подробно расспросит, какую вам: блондинку, брюнетку, маленькую,
высокую, худую, толстую, немку, чешку или еврейку, незамужнюю,
разведенную или замужнюю дамочку, образованную или без
образования.
Швейк дружески прижался к фельдкурату и, обняв его за
талию, продолжал:
-- Ну, предположим, господин фельдкурат, вы ответили,--
нужна блондинка, длинноногая, вдова, без образования. Через
десять минут она будет у вас в постели и с метрическим
свидетельством.
Фельдкурата бросило в жар, а Швейк рассказывал дальше, с
материнской нежностью прижимая его к себе:
-- Вы и представить себе не можете, господин фельдкурат,
какое у этого Фаустина было глубокое понятие о морали и
честности. От женщин, которых он сватал и поставлял в номера,
он и крейцера не брал на чай. Иной раз какая-нибудь из этих
падших забудется и вздумает сунуть ему в руку мелочь,-- нужно
было видеть, как он сердился и как кричал на нее: "Свинья ты
этакая! Если ты продаешь свое тело и совершаешь смертный грех,
не воображай, что твои десять геллеров мне помогут. Я тебе не
сводник, бесстыжая шлюха! Я делаю это единственно из
сострадания к тебе, чтобы ты, раз уж так низко пала, не
выставляла себя публично на позор, чтобы тебя ночью не схватил
патруль и чтоб потом тебе не пришлось три дня отсиживаться в
полиции. Тут ты, по крайней мере, в тепле и никто не видит, до
чего ты дошла". Он ничего не хотел брать с них и возмещал это
за счет клиентов. У него была своя такса: голубые глаза --
десять крейцеров, черные-- пятнадцать. Он подсчитывал все до
мелочей на листке бумаги и подавал посетителю как счет. Это
были очень доступные цены за посредничество. За необразованную
бабу он накидывал десять крейцеров, так как исходил из
принципа, что простая баба доставит удовольствия больше, чем
образованная дама. Как-то под вечер пан Фаустин пришел ко мне
на Опатовицкую улицу страшно взволнованный, сам не свой, словно
его только что вытащили из-под предохранительной решетки
трамвая и при этом украли часы. Сначала он ничего не говорил,
только вынул из кармана бутылку рома, выпил, дал мне и говорит:
"Пей!" Так мы с ним и молчали, а когда всю бутылку выпили, он
вдруг выпалил: "Друг, будь добр, сослужи мне службу. Открой
окно на улицу, я сяду на подоконник, а ты схватишь меня за ноги
и столкнешь с четвертого этажа вниз. Мне ничего уже в жизни не
надо. Одно для меня утешение, что нашелся верный друг, который
спровадит меня со света. Не могу я больше жить на этом свете.
На меня, на честного человека, подали в суд, как на последнего
сводника из Еврейского квартала. Наш отель первоклассный. Все
три горничные и моя жена имеют желтые билеты и ни одного
крейцера не должны доктору за визит. Если ты хоть чуточку меня
любишь, столкни меня с четвертого этажа, даруй мне последнее
напутствие. Утешь меня". Велел я ему влезть на окно и столкнул
вниз на улицу. Не пугайтесь, господин фельдкурат.-- Швейк встал
на нары и туда же втащил фельдкурата.-- Смотрите, господин
фельдкурат, я его схватил вот так... и раз вниз!
Швейк приподнял фельдкурата и спустил его на пол. Пока
перепуганный фельдкурат поднимался на ноги, Швейк закончил свой
рассказ:
-- Видите, господин фельдкурат, с вами ничего не
случилось, и с ним, с паном Фаустином, тоже. Только окно там
было раза в три выше, чем эта койка. Ведь он, пан Фаустин, был
вдребезги пьян и забыл, что на Опатовицкой улице я жил на
первом этаже, а не на четвертом. На четвертом этаже я жил за
год до этого на Кршеменцевой улице, куда он ходил ко мне в
гости.
