Страница:
– Так ты оправдываешь его поведение?
– Я только стараюсь понять его и никогда не поверю, чтобы стыд мог побудить Антония к чему-нибудь. Неужели ты думаешь, что я в состоянии покраснеть? Когда человек дошел до того, что презирает весь мир, он уже не может стыдиться.
– Но в таком случае почему же Марк Антоний заперся в этой омытой морем тюрьме?
– Потому что для всякого настоящего человека, много лет провозившегося с женщинами, шутами и подхалимами, наступает момент, когда ему становится тошно. В такие часы он начинает думать, что среди всего этого сброда он сам – единственный человек, с которым стоит общаться. После Акциума это стало ясно Антонию, и, чтобы хоть раз побыть в хорошем обществе, он покинул людей.
– Не это ли и тебя порою гонит в пустыню?
– Может быть. Но тебе, тебе всегда разрешается сопровождать меня.
– Значит, ты считаешь, что я лучше других! – радостно воскликнул Антиной.
– Во всяком случае, ты красивее, – ласково ответил Адриан, – но спрашивай дальше.
Антиною потребовалось несколько минут, пока он мог последовать этому приглашению. Наконец он собрался с мыслями и попросил объяснить ему, почему большинство кораблей заходят в гавань Эвноста86, лежащую позади Гептастадиона. Он узнал, что вход в этот порт безопаснее, чем пролив между Фаросом и оконечностью Лохиады, ведущий к восточным пристаням.
О каждом здании, интересовавшем фаворита, Адриан мог сообщить подробные сведения.
Указав рукою на сому87, где покоились останки Александра Великого, он призадумался и сказал про себя:
– Великий! Можно, право, позавидовать юному македонянину. Не потому, что ему дали такое прозвище (оно прилагалось ко многим ничтожным людям), а потому, что он его подлинно заслужил.
Ни один из остальных вопросов вифинца не остался без ответа. Антиной со все возрастающим изумлением следил за объяснениями и наконец воскликнул:
– Как хорошо ты знаешь этот город! А ведь ты еще никогда здесь не бывал.
– Одно из величайших наслаждений, доставляемых путешествиями, – отвечал Адриан, – заключается в том, что, странствуя, мы воочию видим ряд вещей, о коих составили себе представление по книгам и рассказам. Они как бы сами предлагают нам сравнить их с образами, стоящими перед нашим духовным взором, прежде чем мы встретились с реальными вещами. Мне кажется, что удивление при виде неожиданной новости доставляет гораздо меньше удовольствия, чем первый взгляд на нечто известное, которое мы считали достойным более подробного ознакомления. Понимаешь ты мою мысль?
– Кажется, понимаю. Слышишь о чем-нибудь, а потом вдруг и увидишь это самое и тогда спрашиваешь себя, правильно ли себе это представлял. Я всегда представляю себе людей и местности, которые мне хвалили, прекраснее, чем они оказываются на деле.
– Этот остаток, выпадающий не в пользу действительности, не столько служит к посрамлению этой последней, сколько к чести твоей юной фантазии, неутомимой и все украшающей, – ответил Адриан. – Я же… я… – и тут император поглядел вдаль, поглаживая бороду, – чем старее становлюсь, тем чаще убеждаюсь, что можно представить себе людей, места и вещи так, чтобы, впервые встретившись с ними, иметь право подумать, будто давно их знаешь, был в тех местах и видел все воочию… Мне кажется, что и здесь я не нахожу ничего нового и передо мной опять давно знакомый вид. Но чуда тут никакого нет; я хорошо знаю Страбона88, а сверх того, сотни раз слышал и читал об этом городе. Но есть много такого, что мне совершенно чуждо и все же при ближайшем соприкосновении представляется уже виденным и пережитым.
– Нечто подобное и я, наверно, испытал, – заявил Антиной. – Неужели наша душа действительно уже жила в других телах и порою вспоминает впечатления прежних существований? Фаворин рассказывал мне однажды, будто какой-то великий философ (кажется, Платон) утверждает, что души наши перед рождением двигаются взад и вперед по небосклону, чтобы они могли осмотреть землю, на которой им суждено жить. Кроме того, Фаворин говорил…
– Фаворин!.. – презрительно сказал Адриан. – Этот краснобай обладает большим умением придавать новую и привлекательную форму тому, что придумали люди гораздо значительнее его, но подслушать тайны собственной души – это ему не дано. Для этого он сам слишком много болтает и слишком уж погружен в мирскую суету.
