Сентиментальный человек написал бы, наверное, что на
совести у этого генерала десятки человеческих жизней, особенно
после востока, где, по его словам, он боролся с великорусской
агитацией среди галицийских украинцев. Мы, однако, принимая во
внимание его точку зрения, не можем сказать, чтобы у него
вообще кто-нибудь был на совести.
Угрызений совести он не испытывал, их для него не
существовало. Приказав на основании приговора своего полевого
суда повесить учителя, учительницу, православного священника
или целую семью, он возвращался к себе на квартиру, как
возвращается из трактира азартный игрок в "марьяж", с
удовлетворением вспоминая, как ему дали "флека", как он дал
"ре", а они "супре", он "тути", они "боты", как он выиграл и
набрал сто семь.
Он считал повешение делом совершенно простым и
естественным, своего рода хлебом насущным, и, вынося приговор,
довольно часто забывал про государя императора. Он не говорил
"именем его императорского величества вы приговариваетесь к
смертной казни через повешение", но просто объявлял: "Я
приговариваю вас".
Иногда он умел найти в повешении комические моменты, о чем
однажды написал своей супруге в Вену: "...ты, например, не
можешь себе представить, моя дорогая, как я недавно смеялся.
Несколько дней назад я осудил одного учителя за шпионаж. Есть
тут у меня один испытанный человек -- писарь. У него большая
практика по части вешания. Для него это своего рода спорт. Я
находился в своей палатке, когда, по вынесении приговора,
явился ко мне этот самый писарь и спрашивает: "Где прикажете
повесить учителя?" Я говорю: "На ближайшем дереве". И вот
представь себе комизм положения. Кругом степь, ничего, кроме
травы, не видать, и далеко впереди нет ни единого деревца. Но
приказ есть приказ, а потому взял писарь с собой учителя и
конвойных, и поехали они вместе искать дерево. Вернулись только
вечером, и учитель с ними. Писарь пришел ко мне и спрашивает
опять: "На чем повесить этого молодчика?" Я его выругал и
напомнил. что уже дал приказ -- на ближайшем дереве. Он сказал,
что утром попробует это сделать, а утром пришел бледный как
полотно: за ночь, мол, учитель исчез. Меня это так рассмешило,
что я простил всех, кто его караулил. И еще пошутил, что
учитель, вероятно, сам пошел искать дерево. Как видишь, моя
дорогая, мы здесь не скучаем. Скажи маленькому Вилли, что папа
его целует и скоро пришлет ему живого русского. Вилли будет на
нем ездить, как на лошадке. Еще, моя дорогая, вспоминаю такой
смешной случай. Повесили мы как-то одного еврея за шпионаж.
Этот молодчик встретился нам по дороге, хотя делать ему там
было нечего; он оправдывался и говорил, что продавал сигареты.
Так вот, его повесили, но только на несколько секунд. Вдруг
веревка оборвалась, и он упал, но сразу опомнился и закричал
мне: "Господин генерал, я иду домой! Вы меня уже повесили. а,
согласно закону, я не могу быть повешен дважды за одно и то
же". Я расхохотался, и еврея мы отпустили. У нас, дорогая моя,
весело!.."
Когда генерала Финка назначили комендантом крепости
Перемышль, ему уже не так часто представлялась возможность для
подобных цирковых представлений, и он с большой радостью
ухватился за дело Швейка.
Теперь Швейк стоял перед этим тигром, который, сидя в
центре длинного стола, курил сигарету за сигаретой и приказывал
переводить ответы Швейка, после чего одобрительно кивал
головой.
Майор внес предложение послать телеграфный запрос в
бригаду для выяснения, где в настоящее время находится
одиннадцатая маршевая рота Девяносто, первого полка, к которой,
согласно показаниям обвиняемого, он принадлежит.
Генерал высказался против и заявил, что этим задержится
вынесение приговора, что противоречит смыслу данного
мероприятия. Сейчас налицо полное признание обвиняемого в том,
что он переоделся в русскую форму потом имеется одно важное
свидетельское показание, согласно которому обвиняемый
признался, что был в Киеве. Он, генерал, предлагает немедленно
удалиться на совещание, вынести приговор и немедленно привести
его в исполнение.
Майор все же настаивал, что необходимо установить личность
обвиняемого, так как это -- дело исключительной политической
важности. Установив личность этого солдата, можно будет
добраться и до связей обвиняемого с его бывшими товарищами по
той воинской части, к которой он принадлежал.