Фельдкурат в ужасе смотрел с пола на Швейка, а Швейк,
возвышаясь над ним, стоя на нарах, размахивал руками.
Фельдкурат решил, что имеет дело с сумасшедшим, и,
заикаясь, начал:
-- Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три
раза.-- Он потихоньку подобрался к двери и начал барабанить что
есть силы. Он так ужасно вопил, что ему сразу же открыли.
Швейк сквозь оконную решетку видел, как фельдкурат,
энергично жестикулируя, быстро шагал по двору в сопровождении
караульных.
-- По-видимому, его отведут в сумасшедший дом,-- заключил
Швейк. Он соскочил с нар и, прохаживаясь солдатским шагом,
запел:


Перстенек, что ты дала, мне носить неловко.
Что за черт? Почему?
Буду я тем перстеньком
Заряжать винтовку.


Вскоре после этого происшествия генералу Финку доложили о
приходе фельдкурата.



    x x x




У генерала уже собралось большое общество, где главную
роль играли две милые дамы, вино и ликеры.
Офицеры, заседавшие в полевом суде, были здесь в полном
составе. Отсутствовал только солдат-пехотинец, который утром
подносил курящим зажженные спички.
Фельдкурат вплыл в комнату, как сказочное привидение. Был
он бледен, взволнован, но исполнен достоинства, как человек,
который сознает, что незаслуженно получил пощечину.
Генерал Финк, в последнее время обращавшийся с
фельдкуратом весьма фамильярно, притянул его к себе на диван и
пьяным голосом спросил:
-- Что с тобой, мое духовное напутствие?
При этом одна из веселых дам кинула в фельдкурата
сигареткой "Мемфис".
-- Пейте, духовное напутствие,-- предложил генерал Финк,
наливая фельдкурату вино в большой зеленый бокал. А так как тот
выпил не сразу, то генерал стал поить его собственноручно, и
если бы фельдкурат глотал медленнее, он бы облил его с головы
до ног.
Только потом начались расспросы, как осужденный держался
во время духовного напутствия. Фельдкурат встал и трагическим
голосом произнес:
-- Спятил.
-- Значит, напутствие было замечательное,-- радостно
захохотал генерал, и все общество загоготало в ответ, а дамы
опять принялись бросать в фельдкурата сигаретками.
В конце стола клевал носом майор, хвативший лишнего. С
приходом нового человека он оживился, быстро наполнил два
бокала каким-то ликером, расчистил себе дорогу между стульев и
принудил очумевшего пастыря духовного выпить с ним на
брудершафт. Потом майор опять повалился в кресло и продолжал
клевать носом.
Бокал, выпитый на брудершафт, бросил фельдкурата в сети
дьявола, а тот раскрывал ему свои объятия в каждой бутылке,
стоявшей на столе, во взглядах и улыбках веселых дам, которые
положили ноги на стол, так что из кружев на него глядел
Вельзевул.
До самого последнего момента фельдкурат был уверен, что
дело идет о спасении его души, что сам он -- мученик.
Он выразил это в словах, с которыми обратился к двум
денщикам генерала, относившим его в соседнюю комнату на диван:
-- Печальное, но вместе с тем и возвышенное зрелище
откроется перед вашими очами, когда вы непредубежденно и с
чистою мыслью вспомните о стольких прославленных страдальцах,
которые пожертвовали собой за веру и причислены к лику святых
мучеников. По мне вы видите, как человек становится выше всех
страданий, если в сердце его обитают истина и добродетель, кои
вооружают его для достижения славной победы над самыми
страшными мучениями.
Здесь его повернули лицом к стенке, и он сразу же уснул.
Сон фельдкурата был тревожен.
Снилось ему, что днем он исполняет обязанности
фельдкурата, а вечером служит швейцаром в гостинице вместо
швейцара Фаустина, которого Швейк столкнул с четвертого этажа.