– Ты сам заметил это явление, но не одобряешь объяснения, данного Фаворином…
– Да. Ибо знакомыми казались мне люди и вещи, родившиеся или сделанные много позднее моего рождения. Сотни раз спрашиваю я себя, стоя перед собственным законченным творением: «Возможно ли, чтобы ты, Адриан, сын своей матери, совершил это? Как называется та чужая сила, которая помогала тебе при созидании?..» Теперь я ее знаю и вижу так же, как она действует в других. Кого она посетит, тот сразу становится выше себе подобных, и всего деятельнее она проявляется в художниках. А может быть, обычные люди превращаются в художников именно потому, что гений избирает их своим вместилищем. Понял ли ты меня?
– Не совсем, – отвечал Антиной. Его большие глаза сияли оживлением, пока он вместе с императором смотрел на город, но теперь заволоклись и потупились. – Не сердись на меня, государь. Этого я, вероятно, никогда не пойму. Самостоятельное мышление мне незнакомо, следить за чужими мыслями мне трудно, и не думаю, чтобы я когда-либо мог создать что-нибудь путное. Когда мне приходится действовать, никакой демон не помогает моей душе: она чувствует себя совершенно беспомощной и впадает в мечтательность. Если мне случается что-нибудь довести до конца, то я всегда вынужден признаться себе, что мог бы сделать лучше.
– Самопознание, – засмеялся Адриан, – это верх мудрости. Всякий, кто обогатил сознание своего духа чем-либо прекрасным, уже тем самым выполнил свою задачу. То, что другие достигают делами, то совершаешь ты самим фактом своего существования!.. Аргус! Смирно!
При последних словах императора собака встала и, ворча, подошла к двери. Несмотря на призыв своего господина, она громко залаяла, когда послышался сильный стук в двери.
Адриан с удивлением посмотрел на дверь и спросил:
– Где Мастор?..
Антиной позвал раба, но напрасно – в императорской опочивальне его не было.
– Что сделалось с ним? – спросил Адриан. – Он обыкновенно всегда бывает под рукою, всегда весел, как жаворонок; но сегодня у него был вид какого-то мечтателя, и, одевая меня, он уронил сперва мой башмак, а потом застежку.
– Я вчера прочел ему письмо из Рима, – отвечал Антиной. – Его молодая жена сбежала с каким-то корабельщиком.
– Поздравляем его со свободой.
– По-видимому, он любил жену.
– Такой красивый малый, да еще мой придворный раб, может найти сколько угодно жен взамен прежней.
– Но он еще не нашел. Он покамест горюет о том, что потерял.
– Как это мудро!.. Вот опять стучатся в дверь. Посмотри, кто это позволяет себе? Впрочем, ведь каждый имеет право стучаться сюда: на Лохиаде я не император, а частный человек. Ложись, Аргус. Ты, видно, спятил, старина? Собака больше меня заботится о сохранении моего достоинства, и ей игра в архитектора, как видно, не по нутру.
Антиной уже поднял руку, чтобы осадить стучавшего, как дверь тихо приотворилась и раб дворцового смотрителя переступил через порог.
Старый негр имел жалкий вид. Внушительная фигура императора и прекрасная одежда его любимца смутили его, а угрожающее ворчание Аргуса наполнило его душу таким страхом, что он боязливо сжал тощие черные ноги и, насколько возможно, прикрыл их своим истертым плащом.
Адриан с удивлением посмотрел на эту плачевную фигуру и спросил:
– Что тебе нужно, любезный?..
Тогда раб попытался приблизиться на шаг; но, повинуясь энергичному приказу Адриана, остановился и, глядя на свои плоские ноги, почесал седую курчавую голову с небольшими круглыми плешинками.
– Ну?.. – прибавил император далеко не одобрительным тоном и угрожающе ослабил пальцы, державшие за ошейник собаку.
Согнутые колени раба задрожали, и он на страшно исковерканном греческом языке, запинаясь, проговорил усердно вдолбленную ему хозяином рацею, из коей явствовало, что он является к римскому архитектору Клавдию Венатору доложить о приходе своего господина, «члена городского Совета, македонского и римского гражданина Керавна, сына Птолемея, управляющего некогда царским, а ныне императорским дворцом на Лохиаде».