Майор был романтиком-мечтателем. Он говорил, что нужно
найти какие-то нити, что недостаточно приговорить одного
человека. Приговор является только результатом определенного
следствия, которое заключает в себе нити, каковые нити... Он
окончательно запутался в своих нитях, но все его поняли и
одобрительно закивали головой, даже сам генерал, которому нити
очень понравились, потому что он представил, как на Майоровых
нитях висят новые полевые суды. Поэтому он уже не протестовал
против того, чтобы справиться в бригаде и точно установить,
действительно ли Швейк принадлежит к Девяносто первому полку и
когда, во время каких операций одиннадцатой маршевой роты, он
перешел к русским.
Швейк во время дебатов находился в коридоре, под охраной
двух штыков. Потом его опять ввели в зал суда, поставили перед
лицом судей и еще раз спросили, какого он полка. Потом Швейка
перевели в гарнизонную тюрьму.
Вернувшись после неудавшегося полевого суда домой, генерал
Финк лег на диван и стал обдумывать, как бы ускорить эту
процедуру.
Он был твердо уверен, что ответ они получат скоро, но все
же это уже не та быстрота, какой отличались его суды, так как
после этого последует духовное напутствие приговоренного, что
задержит приведение приговора в исполнение на лишних два часа.
-- А, все равно,-- решил генерал Финк.-- Мы можем
предоставить ему духовное напутствие еще перед вынесением
приговора, до получения сведений из бригады. Все равно ему
висеть.
Генерал Финк приказал позвать к себе фельдкурата
Мартинеца. Это был несчастный учитель закона божьего, капеллан,
откуда-то из Моравии. Раньше он был под началом такого
безнравственного варвара, что предпочел пойти в армию. Новый
фельдкурат был по-настоящему религиозный человек, он с горечью
в сердце вспоминал о своем фараре, который медленно, но верно
шел навстречу погибели. Он вспоминал, как его фарар до
положения риз надирался сливовицей и однажды ночью во что бы то
ни стало хотел втолкнуть ему в постель бродячую цыганку,
которую подобрал где-то за селом, когда сильно навеселе
возвращался с винокуренного завода.
Фельдкурат Мартинец надеялся, что, напутствуя раненых и
умирающих на поле битвы, он искупит грехи своего распутного
фарара, который, придя домой поздно ночью, неоднократно будил
его, приговаривая при этом:
-- Еничек, Еничек! Толстая девка -- жизнь моя!
Надежды его не сбылись. Его перебрасывали из гарнизона в
гарнизон, где он всего-навсего раз в две недели должен был
произносить проповедь солдатам гарнизона и бороться с
искушениями Офицерского собрания, а там велись такие разговоры,
что в сравнении с ними "толстые девки" фарара были невинной
молитвой к ангелу-хранителю.
Обычно его вызывали к генералу Финку во время крупных
операций на фронте, когда нужно было торжественно отпраздновать
очередную победу австрийской армии. Генерал Финк с таким же
удовольствием организовывал торжественные полевые обедни, с
каким устраивал полевые суды.
Бестия Финк был таким ярым патриотом Австрии, что не
молился о победе германского или турецкого оружия. Когда
германцы одерживали победу над французами или англичанами, у
алтаря царило молчание.
Незначительную удачную схватку австрийского разведочного
патруля с русским аванпостом штаб раздувал, словно огромный
мыльный пузырь, до поражения целого корпуса русских, и это
служило генералу Финку предлогом для торжественных
богослужений. У несчастного фельдкурата Мартинеца создавалось
такое впечатление, что генерал-комендант Финк является
одновременно главою католической церкви в Перемышле.
Генерал Финк сам распоряжался церемониалом обедни,
высказывая всякий раз пожелание, чтобы такие богослужения
совершались по образцу богослужений в праздник тела господня --
с октавой.
Кроме того, генерал Финк имел обыкновение по возношении
святых даров подскакать галопом на коне к алтарю и троекратно
возгласить: "Ура! ура! ура!"
Фельдкурат Мартинец, душа набожная и праведная, один из
немногих, кто еще верил в бога, не любил визитов к генералу
Финку.