Со всех сторон на него сыпались жалобы генералу за то, что
вместо блондинки он привел брюнетку, а вместо разведенной,
образованной дамы доставил необразованную вдову.
Утром он проснулся вспотевший, как мышь. Желудок его
расстроился, а в мозгу сверлила мысль, что его моравский фарар
по сравнению с ним ангел.



    Глава III. ШВЕЙК СНОВА В СВОЕЙ МАРШЕВОЙ РОТЕ




Майор, который на вчерашнем утреннем заседании суда по
делу Швейка исполнял обязанности аудитора, вечером пил с
фельдкуратом на брудершафт и клевал носом.
Никто не знал, когда и как майор ушел от генерала. Все
напились до такого состояния, что не заметили его отсутствия.
Даже сам генерал не мог разобрать, кто именно из гостей
говорит. Майора не было среди них уже больше двух часов, а
генерал, покручивая усы и глупо улыбаясь, кричал:
-- Это вы хорошо сказали, господин майор!
Утром майора нигде не могли найти. Его шинель висела в
передней на вешалке, сабля тоже, не хватало только офицерской
фуражки. Предположили, что он заснул где-нибудь в уборной.
Обыскали все уборные, но майора не обнаружили. Вместо него в
третьем этаже нашли спящего поручика, тоже бывшего в гостях у
генерала. Он спал, стоя на коленях, нагнувшись над унитазом.
Сон напал на него во время рвоты.
Майор как в воду канул.
Но если бы кто-нибудь заглянул в решетчатое окошко камеры,
где был заперт Швейк, то он увидел бы, что под русской шинелью
спят на одной койке двое. Из-под шинели выглядывали две пары
сапог: сапоги со шпорами принадлежали майору, без шпор --
Швейку.
Они лежали, прижавшись друг к другу, как два котенка. Лапа
Швейка покоилась под головой майора, а майор обнимал Швейка за
талию, прижавшись к нему, как щенок к суке.
В этом не было ничего загадочного, а со стороны майора это
было просто осознанием своего служебного долга.
Наверно, вам случалось сидеть с кем-нибудь всю ночь
напролет. Бывало. наверно, и так: вдруг ваш собутыльник
хватается за голову, вскакивает и кричит: "Иисус Мария! В
восемь часов я должен был быть на службе!" Это так называемый
приступ осознания служебного долга, который наступает у
человека в результате расщепления угрызений совести. Человека,
охваченного этим благородным приступом, ничто не может
отвратить от святого убеждения, что он должен немедленно
наверстать упущенное по службе. Эти люди -- те призраки без
шляп, которых швейцары учреждений перехватывают в коридоре и
укладывают в своей берлоге на кушетку, чтобы они проспались.
Точно такой приступ был в эту ночь у майора.
Когда он проснулся в кресле, ему вдруг пришло в голову,
что он должен немедленно допросить Швейка. Этот приступ
осознания служебного долга наступил так внезапно и майор
подчинился ему с такой быстротой и решительностью, что никто не
заметил его исчезновения.
Зато тем сильнее ощутили присутствие майора в караульном
помещении военной тюрьмы. Он влетел туда как бомба.
Дежурный фельдфебель спал, сидя за столом, а вокруг него в
самых разнообразных позах дремали караульные.
Майор в фуражке набекрень разразился такой руганью, что
солдаты как зевали, так и остались с разинутыми ртами; лица у
всех перекосились. На майора с отчаянием и как бы кривляясь
смотрел не отряд солдат, а стая оскалившихся обезьян.
Майор стучал кулаком по столу и кричал на фельдфебеля:
-- Вы нерадивый мужик, я уже тысячу раз повторял вам, что
ваши люди-- банда вонючих свиней.-- Обращаясь к остолбеневшим
солдатам, он орал: -- Солдаты! Из ваших глаз прет глупость,
даже когда вы спите! А проснувшись, вы, мужичье, корчите такие
рожи, словно каждый из вас сожрал по вагону динамита.
