— Про апостола Павла изволили вспомнить? если я говорю языками человеческими и ангельскими, если имею дар пророчества и знаю все тайны, но любви не имею, — то я ничто? Я осознаю, что я ничто и никто. Меня убили за Арагвой, ты в этой смерти неповинна. Я вам уже сообщал, что я покойник. Все, не буду, не пугайтесь так, извините, стыдно детей стращать. Идите с Богом. Хотите книжку дам почитать? Выбирайте любую. Впрочем, подождите. Вы меня задели своей цитатою из Послания к коринфянам. Хочу несколько слов за себя замолвить. Вам, молодой человек, представить мою жизнь трудно. В вашем возрасте я жил в замке из слоновой кости, грезил, спал в культуре, как в колыбели; и явились марсиане, объявили новую эру, переписали заповеди навыворот, возжелали возвести рай на земле, но для убедительности начали с возведения ада; преуспели, доложу я вам! Моя прекрасная подружка оказалась исчадием (или стала им?), колыбель моя разлетелась вдребезги, я очутился в преисподней, в пыточной, ум мой отказывался понять происходящее, значительно превосходившее все мои представления о зле. В некотором роде, я умер — и случайно вернулся на грешную землю; выходец с того света, призрак, мертвей. На любовь сил уже не хватало, они ушли на то, чтобы сохранить хоть отчасти облик человеческий. Я пытался трактовать как-нибудь действительность, ее неизъяснимый абсурд и сюрреалистический ужас. Вот что пришло мне на ум. Ни происки врага рода человеческого, обосновавшегося, конечно же, в двадцатом веке на бывшей Святой Руси, ни людской произвол, ни заговор вселенский тут не объяснение. Бог тоскует без игры и начинает игру, но, поскольку Он единственный, партнера нет, приходится играть с самим собой. Его левая рука воистину не ведает, что творит правая. Что возможно лишь у безумца, существа с поражением мозга. Вся наша жизнь — игра симулирующего сумасшествие ветхозаветного Бога. То бишь сказки для сумасшедших, так сказать, натюрлих.
   — Покровский назвал бы ваши догадки кощунством.
   — Он был бы абсолютно прав. На наших широтах уже не одно десятилетие кощунство — основная черта бытия. А может, двадцатый век сам по себе — столетие кощунства.
   «Ну, кто меня тянет за язык? — думал Кайдановский, уходя. — Зачем я сболтнул про кощунство? Как я могу его судить, кто я такой? Все равно что безрукого корить: не можешь, мол, обнять. Ведь он искалеченный. А я хочу видеть титана, сверхчеловека, идеальный манекен из папье-маше с благородным лицом, в безупречном костюме».
   Выйдя из подворотни, Кайдановский столкнулся с Кузей и Юсом, рассказывающим истории про свою джаз-банду вообще и про музыканта, пишущего стихи и прозу, о глумящихся козлах, в частности:
   — Я, говорит, и сам, говорит, не пойму, где у меня кончается стёб и начинается степ. Степ бай степ, от стёба к стёбу, степь да степь кругом, и выходим на просторы литературного произведения, мною созданного с неизвестной целью, говорит.
   — Мне лично кажется необычайно вздрючным верлибр про козлиный глум: «Козлиный глум царил в пространстве городском, и в сельской местности он простирался понемногу», — сказал Кузя.
   Мелкие темные кудряшки (вились темно-русые волосы, баки, борода), вздернутый нос, но не особо и вздернутый, сверкающие серо-голубые глаза, а также небольшой росточек придавали Кузе сходство с Пушкиным, он это знал, ему неоднократно о том говорили.
   — Вот ты сейчас, охвачен вдохновеньем, стихи читал про глум, — сказал Юс, — а я Аникушина жалел: лепил он своего тенора, лепил, вылепил, перед Русским музеем вляпал к музею задом, а тебя, такого натурщика бесценного, в глаза не видал. Сколько реалист упустил возможностей, ай-ай-ай. Кстати, мне в оной статуе больше всего одна деталь нравится: Сергеич-то в мятых брюках, небось опять на сеновале с дамой обжимался: сзади под коленками складочки на мятых штанцах очень старательно и весьма сексуально отображены.