Комендант крепости Финк давал фельдкурату необходимые
инструкции, а потом приказывал налить ему чего-нибудь покрепче
и рассказывал рабу божьему Мартинецу новейшие анекдоты из
глупейших сборничков, издававшихся специально для армии
журналом "Lustige Blatter".
Генерал собрал целую библиотеку книжонок с глупыми
названиями, вроде "Юмор для зрения и слуха в солдатском ранце",
"Гинденбурговы анекдоты", "Гинденбург в зеркале юмора", "Второй
ранец юмора, наполненный Феликсом Шлемпером", "Из нашей
гуляшевой пушки". "Сочные гранатные осколки из окопов", или
такая чепуха, как "Под двуглавым орлом", "Венский шницель из
императорской королевской полевой кухни разогрел Артур Локеш".
Иногда он пел веселые солдатские песни из сборника "Wir mussen
siegen" / Мы должны победить" (нем.)/, причем неустанно
подливал чего-нибудь покрепче, заставляя фельдкурата пить и
горланить вместе с ним. Потом заводил похабные разговоры, во
время которых фельдкурат Мартинец с тоской в сердце вспоминал
своего фарара, по части сальностей ни в чем не уступавшего
генералу Финку.
Фельдкурат Мартинец с ужасом замечал, что чем чаще он
ходит в гости к генералу Финку, тем ниже падает нравственно.
Несчастному начали нравиться ликеры, которые он распивал у
генерала. Постепенно он вошел во вкус генеральских разговоров.
Воображению его рисовались безнравственные картины, и ради
контушовки, рябиновки и старого вина в покрытых паутиной
бутылках, которыми его поил генерал Финк, фельдкурат забывал о
боге. Теперь между строчек требника у него танцевали "девочки"
из генеральских анекдотов. Отвращение к посещениям генерала
ослабевало.
Генерал полюбил фельдкурата Мартинеца, который сначала
явился к нему святым Игнатием Лойолой, а затем приспособился к
генеральскому окружению.
Как-то раз генерал позвал к себе двух сестер милосердия из
полевого госпиталя. Собственно говоря, в госпитале они не
служили, а только были к нему приписаны, чтобы получать
жалование, и подрабатывали, как это часто бывало в те тяжелые
времена, проституцией. Генерал велел позвать фельдкурата
Мартинеца. который уже так запутался в тенетах дьявола, что
после получасового флирта приласкал обеих дам, причем вошел в
такой раж. что обслюнявил на диване всю подушку. Потом он
долгое время упрекал себя за такое развратное поведение. Грех
свой он не искупил даже тем, что, возвращаясь ночью домой, упал
на колени в парке по ошибке перед статуей архитектора и
городского головы -- мецената пана Грабовского, у которого в
восьмидесятых годах были большие заслуги перед Перемышлем.
Топот военного патруля смешался с его пламенной молитвой:
-- "Не осуди раба своего. Несть человека безгрешного перед
судом твоим, не разрешишь ли от всех грехов его. Да не будет
суров твой приговор. Помощи у тебя молю и в руки твои, господи,
предаю дух мой".
С той поры, когда его звали к генералу Финку, он несколько
раз пытался отречься от всяческих земных наслаждений, ссылаясь
на больной желудок. Он верил, что это ложь во спасение и что
она избавит его душу от мук ада. Но вместе с тем он считал, что
нализаться его обязывает воинская дисциплина: если генерал
предлагает фельдкурату: "Налижись, товарищ!" -- сделать это
нужно хотя бы из одного только уважения к начальнику.
Уклониться ему, впрочем, не всегда удавалось, особенно
после торжественных полевых богослужений, когда генерал
устраивал еще более торжественные пиры за счет гарнизонной
кассы. Потом в финансовой части все расходы смешивали вместе,
чтобы заодно и себе урвать кое-что. После таких торжеств
фельдкурату казалось, что он морально погребен перед лицом
господним, и это приводило его в трепет.
Он ходил словно в забытьи и, не теряя в этом хаосе веры в
бога, совершенно серьезно стал подумывать: не следует ли ему
ежедневно систематически бичевать себя?
В таком настроении явился он по вызову к генералу.
Генерал вышел к нему сияющий и радостный.
-- Слышали,-- ликующе воскликнул он, идя навстречу
Мартинецу,-- о моем полевом суде? Будем вешать одного вашего
земляка.