После этого последовала длинная и обильная проповедь об
обязанностях караульных и под конец требование немедленно
отпереть ему камеру, где находится Швейк; он хочет подвергнуть
преступника новому допросу. Вот каким образом майор ночью попал
к Швейку.
Он пришел в тюрьму, когда в нем, как говорится, все
расползалось. Последним взрывом был приказ выдать ключи от
тюрьмы.
Фельдфебель пришел в отчаяние от требований майора, но,
помня о своих обязанностях, ключи выдать отказался, что
неожиданно произвело на майора прекраснейшее впечатление.
-- Вы банда вонючих свиней!-- кричал он во дворе.-- Если
бы вы мне выдали ключи, я бы вам показал!
-- Осмелюсь доложить,-- ответил фельдфебель,-- я вынужден
запереть вас и для вашей безопасности приставить к арестанту
караульного. Если вы пожелаете выйти, то будьте любезны,
господин майор, постучать в дверь.
-- Ты дурной,-- сказал майор,-- павиан ты, верблюд! Ты
думаешь, что я боюсь какого-то там арестанта, раз собираешься
поставить караульного, когда я буду его допрашивать? Черт вас
побери! Заприте меня -- и вон отсюда!
Керосиновая лампа с прикрученным фитилем, сшившая в
окошечке над дверью в решетчатом фонаре, давала тусклый свет, и
майор с трудом отыскал проснувшегося Швейка. Последний, стоя
навытяжку у своих нар, терпеливо выжидал, чем, собственно
говоря, окончится этот визит.
Швейк решил, что самым правильным будет представиться
господину майору, и поэтому энергично отрапортовал:
-- Осмелюсь доложить, господин майор, арестованный один,
других происшествий не было.
Майор вдруг забыл, зачем он пришел сюда, и поэтому сказал:
-- Ruht! Где у тебя этот арестованный?
-- Это, осмелюсь доложить, я сам,-- с гордостью ответил
Швейк.
Майор, однако, не обратил внимания на этот ответ, ибо
генеральское вино и ликеры вызвали в его мозгу последнюю
алкогольную реакцию. Он зевнул так страшно, что любой штатский
вывихнул бы себе при этом челюсть. У майора же этот зевок
направил мышление по тем мозговым извилинам, где у человека
хранится дар пения. Он непринужденно повалился на тюфяк,
лежавший на нарах у Швейка, и завопил так, как перед своим
концом визжит недорезанный поросенок:


Oh, Tannenbaum! Oh, Tannenbaum,
wie schon sind deine Blatter!
/ О елочка, о елочка, как прекрасна твоя хвоя! (нем.)/


Он повторял эту фразу несколько раз подряд, обогащая
мелодию нечленораздельными повизгиваниями. Потом перевалился,
как медвежонок, на спину, свернулся клубочком и тут же
захрапел.
-- Господин майор,-- будил его Швейк,-- осмелюсь доложить,
вы наберетесь вшей!
Но это было совершенно бесполезно. Майор спал мертвым
сном.
Швейк нежно посмотрел на него и сказал:
-- Ну, тогда спи, бай-бай, ты, пьянчуга,-- и прикрыл его
шинелью. Потом сам забрался под шинель. Утром их нашли тесно
прижавшимися друг к другу.
К девяти часам, в самый разгар поисков исчезнувшего
майора, Швейк слез с нар и счел нужным разбудить господина
начальника. Он стащил с него русскую шинель и весьма энергично
принялся трясти, пока наконец майор не уселся на нарах. Он тупо
глядел на Швейка, как бы ища у него разгадки того, что,
собственно, произошло с ним.
-- Осмелюсь доложить, господин майор,-- сказал Швейк,--
сюда уже несколько раз приходили из караульного помещения,
чтобы убедиться, живы ли вы. Поэтому я позволил себе разбудить
вас теперь, так как я не знаю, в котором часу вы встаете. На
пивоваренном заводе в Угржиневеси работал один бондарь. Он спал
обыкновенно до шести часов утра, но если проспит хотя бы еще
четверть часика, то есть до четверти седьмого, то уже потом
дрыхнет до полудня; он делал это до тех пор, пока его не
выгнали с завода; со злости он потом нанес оскорбление церкви и
одному из членов царствующей фамилии.