Адриан без всякого сострадания предоставил бедному старику, на лбу которого выступил пот от страха, договорить до конца, причем потирал руки от удовольствия, чтобы продлить приятную забаву. Он не помог ему ни одним словом, когда запинавшийся язык раба натыкался на непреодолимые препятствия.
Когда негр наконец завершил свое высокопарное донесение, Адриан ласково промолвил:
– Скажи своему господину, что он может войти.
Как только раб вышел из комнаты, император сказал Антиною:
– Презабавная штука! Каков должен быть Юпитер, которому предшествует подобный орел!
Керавн не заставил долго ждать себя. Пока он расхаживал взад и вперед по коридору перед императорскими покоями, его раздражение еще усилилось. Ибо то, что архитектор, уже осведомленный рабом о родословной и звании посетителя, заставил его прождать несколько минут (из коих каждая казалась ему в четверть часа), он счел пренебрежением к своей особе. Даже его предположению, что римлянин самолично введет его в комнату, не суждено было оправдаться, ибо ответ раба гласил кратко: «Может войти».
– Он сказал «может», а не «пожалуйста» или «пусть сделает милость»? – переспросил смотритель.
– Он сказал «может», – подтвердил раб.
Керавн испустил краткий возглас: «Вот как!..» – поправил золотой обруч на локонах, откинул голову назад, с глубоким вздохом скрестил руки на широкой груди и приказал негру: «Отвори дверь». Исполненный достоинства, он переступил порог. Затем, чтобы не нарушить правил вежливости, он поклонился в пространство и уже хотел начать в резких выражениях свой разговор, но взгляд на императора, блестящее убранство комнаты, явившееся в ней только со вчерашнего дня, а вероятно, также и далеко не приветливое ворчание собаки заставили его понизить тон.
Его раб вошел за ним и искал безопасного места между дверью и ложем; сам же Керавн, превозмогая свой страх перед Аргусом, прошел далеко в глубину комнаты.
Император поместился у подоконника, слегка опираясь ногою на шею собаки, и смотрел на Керавна как на какую-то замечательную диковинку. Взгляд его встретился с глазами дворцового смотрителя и показал тому, что он имеет дело с более важным лицом, чем ожидал. Но именно поэтому гордость Керавна, так сказать, поднялась на дыбы, и хотя не в таких резких словах, какими он первоначально думал высказать свое неудовольствие, но все-таки с напыщенным достоинством он спросил:
– Стою ли я перед новым гостем Лохиады, архитектором Клавдием Венатором из Рима?..
– Да, стоишь, – отвечал император и бросил искоса лукавый взгляд на Антиноя.
– Ты нашел ласковый прием в этом дворце, – продолжал Керавн, – подобно моим отцам, которые управляли им несколько столетий, я тоже умею свято чтить законы гостеприимства.
– Я изумлен древностью твоего рода и преклоняюсь перед твоим благонамеренным образом мыслей, – отвечал в том же тоне Адриан. – Что еще предстоит узнать нам от тебя?
– Я пришел сюда не для того, чтобы рассказывать истории, – отвечал Керавн, в котором поднялась желчь, так как ему показалось, что он заметил насмешливую улыбку на губах архитектора. – Я пришел сюда не затем, чтобы рассказывать истории, а с жалобой на то, что ты, будучи ласково принятым гостем, так мало стараешься охранить своих хозяев от вреда.
– Что это значит? – спросил Адриан, причем встал со своего сиденья и мигнул Антиною, чтобы тот крепко держал собаку, так как Аргус обнаруживал особенную антипатию к Керавну. Видимо, он чувствовал, что тот явился не для того, чтобы оказать его хозяину какую-нибудь любезность.
– Эта опасная, скалящая зубы собака принадлежит тебе? – спросил смотритель.
– Да.
– Сегодня утром она сбила с ног мою дочь и разбила драгоценный кувшин, который та несла.
– Я слышал об этом несчастье, – отвечал Адриан, – и много бы дал, чтобы его не случилось. За кувшин ты получишь богатое вознаграждение.
– Прошу тебя, к злу, которое постигло нас по твоей вине, не присоединять еще оскорблений. Отец, дочь которого подверглась нападению и ранена…
– Значит, Аргус все-таки укусил ее? – вскричал Антиной в испуге.