   — Что ты мелешь, Иосиф, — сказал Кайдановский, — какие в Санкт-Петербурге сеновалы?
   — Читаешь всякие дрянные исторические романы, да не туда и воспаряешь, а антуражу не чувствуешь: ежели были лошади, стало быть, имелись и конюшни, и не без сена.
   — Юс, — не унимался Кайдановский, — посмотри Даля; сеновал — это...
   — Ты меня упрекаешь в недостаточном знании русского языка? намекаешь — мол, русскоязычный? посмотри словарь великорусской мовы, иудейское отродье, зубри, тварь, где амбар, где овин, где ясли, где сеновал, а где рига! И такого тайного антисемита я спрашивал, не жид ли он! бедное я наивное бородатое дитя.
   — Ах, сеновал, сеновал! — мечтательно и воодушевленно воскликнул Кузя. — Ах, дилижанс! Вы как себе представляете технологию-то? измять брюки под коленками, имея даму в конюшне? тю на вас, это Пушкин произведение писал, на стуле сидел, сидел, сидел, строчил да и помял панталоны; тут намек на творчество, реалист ничего зря не делает, все дышит правдой жизни, а не дикими фантазиями сексуально озабоченных советских студентов.
   — А что? — сказал Юс. — Дело говорит.
   Аделины, аглаи, алевтины и аделаиды попадались навстречу, улыбались, даже красовались отчасти, а когда с ними здоровались, отвечали единообразно:
   — Привет, Василий.
   — Откуда ты, Аделина, взяла, — вопрошал Юс, — такие красивые глазки?
   — Красивые или накрашенные? — уточнял Кузя.
   — И то, и то.
   У пивного ларька на углу, где все знали друг друга в лицо, пьянчужки студентов, студенты забулдыг, все свои, город привычных лиц, случайных почти не видно, две аглаи, одна с текстиля, другая с дерева, сдувая пену со своих маленьких пивных кружек, все спрашивали — правда ли, что кто-то с металла делает к карнавалу с помощью Золотка ходячего робота, выше карлика из ларька, а зовут робота Железный Феликс?
   — Только ходячий? — спросил Юс. — Не говорящий? Петь не будет?
   — Что же он с таким именем, Василий, может петь? — спросила аглая с текстиля.
   — Да хоть «Интернационал», — предположил Юс.
   — Что-нибудь народное, — сказал Кайдановский. — Например, «Эй, ухнем!»
   — Городской романс пожалостней, — сказал Кузя, — все пташки-канарейки так жалобно поют и нам с тобою, друг милый, разлуку придают.
   — И нас с тобою, друг милый, — поправил Юс, — разлуке предают.
   — Не слыхали мы про Железного, не слыхали, девочки, — утверждали они втроем и врали нагло, ибо некоторые детальки для робота-рыцаря лично вытачивали.
   Снег сиял на солнце, сияла пивная пена, сверкал стеклярус на девичьих самодельных шалях, блестел тусклым блеском вознесенный в ослепительно лазоревое небо большой купол.
   — Лепота! — сказал, замедляя шаг, идущий на занятия патриарх живописи; он любовался сверкающим блекло куполом. — Затянулась кожица-то, а в войну, помнится, вдребезги купол разнесло, в Молодежном зале на полу зенитка стояла, в небо сквозь битую оранжерею глядела; ох, и снегу было на полу, весь смерзся, еле выгребли, а в снег вмерзли коробки папиросные, гильзы, фляга смятая, тряпки, сапог, рукавица одна, всякий мелкий скарб.
   «Стало быть, — думал Кайдановский, — под снегом она спала, в берлоге северной, и ни зенитка, ни бомбежки ее не разбудили. Должно быть, и костерок на полу зала жгли».
   — А костерок, — спросил он пьющего пиво патриарха, — костерок в Молодежном зале случаем не жгли?