-- Ты глюпый? Так! -- крикнул майор не без некоторого
отчаяния, так как после вчерашнего голова его была как разбитый
горшок, и ему все еще было непонятно, почему он здесь сидит,
зачем приходили из караульного помещения и почему этот парень,
который стоит перед ним, болтает такие глупости, что не
поймешь, где начало, где конец. Все казалось ему очень
странным. Он смутно вспоминал, что был уже здесь как-то ночью,
но зачем?
-- Я уже быль раз ночью здесь? -- спросил он не совсем
уверенно.
-- Согласно приказу, господин майор,-- ответил Швейк,--
насколько я понял из слов господина майора, осмелюсь доложить,
господин майор пришли меня допросить.
Тут у майора прояснилось в голове, он посмотрел на себя,
потом оглянулся, как бы отыскивая что-то.
-- Не извольте ни о чем беспокоиться, господин майор,--
успокоил его Швейк.-- Вы проснулись совершенно так, как пришли.
Вы пришли сюда без шинели, без сабли, но в фуражке. Фуражка
там. Мне пришлось ее взять у вас из рук, так как вы хотели
подложить ее себе под голову. Парадная офицерская фуражка --
все равно что цилиндр. Выспаться на цилиндре умел только один
пан Кардераз в Лоденице. Тот, бывало, растянется в трактире на
скамейке, подложит цилиндр под голову,-- он ведь пел на
похоронах и ходил на похороны в цилиндре,-- так вот, подложит
цилиндр под голову и внушит себе, что не должен его помять.
Целую ночь, бывало, парил над цилиндром незначительной частью
своего веса, так что цилиндру это нисколько не вредило,
наоборот, это ему даже шло на пользу. Поворачиваясь с боку на
бок, Кардераз своими волосами лощил его так, что он всегда был
как выутюженный.
Майор теперь уже сообразил, что к чему, и, не переставая
тупо глядеть на Швейка, повторял:
-- Ты дурить? Да? Я быть здесь -- я идти отсюда...-- Он
встал, пошел к двери и громко постучал.
Прежде чем пришли открыть, он успел сообщить Швейку:
-- Если телеграмм не прийти, что ты есть ты, то ты будеть
висель.
-- Сердечно благодарю,-- ответил Швейк,-- я знаю, господин
майор, вы очень заботитесь обо мне, но если вы, господин майор,
может, тут на тюфяке одну подцепили, то будьте уверены, если
маленькая и с красноватой спинкой, так это самец, и если он
только один и вы не найдете такую длинную серую с красноватыми
полосками на брюшке, тогда хорошо, а то была бы парочка, а они,
эти твари, ужас как быстро размножаются, еще быстрее, чем
кролики.
-- Lassen Sie das! / Оставьте это! (нем.)/-- упавшим
голосом сказал майор Швейку, когда ему отпирали дверь
В караульном помещении майор уже не устраивал никаких
сцен. Он очень сдержанно распорядился послать за извозчиком и,
трясясь в пролетке по скверной мостовой Перемышля, все думал о
том, что преступник -- идиот первой категории, но все же,
по-видимому, это невинная скотина, а ему, майору, остается одно
из двух: или немедленно, вернувшись домой, застрелиться, или же
послать за шинелью и саблей к генералу и поехать в городские
бани выкупаться, а после бань зайти в винный погребок у
Фолльгрубера, как следует там подкрепиться и заказать по
телефону билет в городской театр..
Не доехав до своей квартиры, он выбрал второе.
На квартире его ожидал небольшой сюрприз. Он подоспел как
раз вовремя...