При слове "земляк" фельдкурат бросил на генерала
страдальческий взгляд. Он уже несколько раз опровергал
оскорбительное предположение, будто он чех, и неоднократно
объяснял, что в их моравский приход входят два села: чешское и
немецкое -- и что ему часто приходится одну неделю говорить
проповеди для чехов, а другую -- для немцев, но так как в
чешском селе нет чешской школы, а только немецкая, то он должен
преподавать закон божий в обоих селах по-немецки, и,
следовательно, он никоим образом не является чехом. Однажды это
убедительное доказательство послужило сидевшему за столом
майору предлогом для замечания, что этот фельдкурат из Моравии,
собственно говоря, просто мелочная лавочка.
-- Пардон,-- извинился генерал,-- я забыл, он не ваш
земляк, это чех-перебежчик, изменник, служил у русских, будет
повешен. Пока для проформы мы все же устанавливаем его
личность. Впрочем, это неважно, он будет повешен немедленно,
как только по телеграфу придет ответ.
Усаживая фельдкурата рядом с собой на диван, генерал
оживленно продолжал:
-- У меня уж если полевой суд, то все должно делаться
быстро, как полагается в полевом суде; быстрота -- это мой
принцип. В начале войны я был за Львовом и добился такой
быстроты, что одного молодчика мы повесили через три минуты
после вынесения приговора. Впрочем, это был еврей, но одного
русина мы тоже повесили через пять минут после совещания.--
Генерал добродушно засмеялся.-- Случайно оба не нуждались в
духовном напутствии. Еврей был раввином, а русин --
священником. Здесь перед нами иной случай, теперь мы будем
вешать католика. Мне пришла в голову превосходная идея: дабы
потом не задерживаться, духовное напутствие вы дадите ему
заранее, чтобы, как я только что вам объяснил, нам не
задерживаться.-- Генерал позвонил и приказал денщику: --
Принеси две из вчерашней батареи.
Минуту спустя, наполняя бокал фельдкурата вином, он
приветливо обратился к нему:
-- Выпейте в путь-дорогу перед духовным напутствием...



    x x x




В этот грозный час из-за решетки раздавалось пение
сидевшего на койке Швейка:


Мы солдаты-молодцы,
Любят нас красавицы,
У нас денег сколько хошь,
Нам прием везде хорош...
Ца-рара... Ein, zwei!



    Глава II. ДУХОВНОЕ НАПУТСТВИЕ




Фельдкурат Мартинец не вошел, а буквально впорхнул к
Швейку, как балерина на сцену. Жажда небесных благ и бутылка
старого "Гумпольдскирхен" сделали его в эту трогательную минуту
легким, как перышко. Ему казалось, что в этот серьезный и
священный момент он приближается к богу, в то время как
приближался он к Швейку.
За ним заперли дверь и оставили наедине со Швейком.
Фельдкурат восторженно обратился к сидевшему на койке
арестанту:
-- Возлюбленный сын мой, я фельдкурат Мартинец.
Всю дорогу это обращение казалось ему наиболее
соответствующим моменту и отечески-трогательным.
Швейк поднялся со своего ложа, крепко пожал руку
фельдкурату и представился:
-- Очень приятно, я Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой
роты Девяносто первого полка. Нашу часть недавно перевели в
Брук-на-Лейте. Присаживайтесь, господин фельдкурат, и
расскажите, за что вас посадили. Вы все же в чине офицера, и
вам полагается сидеть на офицерской гауптвахте, а вовсе не
здесь. Ведь эта койка кишит вшами. Правда, иной сам не знает,
где, собственно, ему положено сидеть. Бывает, в канцелярии
напутают или случайно так произойдет. Сидел я как-то, господин
фельдкурат, под арестом в Будейовицах, в полковой тюрьме, и
привели ко мне зауряд-кадета: эти зауряд-кадеты были вроде как
фельдкураты: ни рыба ни мясо, орет на солдат, как офицер, а
случись с ним что,-- запирают вместе с простыми солдатами.