   — Жгли! — обрадовался его реакции на воспоминания свои ученик Репина. — Конечно! Какой вы, батенька, догадливый. Сам у того костерка ручки грел. Давайте-ка я вам псалом спою.
   И, нимало не смущаясь, у пивного ларька на улице морозной затянул: «Аще не Господь созиждет дом, всуе трудишася зиждущии; аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий».
   Один из забулдыжек, явно рассчитывая на внимание художников, дескать, и мы не лыком шиты, громко рассказывал приятелю о Пушкине:
   — Шел это он по Декамероновой галерее, встретил царя и сказал царю: ты, мол, полукупец, полудурак, но, может, скоро и полным станешь. А другому вельможе еще лучше сказал: ты, говорит, пуст, как собственный твой бюст.
   — Чем так зачитался? — спросил Юс у Сидоренко. — Смотри пиво не пролей.
   — «Соняшна машина» называется, фантастический роман. Автор Винниченко.
   — Мать честная, — сказал Кузя, — да тут по-хохляцки написано. Какой текст! Сидоренко, прочитай кусочек вслух.
   — «Бадемайстер, — читал Сидоренко, — нiжно обхоплюе пана президента; витерши, бадемайстер кладе пана президента, як кохану, на ложе. Пан президент весело, задоволено регочуть, ритмично пидкидаючи при цьому выпнутым i удушеным штанцями животом».
   Поблескивали глаза аделин и зубки алевтин, светились, отражая небо, зимние оконные стекла, солнечная машина держала путь на закат, пивной ларек скромно исходил пеной, а продавец пива стоял на страже неиссякаемого пивомета подобно петергофскому полубогу.
   — «Життя е боротьба», — дочитал Сидоренко.
   — Е, е, — сказал Юс, — вестимо. Ну, салют, парубки, ахтунг, я похрял музицировать.
   Кайдановский вошел в заснеженный Летний сад, вечный отстойник тишины, где шум городской отступает, его и вправду не слышно. Белое царствие газонов, заколоченных статуй, причудливо убеленных кустов втянуло его в свою игру; он углубился в любимую аллею.
   Навстречу шла Люся, она была не одна, спутника ее Кайдановский не знал.
   На той стороне Фонтанки лучи заходящего солнца посверкивали окошечками проходящих автомобилей,
   «Красивый парень, — подумал Кайдановский, — вот и новый хахаль нас ждет, новый роман под Новый год, что е життя наша, чи то игра, чи то боротьба, чи то брехня непроходимая».
   Люся поздоровалась с ним; не замедлил поздороваться и хахаль. Пройдя мимо Кайдановского, они расколдовали сад, нарушили очарование, струя городского шума хлынула в невидимую воздушную брешь. Заторопившись, Кайдановский вышел на Неву и двинулся к дому.
   Тормознула на набережной черная «Волга», выпустила с первого сиденья пассажира, умчалась. Пассажир неспешно двинулся по набережной к садовым воротам. Кайдановский узнал его и не узнал, нечто происходило с восприятием; высокий щеголеватый человек, входивший в когорту городской номенклатуры, чей лик частенько мелькал то на экране телевизора, то на газетной странице, оказывается, походил на Вольнова, как карикатура, — или, напротив, как оригинал походил бы на пародию. Не без любопытства, видно, подивившись выражению лица, глянул пассажир «Волги» на скромно одетого юношу с планшетом, глянул с полуулыбкой — художник, маленько юродивый, впечатлительная натура, что и взять. Они разминулись возле мраморной доски в память о Каракозове. Мансурова Софья Перовская, насупившись с похмелья, пробежала мимо, граната в муфточке, ветерок в голове, развевающаяся — не по сезону —вуалетка.
   Тут же солнце село, настали сумерки, холод забрался студенту в рукава короткого полупальто, щупал запястья, позвякивал мелочью в кармане, заставал врасплох, поторапливал, поблескивал ртутно. Мост показался Кайдановскому длиннее Невского проспекта: он никогда не думал, что так далеко живет.