В коридоре квартиры стоял генерал Финк. Он держал за
шиворот денщика и, тряся его изо всех сил, орал:
-- Где твой майор, скотина? Отвечай, животное!
Но животное не отвечало. Лицо у него посинело: генерал
слишком сильно сдавил ему горло.
Подошедший во время этой сцены майор заметил, что
несчастный денщик крепко держит под мышкой его шинель и саблю,
которые он, очевидно, принес из передней генерала.
Сцена эта показалась майору забавной, поэтому он
остановился у приоткрытой двери и молча смотрел на страдания
своего верного слуги, давно уже сидевшего у него в печенках:
денщик постоянно его обворовывал. Генерал на момент выпустил
посиневшего денщика, единственно для того, чтобы вынуть из
кармана телеграмму, которой затем он стал хлестать денщика по
лицу и по губам, крича при этом:
-- Где твой майор, скотина? Где твой майор-аудитор,
скотина, я должен передать ему служебную телеграмму...
-- Я здесь,-- отозвался майор Дервота, которому сочетание
слов "майор-аудитор" и "телеграмма" снова напомнило о его
прямых обязанностях.
-- А-а! -- воскликнул генерал Финк.-- Ты вернулся?
В его голосе было столько яду, что майор ничего не ответил
и в нерешительности остался стоять в дверях.
Генерал приказал ему следовать за ним в комнату. Когда они
сели, он бросил исхлестанную об денщика телеграмму на стол и
произнес трагическим голосом:
-- Читай, это твоя работа.
Пока майор читал телеграмму, генерал бегал по комнате,
опрокидывая стулья и табуретки, и вопил:
-- А все-таки я его повешу!
Телеграмма гласила следующее:
"Пехотинец Йозеф Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой
роты, пропал без вести 16-го с. м. на переходе Хыров--
Фельдштейн, будучи командирован как квартирьер. Немедленно
отправить пехотинца Швейка в Воялич, в штаб бригады".
Майор выдвинул ящик стола, достал оттуда карту и
задумался: Фельдштейн находится в сорока километрах к
юго-востоку от Перемышля. Каким образом к Швейку попала русская
форма в местности, находящейся на расстоянии свыше ста
пятидесяти километров от фронта,-- остается неразрешимой
загадкой. Ведь окопы тянутся по линии Сокаль -- Турзе --
Козлов.
Когда майор сообщил об этом генералу и показал на карте
место, где, согласно телеграмме, несколько дней назад пропал
Швейк, генерал заревел, как бык, так как почувствовал, что все
его надежды на полевой суд рассыпались в пух и прах. Он подошел
к телефону, вызвал караульное помещение и отдал приказ --
немедленно привести на квартиру майора арестанта Швейка.
В ожидании исполнения приказа генерал со страшными
проклятиями выражал свою досаду на то, что не распорядился
повесить Швейка немедленно, на собственный риск, без всякого
следствия.
Майор возражал и все твердил что-то о законе и
справедливости, которые идут рука об руку; он в пышных периодах
ораторствовал о справедливом суде, о роковых судебных ошибках и
вообще обо всем, что приходило ему на ум, ибо с похмелья у него
сильно болела голова и он испытывал потребность рассеяться
разговором.
Когда Швейка, наконец, привели, майор приказал ему
объяснить, что произошло у Фельдштейна и откуда вообще взялась
эта русская форма.
Швейк объяснил все надлежащим образом, подкрепив свои
положения примерами из истории людских мытарств. Когда майор
спросил, почему он об этом не говорил на допросе, Швейк
ответил, что его, собственно, никто и не спрашивал. Все вопросы
сводились лишь к одному: "Признаете ли вы, что добровольно и
без какого-либо давления надели на себя форму неприятеля?" Так
как это была правда, он ничего другого не мог сказать, кроме:
"Безусловно, да, действительно, точно так, бесспорно". С другой
стороны, он с огорчением отверг предъявленное ему на суде
обвинение в том, что он-де предал государя императора.