– Нет, – отвечал Керавн, – но ее голова и нога повреждены вследствие ее падения, и она сильно страдает.
– Это прискорбно; а так как я сам имею некоторые сведения во врачебном искусстве, то охотно попытаюсь оказать помощь бедной девушке.
– Я плачу настоящему лекарю, который лечит мое семейство, – отвечал смотритель, отклоняя предложение Адриана, – и пришел сюда просить или, говоря прямо, требовать…
– Чего?
– Во-первых, чтобы передо мной извинились.
– На это архитектор Клавдий Венатор всегда готов, если кто-нибудь потерпел вред от него самого или от его окружающих. Повторяю тебе, что я искренне огорчен случившимся и прошу тебя передать потерпевшей девушке, что ее горе – мое собственное горе. Чего ты желаешь еще?..
Черты Керавна прояснились при последних словах, и он отвечал менее раздраженным тоном, чем прежде:
– Я должен просить тебя привязать твою собаку, запереть или другим каким-нибудь способом сделать ее безвредною.
– Это слишком! – вскричал император.
– Это только справедливое требование, – решительно возразил Керавн. – Жизнь моя и моих детей находится в опасности, пока этот дикий зверь свирепствует на свободе.
Адриан ставил монументы своим издохшим собакам и лошадям, а его Аргус был ему не менее дорог, чем иным бездетным людям их четвероногие товарищи; поэтому требование смешного толстяка показалось ему дерзким и чудовищным, и он вскричал с негодованием:
– Вздор!.. За собакою будут присматривать, вот и все!..
– Ты посадишь ее на цепь!.. – потребовал Керавн, вращая зрачками. – Не то найдется кто-нибудь, кто сделает ее безвредною навсегда.
– Подлому убийце придется тогда плохо! – вскричал Адриан. – Что ты думаешь об этом, Аргус?
Собака поднялась при этих словах и схватила бы Керавна за горло, если бы ее господин и Антиной не удержали ее.
Керавн чувствовал, что Аргус угрожает ему, но в эту минуту он был в таком возбуждении, что скорее позволил бы растерзать себя, чем отступил бы. Он находился во власти гнева, возникшего из оскорбленной гордости.
– Значит, и меня в этом доме будут травить собакой?.. – спросил он вызывающим тоном и уперся руками в бока. – Все имеет свои границы, в том числе и мое терпение относительно гостя, который, несмотря на свой зрелый возраст, забывает всякое благоразумие. Я сообщу префекту Титиану, как ты ведешь себя здесь, и как только прибудет сюда император, он узнает!..
– Что?.. – засмеялся Адриан.
– Что ты позволяешь себе относительно меня.
– А до тех пор, – сказал император, – собака останется там, где была, и, конечно, под хорошим присмотром. Но позволь сказать тебе заранее, что Адриан так же любит собак, как и я, а ко мне он расположен еще больше, чем к собакам.
– Мы это увидим, – угрюмо проговорил Керавн. – Я или собака…
– Боюсь, что собаке будет оказано предпочтение.
– И этим поступком Рим совершит новое насилие!.. – вскричал Керавн, и лицо его при этом судорожно перекосилось. – Вы отняли Египет у Птолемеев…
– По уважительным основаниям, – прервал Адриан, – притом ведь это старая история.
– Право никогда не стареет, точно так же, как неоплаченный долг.
– Но оно исчезает вместе с лицами, которых оно касается. Как давно уже не существует ни одного из Лагидов!
– Вы думаете так потому, что вам кажется выгодным так думать, – возразил Керавн. – В человеке, который стоит здесь перед тобою, течет кровь македонских властителей этой страны. Мой старший сын носит имя Птолемея Гелиоса, в лице которого, по вашему мнению, умер последний из Лагидов.
– Добренький маленький слепой Гелиос, – вмешался черный раб, обыкновенно пользовавшийся именем несчастного малютки как щитом в тех случаях, когда его господин находился в опасном настроении духа.
– Значит, последний потомок Лага слеп! – засмеялся император. – Риму нечего ждать его притязаний. Но я сообщу императору, какие опасные претенденты находят приют в этом доме.
– Доноси на меня, обвиняй, клевещи, – презрительно вскричал Керавн, – но я не позволю помыкать собою! Терпение! Ты еще узнаешь меня!..
– А ты – Аргуса, если сию минуту не оставишь эту комнату вместе с твоим полинявшим вороном.