   — С кем это мы поздоровались? — спросил у Люси ее спутник.
   — Наш, мухинский, мы с ним дружим, Кайдановский, — Люся подумала: «Ревнует?»
   Последовала пауза. Явлов смотрел на Люсю на ходу, оборотившись к ней, позволив ей еще раз разглядеть хорошенько свои ястребиные золотистые глаза. Ей нравилась в нем спортивность, решительность, даже смешанный аромат одеколона и табака казался ей мужским; муж Люсин был сибарит, человек искусства, аристократ, — так ей казалось; все прежние ее пассии (Кайдановский не в счет, он вечное дитя) оказывались как бы на одно лицо, и художники, и музыканты, и поэты: фантазии, капризы, женское непостоянство их поражали ее и ставили в тупик. Явлов покорил ее именно набором мужских качеств, спортсмен, охотник, напористый, веселый. Люсе было с ним просто и легко.
   — Вы с ним учитесь в одной группе?
   — Нет, он с другого отделения.
   — Часто видитесь?
   — У нас все видятся часто. Студентов в институте немного, коридоры одни на всех, есть занятия для всего потока, да еще столовая буфет, спортзал, тренировки.
   — Он ходит в спортивную секцию?
   — Да.
   — Каким видом спорта занимается?
   — Фехтованием.
   — Значит, вы с ним в разных секциях?
   «Ревнует...» — с удовольствием думала Люся; она занималась волейболом.
   — Да.
   Явлов подумал: надо как-нибудь наведаться в спортзал, ей должна идти спортивная форма, короткие трусики в облипку, при ее тонкой талии и закругленных, где надо, длинных изящных ляжках.
   — А в общей компании ты с ним встречаешься?
   «Неужели он почувствовал, что у нас с Каем был роман? значит, он действительно любит меня».
   — Бывает, — отвечала она неопределенно.
   «Какой у нас следующий праздник? Неужели до Нового года ничего не имеется и надо ждать новогоднего вечера, чтобы увидеться с объектом в общей компании? Не было печали. Еще и в Новый год тут торчать. И участвовать, мало того, в дурацком карнавале, какая скучища, вместо того, чтобы со своими поехать за город». А вслух он спросил, улыбаясь:
   — Когда у тебя день рождения?
   — Двадцать пятого декабря.
   «Повезло!» Он рассмеялся, совершенно счастливый.
   — Надеюсь, ты меня пригласишь? Заказывай, что тебе подарить. Бриллиантов не обещаю. Впрочем, если будешь настаивать, найду и бриллианты.
   Явлов знал: настаивать на бриллиантах не будет, дурочка бесплатная. Своей невесте, которая уже трижды ездила с ним на охоту, собирался он подарить ружье; невеста, как кавказская пленница из кинокомедии, была комсомолка, спортсменка и, ежели не вполне красавица, вполне мила, свежа и хороша, вот только рука тяжелая, однажды она крепко ему влепила.
   Люсю еще никто не спрашивал — что ей подарить; у нее замерло сердце; она вдруг представила — как хорошо было бы жить с ним, разведясь с мужем и забрав детей; он занимался бы с детьми спортом, водил бы ее в театр, у них была бы простая семейная жизнь без художественных выкрутасов.
   — Подари мне шляпу с полями, — сказала она.
   «Час от часу не легче», — подумал он. Перспектива таскаться по шляпным отделам ему не улыбалась, он подумал, кого бы попросить, может, секретарша по старой памяти старому другу не откажет?
   — Заметано, — отвечал он, сверкая зубами.
   Снег усиливался. Снежинки превращались в хлопья. Снег падал, как полоумный, весь день, весь остаток дня, всю ночь; под утро ударил сырой мороз; солнцу предстала заполоненная снегом бывшая столица бывшей России, совершенно ушедшая в подполье столица, спозаранок играющая с историей в Китеж под подпольной кличкой вечно живого вождя местного племени; в воздухе искрили сухие блестки мелкой взвеси, дышать было нечем.