Были они, скажу я вам, господин фельдкурат, вроде как
подзаборники: на довольствие в унтер-офицерскую кухню их не
зачисляли, довольствоваться при солдатской кухне они тоже не
имели права, так как были чином выше, но и офицерское питание
опять же им не полагалось. Было их тогда пять человек. Сначала
они только сырки жрали в солдатской кантине, ведь питание на
них не получали. Потом в это дело вмешался обер-лейтенант Вурм
и запретил им ходить в солдатскую кантину: это-де несовместимо
с честью зауряд-кадета. Ну что им было делать: в офицерскую-то
кантину их тоже не пускали. Повисли они между небом и землей и
за несколько дней так настрадались, что один из них бросился в
Мальшу, а другой сбежал из полка и через два месяца прислал в
казармы письмо, где сообщал, что стал военным министром в
Марокко. Осталось их четверо: того, который топился в Мальше,
спасли. Он когда бросался, то от волнения забыл, что умеет
плавать и что выдержал экзамен по плаванию с отличием. Положили
его в больницу, а там опять не знали, что с ним делать,
укрывать офицерским одеялом или простым; нашли такой выход:
одеяла никакого не дали и завернули в мокрую простыню, так что
он через полчаса попросил отпустить его обратно в казармы. Вот
его-то, совсем еще мокрого, и посадили со мной. Просидел он дня
четыре и блаженствовал, так как получал питание, арестантское,
правда, но все же питание. Он почувствовал под ногами, как
говорится, твердую почву. На пятый день за ним пришли, а через
полчаса он вернулся за фуражкой, заплакал от радости и говорит
мне: "Наконец-то пришло решение относительно нас. С
сегодняшнего дня нас, зауряд-кадетов, будут сажать на
гауптвахту с офицерами. За питание будем приплачивать в
офицерскую кухню, а кормить нас будут только после того, как
наедятся офицеры. Спать будем вместе с нижними чинами и кофе
тоже будем получать из солдатской кухни. Табак будем получать
вместе с солдатами".
Только теперь фельдкурат Мартинец опомнился и прервал
Швейка фразой, содержание которой не имело никакого отношения к
предшествовавшему разговору:
-- Да, да, возлюбленный сын мой, между небом и землей
существуют вещи, о которых следует размышлять с пламенным
сердцем и с полной верой в бесконечное милосердие божие.
Прихожу к тебе, возлюбленный сын мой, с духовным напутствием.
Он умолк, потому что напутствие у него как-то не клеилось.
По дороге он обдумал план своей речи, которая должна была
навести преступника на размышления о своей жизни и вселить в
него уверенность, что на небе ему отпустят все грехи, если он
покается и будет искренне скорбеть о них.
Пока он размышлял, как лучше перейти к основной теме,
Швейк опередил его, спросив, нет ли у него сигареты.
Фельдкурат Мартинец до сих пор еще не научился курить. Это
было то последнее, что он сохранил от своего прежнего образа
жизни. Однажды в гостях у генерала Финка, когда в голове у него
зашумело, он попробовал выкурить сигару, но его тут же вырвало.
Тогда у него было такое ощущение, будто это ангел-хранитель
предостерегающе пощекотал ему глотку.
-- Я не курю, возлюбленный сын мой.-- с необычайным
достоинством ответил он Швейку.
-- Удивляюсь,-- сказал Швейк,-- я был знаком со многими
фельдкуратами, так те дымили, что твой винокуренный завод в
Злихове! Я вообще не могу себе представить фельдкурата
некурящего и непьющего. Знал я одного, который не курил, но тот
зато жевал табак. Во время проповеди он заплевывал всю кафедру.
Вы откуда будете, господин фельдкурат?
-- Из Нового Ичина,-- упавшим голосом отозвался его
императорское королевское преподобие Мартинец.
-- Так вы, может, знали, господин фельдкурат, Ружену
Гаудрсову, она в позапрошлом году служила в одном пражском
винном погребке на Платнержской улице и подала в суд сразу на
восемнадцать человек, требуя с них алименты, так как родила
двойню. У одного из близнецов один глаз был голубой, другой
карий, а у второго -- один глаз серый, другой черный, поэтому
она предполагала, что тут замешаны четыре господина с такими же
глазами. Эти господа ходили в тот винный погребок и кое-что
имели с ней. Кроме того, у первого из двойняшек одна ножка была
кривая, как у советника из городской управы, он тоже захаживал
туда, а у второго на одной ноге было шесть пальцев, как у
одного депутата, тамошнего завсегдатая. Теперь представьте
себе, господин фельдкурат, что в гостиницы и на частные
квартиры с ней ходили восемнадцать таких посетителей и от
каждого у этих близнецов осталась какая-нибудь примета. Суд
решил, что в такой толчее отца установить невозможно, и тогда
она все свалила на хозяина винного погребка, у которого
служила, и подала иск на него. Но тот доказал, что он уже
двадцать с лишним лет импотент после операции, которая ему была
сделана в связи с воспалением нижних конечностей. В конце
концов ее спровадили, господин фельдкурат, к вам в Новый Ичин.