Керавн кивнул рабу и, не поклонившись, повернулся спиной к своим врагам. На пороге комнаты он еще раз приостановился на мгновение и крикнул Адриану:
– Будь уверен в том, что я буду жаловаться в Совет и напишу императору, как осмеливаются здесь обращаться с македонским гражданином.
Когда смотритель вышел из комнаты, Адриан отпустил молосса, который в бешенстве бросился к закрытой двери, отделявшей его от предмета ненависти.
Император приказал ему лежать смирно и сказал, обращаясь к своему любимцу:
– Вот так чудище! Смешон и притом отвратителен до крайности! Как бушевала в нем злоба и все же ни во что не вылилась! Я предпочитаю остерегаться таких неисправимых людей. Берегите моего Аргуса и помните, что мы в Египте, стране, уже по словам Гомера, изобилующей ядами. Пусть Мастор зорко следит. Да вот наконец и он.
– Я только стараюсь понять его и никогда не поверю, чтобы стыд мог побудить Антония к чему-нибудь. Неужели ты думаешь, что я в состоянии покраснеть? Когда человек дошел до того, что презирает весь мир, он уже не может стыдиться.
– Но в таком случае почему же Марк Антоний заперся в этой омытой морем тюрьме?
– Потому что для всякого настоящего человека, много лет провозившегося с женщинами, шутами и подхалимами, наступает момент, когда ему становится тошно. В такие часы он начинает думать, что среди всего этого сброда он сам – единственный человек, с которым стоит общаться. После Акциума это стало ясно Антонию, и, чтобы хоть раз побыть в хорошем обществе, он покинул людей.
– Не это ли и тебя порою гонит в пустыню?
– Может быть. Но тебе, тебе всегда разрешается сопровождать меня.
– Значит, ты считаешь, что я лучше других! – радостно воскликнул Антиной.
– Во всяком случае, ты красивее, – ласково ответил Адриан, – но спрашивай дальше.
Антиною потребовалось несколько минут, пока он мог последовать этому приглашению. Наконец он собрался с мыслями и попросил объяснить ему, почему большинство кораблей заходят в гавань Эвноста86, лежащую позади Гептастадиона. Он узнал, что вход в этот порт безопаснее, чем пролив между Фаросом и оконечностью Лохиады, ведущий к восточным пристаням.
О каждом здании, интересовавшем фаворита, Адриан мог сообщить подробные сведения.
Указав рукою на сому87, где покоились останки Александра Великого, он призадумался и сказал про себя:
– Великий! Можно, право, позавидовать юному македонянину. Не потому, что ему дали такое прозвище (оно прилагалось ко многим ничтожным людям), а потому, что он его подлинно заслужил.
Ни один из остальных вопросов вифинца не остался без ответа. Антиной со все возрастающим изумлением следил за объяснениями и наконец воскликнул:
– Как хорошо ты знаешь этот город! А ведь ты еще никогда здесь не бывал.
– Одно из величайших наслаждений, доставляемых путешествиями, – отвечал Адриан, – заключается в том, что, странствуя, мы воочию видим ряд вещей, о коих составили себе представление по книгам и рассказам. Они как бы сами предлагают нам сравнить их с образами, стоящими перед нашим духовным взором, прежде чем мы встретились с реальными вещами. Мне кажется, что удивление при виде неожиданной новости доставляет гораздо меньше удовольствия, чем первый взгляд на нечто известное, которое мы считали достойным более подробного ознакомления. Понимаешь ты мою мысль?
– Кажется, понимаю. Слышишь о чем-нибудь, а потом вдруг и увидишь это самое и тогда спрашиваешь себя, правильно ли себе это представлял. Я всегда представляю себе людей и местности, которые мне хвалили, прекраснее, чем они оказываются на деле.
– Этот остаток, выпадающий не в пользу действительности, не столько служит к посрамлению этой последней, сколько к чести твоей юной фантазии, неутомимой и все украшающей, – ответил Адриан. – Я же… я… – и тут император поглядел вдаль, поглаживая бороду, – чем старее становлюсь, тем чаще убеждаюсь, что можно представить себе людей, места и вещи так, чтобы, впервые встретившись с ними, иметь право подумать, будто давно их знаешь, был в тех местах и видел все воочию… Мне кажется, что и здесь я не нахожу ничего нового и передо мной опять давно знакомый вид. Но чуда тут никакого нет; я хорошо знаю Страбона88, а сверх того, сотни раз слышал и читал об этом городе. Но есть много такого, что мне совершенно чуждо и все же при ближайшем соприкосновении представляется уже виденным и пережитым.