   Непонятно, почему Кайдановскому при переходе в обратном направлении, с Петроградской, Кировский мост показался короче, значительно короче, чем накануне; даже удручающая холодрыга не действовала, мост сжался, длина его от головы до хвоста не соответствовала габариту от хвоста до головы совершенно. Кайдановского сей феномен весьма развеселил, он даже хохотнул пару раз вслух, чем привлек внимание стайки невест, спешащих в свой Институт культуры и отдыха. Кроме Кузиной классификации девушек (аглаи, аделаиды, аделины и, как известно, алевтины), были в ходу сидоренковская (мартышки и дворняжки) и Юсова (Юс утверждал, что женщины, независимо от возраста, семейного положения и проч., делятся на невест и вдов).
   Когда подходил он к воротам Летнего сада, с противоположной стороны в ворота вошел давешний номенклатурный вальяжный горожанин; на сей раз был он с девушкой, стройной, хорошенькой, своенравной, светлокосой, и держал ее под ручку; была ли то его дочь, случайная попутчица, объект флирта или секретарша, по манере разговора и обхождению определить было невозможно. «Хотя красуется, — подумал Кайдановский.— Но некоторые красуются и перед почтальоном, это не признак». Девушкина шубка и мужская лохматая шапка плыли сквозь радужный морозный воздух в обрамлении сугробов и заснеженных — по веточке, по веточке, все бело! — дерев и кустов впереди него; как вдруг тревожная нота, словно невидимая, натянутая в воздухе леска либо проволока, остановила студента. Он прислушался. Снежная тишина была ему ответом. Оглядевшись, Кайдановский увидел в поперечной боковой аллее вжавшегося в скамью Вольнова в ледащем черном пальто с поднятым воротником, неотрывно глядящего вслед уходящей блистательной паре. Кайдановскому пришлось подойти совсем близко, чтобы Вольнов его заметил и перевёл взгляд на него.
   — Загляделись на своего двойника?
   Зрачки Вольнова сузились до размеров булавочной головки, он смотрел на Кайдановского не видя, стуча зубами, лицо белое, губы с голубизной.
   — Что с вами, Алексей Иванович, вы больны?
   — Долго ждал... засиделся... замерз... он опоздал сегодня... с девушкой...
   Вольнова бил озноб.
   — Грипп, должно быть, юноша... испанка... с утра нездоровится... держитесь от меня подальше, заразитесь. А я домой пойду, сейчас по льду перейду... реку Фонтанную... и переулочком к дому... напрямки... чтоб крюк не делать...
   — По какому льду, Алексей Иванович, там полынья посередь реки. Идемте через ворота, крюк невелик. Вставайте, я тоже в институт, свами по пути. А от гриппа нам в связи с эпидемией прививку делали, пфыкали в нос чем-то вроде ДУСТа, у меня иммунитет должен быть.
   — Сам дойду... оставьте...
   — У вас, Алексей Иванович, жар, вы, как пьяная сомнамбула, еще в сугробе уснете, в вытрезвитель увезут, подцепите пневмонию, да и изобьют в участке, несерьезно, не упрямьтесь.
   — Ария пьяной сомнамбулы... из оперы Лурье... — сказал Вольнов.
   Но кротко поднялся и пошел с Кайдановским, которому пришлось вести его под руку и даже пару раз с ним качнуться за компанию: Вольнова пошатывало.
   Студент уложил Алексея Ивановича на его железную казарменную койку. Вольнова трясло, он на тюфячке подпрыгивал, как на батуте, температура поднималась на глазах, волну жара Кайдановский чувствовал натурально. Он поискал, чем бы укрыть Вольнова, навалил на одеяло плед, пальто, пиджак, отыскал аптечку, заварил чаю с сухой малиною и зверобоем, плеснул туда водочки из початой «маленькой». Похоже, Вольнову становилось легче.
   — Я давно... хотел... сказать... — то ли он задремывал, то ли бредил, — есть дни, когда туда... вниз... к ней... ходить не надо... опасно... у меня в календаре помечено... посмотрите...
