч, наденьте ватник, и в дальний путь на долгие года. А оркестры-то, оркестры, так и заливаются, так и хочется под оркестр, в лучшем случае, переть колоннами незнамо куда, Бог весть зачем. Ты что демонструируешь? а я и сам не знаю, а ты? ая себя. Ты воздушный шарик-то на пальчик привяжи, улетит. Что это у нас там за член правительства на карнавальной колеснице ручкой народу делает нехороший жест приветствия? он уже снял противогаз? да, у него харя такая; а за ним еще член, и рядом члены и члены, и все в шляпах. Маска, маска, я тебя знаю. И я тебя.