И вот вам наука: кто за большим погонится, тот ни черта не
получит. Она должна была держаться одного и не утверждать перед
судом, что один близнец от депутата, а другой от советника из
городской управы. От одного -- и все тут. Время рождения
ребенка легко вычислить: такого-то числа я была с ним в номере,
а такого-то числа такого-то месяца у меня родился ребенок. Само
собой разумеется, если роды нормальные, господин фельдкурат. В
таких номерах за пятерку всегда можно найти свидетеля,
полового, например, или горничную, которые вам присягнут, что в
ту ночь он действительно был с нею и она ему еще сказала, когда
они спускались по лестнице: "А если что-нибудь случится?" А он
ей на это ответил: "Не бойся, моя канимура, о ребенке я
позабочусь".
Фельдкурат задумался. Духовное напутствие теперь
показалось ему делом нелегким, хотя в основном им был
разработан план того, о чем и как он будет говорить с
возлюбленным сыном: о безграничном милосердии в день Страшного
суда, когда из могил восстанут все воинские преступники с
петлей на шее. Если они покаялись, то все будут помилованы, как
"благоразумный разбойник" из Нового Завета.
Он подготовил, быть может, одно из самых проникновенных
духовных напутствий, которое должно было состоять из трех
частей: сначала он хотел побеседовать о том, что смерть через
повешение легка, если человек вполне примирен с богом. Воинский
закон наказывает за измену государю императору, который
является отцом всех воинов, так что самый незначительный
проступок воина следует рассматривать как отцеубийство,
глумление над отцом своим. Далее он хотел развить свою теорию о
том, что государь император -- помазанник божий, что он самим
богом поставлен управлять светскими делами, как папа поставлен
управлять делами духовными. Измена императору является изменой
самому богу. Итак, воинского преступника ожидают, помимо петли,
муки вечные, вечное проклятие. Однако если светское правосудие
в силу воинской дисциплины не может отменить приговора и должно
повесить преступника, то что касается другого наказания, а
именно вечных мук,-- здесь еще не все потеряно. Тут человек
может парировать блестящим ходом -- покаянием. Фельдкурат
представлял себе трогательную сцену, после которой там, на
небесах, вычеркнут все записи о его деяниях и поведении на
квартиру генерала Финка в Перемышле.
Он представлял себе, как под конец он заорет на
осужденного: "Кайся, сын мой, преклоним вместе колена! Повторяй
за мной, сын мой!"
А потом в этой вонючей, вшивой камере раздастся молитва:
"Господи боже! Тебе же подобает смилостивиться и простить
грешника! Усердно молю тя за душу воина (имярек), коей повелел
ты покинуть свет сей, согласно приговору военно-полевого суда в
Перемышле. Даруй этому пехотинцу, покаянно припадающему к
стопам твоим, прощение, избавь его от мук ада и допусти его
вкусить вечные твоя радости".
-- С вашего разрешения, господин фельдкурат, вы уже пять
минут молчите, будто воды в рот набрали, словно вам и не до
разговора. Сразу видать, что в первый раз попали под арест.
-- Я пришел,-- серьезно сказал фельдкурат,-- ради
духовного напутствия.
-- Чудно, господин фельдкурат, чего вы все время толкуете
об этом духовном напутствии? Я, господин фельдкурат, не в
состоянии дать вам какое бы то ни было напутствие. Вы не первый
и не последний фельдкурат, попавший за решетку. Кроме того, по
правде сказать, господин фельдкурат, нет у меня такого дара
слова, чтобы я мог кого-либо напутствовать в тяжелую минуту.
Один раз я попробовал было, но получилось не особенно складно.
Присаживайтесь-ка поближе, я вам кое-что расскажу. Когда я жил
на Опатовицкой улице, был у меня один приятель Фаустин, швейцар
гостиницы, очень достойный человек. Правильный человек,
рачительный. Всех уличных девок знал наперечет. В любое время
дня и ночи вы, господин фельдкурат, могли прийти к нему в
гостиницу и сказать: "Пан Фаустин, мне нужна барышня". Он вас