   Календаря Кайдановский в комнате не увидел.
   «Бредит».
   Вольнов засыпал, то шепча, то говоря внятно.
   — Хорошо ты со всеми нами... распорядилась... всяк сверчок... свой шесток... на вершину горы... женщина с ледяными глазами... но всего... не рассчитать... могли увидеться...
   Внезапно он задал Кайдановскому, собиравшемуся уже уходить, вопрос совершенно нормальным голосом:
   — Мы действительно так с ним похожи?
   — Очень, — сказал Кайдановский. — Вам лучше, Алексей Иванович?
   Тот уже спал, дыша со стоном, мучительно, но словно успокаиваясь с каждой минутой, дыхание становилось ровнее, жар спадал, вцепившиеся в одеяло пальцы разжались.
   Уже у двери Кайдановский услышал: «Zusammen...» — и вернулся к койке. Вид у спящего был обычный, только на висках испарина да тени под глазами. Кайдановский ушел, стараясь ступать тише.
   День сиял белизной, краткий зимний снежный свет лился из окон, в аудиториях было непривычно светло, а в оконных прямоугольниках плыли пряничные образы подмалеванных сахарной глазурью пейзажей.
   Завкафедрой истории КПСС, рыжая, аккуратно и модно одетая шепелявая дама в летах со слегка трясущейся головою, по обыкновению, четко и по развернутому плану излагала очередную тему своей темной умозрительной науки. Кайдановский, время от времени с умным видом на нее поглядывая, писал очередную сказку:
   «Такая наличествовала на Галерной, ныне Красная, улице интереснейшая мансардочка: каждый, кто в ней хоть недолго находился, вспоминал все свои бывшие существования. Причем с подробностями.
   Табуретка, к примеру, помнила, как шумел ветер в ее ветвях в период древесный, как рыли норы в ней полевые мыши в период почвенный, как хорошо было бегать по полям и лугам в качестве гончей, как жали ей туфли, когда входила она в терем, и так далее. Бывшие калифы на мансардочке встречались с бывшими аистами, а нынешние цветы спорили с клубами табачного дыма о старых войнах и забытых людях. Но нашелся один кот, который помнил только предыдущую свою ипостась, а может, и не предыдущую, но одну:он помнил собственный трактир при тракте, жену-трактирщицу, сидельцев, гужбанов с мороза — и больше ничего. Привела его со двора невеста, хозяйская знаменитая кошечка Мышильда Крысинская. Кошечка кем только не перебывала: и крепостной актрисою, и привидением, и прислышением, и наложницей фараона, летающим ящером и тому подобное, и о каждом периоде биографии могла трепаться часами, блудливая мартовская тварь. А жених ее блистательный, хоть плачь, ни фига не помнил, заколодило его на трактире.
   — Ты, может, с крыши падал?
   — Не падал.
   — У тебя склероз?
   — Я молодой, мне три года, я чудо что за кот, какой склероз.
   — Тогда вспоминай.
   — Может, меня раньше не было?
   — А трактир?
   — Может, сон приснился?
   Мышильда Крысинская была сообразительная кошелка (это их с женихом ласкательные прозвища: кошелка и котомка); к тому же, кроме памяти, мансарда увеличивала и сообразительность; она рассудительно сказала беспамятному жениху:
   — Откуда бы ты сейчас взялся, если бы тебя раньше не было? Все были всегда. Раз ты есть, значит, ты бессмертный. Дубоватый ты, котомка, какой.
   К вечеру кот освоился на новом месте, стал блудить, залез на шкаф, свалился со шкафа, с ним свалился керамический сосуд, припечатал кота по маковке, но не разбился, а вернул животному биографию в полном объеме, инкарнацию за инкарнацией; обнаружились любопытные детали пребывания на дне морском в роли безымянной рыбы, в остроге в виде ворюги первостатейного, во облацех под видом травестийной ведьмы. Даже рукопись потаенную делали из шкуры овечки, которой кот некогда являлся, так помнил и рукопись, правда, ее потом сожгли как чернокнижное проявление оккультных устремлений.