-- Этот человек просто идиот,-- сказал генерал майору.--
Переодеваться на плотине в русское обмундирование, бог весть
кем оставленное, позволить зачислить себя в партию пленных
русских -- на это способен только идиот.
-- Осмелюсь доложить,-- откликнулся Швейк,-- я сам за
собой иногда намечаю, что я слабоумный, особенно к вечеру...
-- Цыц, осел! -- прикрикнул на него майор и обратился к
генералу с вопросом, что теперь делать со Швейком.
-- Пусть его повесят в бригаде,-- решил генерал.
Час спустя Швейка под конвоем вели на вокзал, чтобы
доставить его в Воялич, в штаб бригады.
В тюрьме Швейк оставил маленькую памятку о себе, выцарапав
щепкой на стене в три столбика список всех супов, соусов и
закусок, которые он ел до войны. Это было своеобразным
протестом против того, что в течение двадцати четырех часов у
него маковой росинки во рту не было.
Одновременно со Швейком в бригаду пошла следующая бумага:
"На основании телеграммы No 469 пехотинец Йозеф Швейк,
сбежавший из одиннадцатой маршевой роты, передается штабу
бригады для дальнейшего расследования".
Конвой, состоявший из четырех человек, представлял собой
смесь разных национальностей. Там были поляк, венгр, немец и
чех; последнего назначили начальником конвоя: он был в чине
ефрейтора. Он чванился перед земляком-арестантом, явно
выказывая свою неограниченную власть над ним. Когда Швейк на
вокзале попросил разрешения помочиться, ефрейтор очень грубо
ответил, что мочиться он будет в бригаде.
-- Ладно,-- согласился Швейк,-- только дайте мне этот
приказ в письменной форме, чтобы, когда у меня лопнет мочевой
пузырь, все знали, кто был тому виной. На все есть закон,
господин ефрейтор.
Ефрейтор, деревенский мужик, испугался этого мочевого
пузыря, и весь конвой торжественно повел Швейка по вокзалу в
отхожее место. Вообще ефрейтор во время пути производил
впечатление человека свирепого. Он старался выглядеть таким
надутым, будто назавтра должен был получить по меньшей мере
звание командующего корпусом.
Когда они сидели в поезде на линии Перемышль-- Хыров,
Швейк, обращаясь к ефрейтору, сказал:
-- Господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю
ефрейтора Бозбу, служившего в Тренто. Когда того произвели в
ефрейторы, он с первого же дня стал увеличиваться в объеме. У
него стали опухать щеки, а брюхо так надулось, что на следующий
день даже казенные штаны на нем не застегивались. Но что хуже
всего, у него стали расти уши. Отправили его в лазарет, и
полковой врач сказал, что так бывает со всеми ефрейторами.
Сперва их всех раздувает, но у некоторых это проходит быстро, а
данный больной очень тяжелый и может лопнуть, так как от
звездочки у него перешло на пупок. Чтобы его спасти, пришлось
отрезать звездочку, и он сразу все спустил.
С этой минуты Швейк тщетно старался завязать разговор с
ефрейтором и по-дружески объяснить ему, отчего говорится, что
ефрейтор -- это наказание роты.
Ефрейтор ничего не отвечал, только угрюмо пригрозил, что
неизвестно, кто из них двоих будет смеяться, когда они прибудут
в бригаду. Короче говоря, земляк не оправдал надежд. А когда
Швейк спросил, откуда он, тот ответил: "Это не твое дело".
Швейк на все лады пробовал разговориться с ефрейтором.
Рассказал, что его не впервые ведут под конвоем, что он всегда
очень хорошо проводил время со всеми конвоирами.
Но ефрейтор продолжал молчать, и Швейк не унимался:
-- Мне кажется, господин ефрейтор, вас постигло большое
несчастье, раз вы потеряли дар речи. Много знавал я печальных
ефрейторов, но такого убитого горем, как вы, господин ефрейтор,
простите и не сердитесь на меня, я еще не встречал. Доверьтесь