   — Ну вот, — промолвила Мышильда Крысинская, похотливо отставив зад и вдохновенно мурлыча, — говорила я тебе, что ты бессмертный; а ты придуривался».
   Подумав, он вычеркнул «похотливо отставив зад»: «Тоже мне, правда жизни, реалист хренов. Ты, говорит, реалист, а я гимназист».
   Занятие дышало на ладан, время его истекало. Кайдановский решил проведать Вольнова.
   — Алексей Иванович, это я, как вы себя чувствуете?
   Алексей Иванович лежал под одеялом, пледом и прочая. Он улыбнулся Кайдановскому.
   — Вполне сносно. Спасибо вам, юноша, за все.
   — Я вам из буфета котлеты принес и пирожки. Чайник поставил. О, да у вас и температура спала. Как будто приступ малярии был. Вы помните, как мы сюда дошли? Мне казалось, вы в бреду со мной говорили.
   — Вот так, знаете, живешь, живешь, — сказал Вольнов, блестя глазами, видимо, счастливый, что болезнь отпустила его, — потом начинаешь озираться и думаешь: а ведь все это, наверное, сон. А может быть, и бред. Говорил я с вами с трудом, но вполне в памяти и в разуме. Предупредил вас, что есть дни и числа, когда к Спящей леди лучше не входить. Это не фантазия больного, а реальность, хоть странная. Объяснить сей феномен не берусь, я не мистик, не ученый, не парапсихолог, не теософ в духе Блаватской. Уяснил на практике и вас хочу остеречь.
   — Вы говорили — в календаре пометки посмотреть: а календаря у вас я не вижу.
   — Ящик выдвините в секретере нижний.
   В одной из ниш между книжными полками стоял маленький секретер с поднятой и запертой на ключ крышкою. Кайдановский легко нашел календарь; в каждом месяце одни числа обведены были красным, другие синим, третьи голубым.
   — Красные постоянные, как календарные праздники. Синие и голубые скользящие, однако с повторяющимся ритмом. Если полистаете месяцы, увидите несколько зеленых обводок; это случайности, что ли? Зелень просто слегка пугают, синие и голубые — не понял, а красных остерегитесь. Возьмите с собой, срисуйте, потом календарь вернете.
   Вольнов с жадностью пил чай.
   — Алексей Иванович, — осторожно вымолвил Кайдановский, — а этот... известный дяденька... ваш родственник?
   Вольнов поднял на него глаза. Ни раздражения, ни неприязни, ни страха; одна печаль; обладатель печали такой глубины столь чистой воды мог глянуть с высокомерием с высот своих горних, но и высокомерия студент не увидел.
   — Да.
   Помолчав, Вольнов добавил:
   — Он занимает пост в системе, человек известный, почти государственный, привык к своей роли, к комфорту, к особому положению, барству, почти счастлив. Не стоит ему обзаводиться лишним, неизвестным ранее, родственником, да еще с лагерным прошлым. Я его покой смущать не хочу. И анкеты ему портить не желаю. И карьеры.
   — А как же двадцатый съезд? — глупо спросил Кайдановский. — И реабилитация?
   — Съезд есть съезд, нечто вообще, а живые люди суть частные случаи; к тому же легенды остались, система осталась... я не стану вам азбучные истины повторять, если вы их пока не поняли, поймете потом. — Он вдруг развеселился, Кайдановский любил в людях наблюдать подобную — скачком! — смену настроений, дискретность чувств: себя узнавал. — Я разве вам про реабилитацию говорил? я не реабилитированный, если хотите знать, я уникальный, вернее, один из единичных, да. Сёрен, один из единичных (я не брежу, не бойтесь, Сёрен — философ, любивший сие слово): я беглый. И живу под чужой фамилией. А против моей фамилии в списках ихних и в личном деле крестик стоит. Или нолик. Что они там ставят? Помер — и всё. Теперь вы главную мою тайну знаете. Одну из главных.