– Нечто подобное и я, наверно, испытал, – заявил Антиной. – Неужели наша душа действительно уже жила в других телах и порою вспоминает впечатления прежних существований? Фаворин рассказывал мне однажды, будто какой-то великий философ (кажется, Платон) утверждает, что души наши перед рождением двигаются взад и вперед по небосклону, чтобы они могли осмотреть землю, на которой им суждено жить. Кроме того, Фаворин говорил…
– Фаворин!.. – презрительно сказал Адриан. – Этот краснобай обладает большим умением придавать новую и привлекательную форму тому, что придумали люди гораздо значительнее его, но подслушать тайны собственной души – это ему не дано. Для этого он сам слишком много болтает и слишком уж погружен в мирскую суету.
– Ты сам заметил это явление, но не одобряешь объяснения, данного Фаворином…
– Да. Ибо знакомыми казались мне люди и вещи, родившиеся или сделанные много позднее моего рождения. Сотни раз спрашиваю я себя, стоя перед собственным законченным творением: «Возможно ли, чтобы ты, Адриан, сын своей матери, совершил это? Как называется та чужая сила, которая помогала тебе при созидании?..» Теперь я ее знаю и вижу так же, как она действует в других. Кого она посетит, тот сразу становится выше себе подобных, и всего деятельнее она проявляется в художниках. А может быть, обычные люди превращаются в художников именно потому, что гений избирает их своим вместилищем. Понял ли ты меня?
– Не совсем, – отвечал Антиной. Его большие глаза сияли оживлением, пока он вместе с императором смотрел на город, но теперь заволоклись и потупились. – Не сердись на меня, государь. Этого я, вероятно, никогда не пойму. Самостоятельное мышление мне незнакомо, следить за чужими мыслями мне трудно, и не думаю, чтобы я когда-либо мог создать что-нибудь путное. Когда мне приходится действовать, никакой демон не помогает моей душе: она чувствует себя совершенно беспомощной и впадает в мечтательность. Если мне случается что-нибудь довести до конца, то я всегда вынужден признаться себе, что мог бы сделать лучше.
– Самопознание, – засмеялся Адриан, – это верх мудрости. Всякий, кто обогатил сознание своего духа чем-либо прекрасным, уже тем самым выполнил свою задачу. То, что другие достигают делами, то совершаешь ты самим фактом своего существования!.. Аргус! Смирно!
При последних словах императора собака встала и, ворча, подошла к двери. Несмотря на призыв своего господина, она громко залаяла, когда послышался сильный стук в двери.
Адриан с удивлением посмотрел на дверь и спросил:
– Где Мастор?..
Антиной позвал раба, но напрасно – в императорской опочивальне его не было.
– Что сделалось с ним? – спросил Адриан. – Он обыкновенно всегда бывает под рукою, всегда весел, как жаворонок; но сегодня у него был вид какого-то мечтателя, и, одевая меня, он уронил сперва мой башмак, а потом застежку.
– Я вчера прочел ему письмо из Рима, – отвечал Антиной. – Его молодая жена сбежала с каким-то корабельщиком.
– Поздравляем его со свободой.
– По-видимому, он любил жену.
– Такой красивый малый, да еще мой придворный раб, может найти сколько угодно жен взамен прежней.
– Но он еще не нашел. Он покамест горюет о том, что потерял.
– Как это мудро!.. Вот опять стучатся в дверь. Посмотри, кто это позволяет себе? Впрочем, ведь каждый имеет право стучаться сюда: на Лохиаде я не император, а частный человек. Ложись, Аргус. Ты, видно, спятил, старина? Собака больше меня заботится о сохранении моего достоинства, и ей игра в архитектора, как видно, не по нутру.
Антиной уже поднял руку, чтобы осадить стучавшего, как дверь тихо приотворилась и раб дворцового смотрителя переступил через порог.
Старый негр имел жалкий вид. Внушительная фигура императора и прекрасная одежда его любимца смутили его, а угрожающее ворчание Аргуса наполнило его душу таким страхом, что он боязливо сжал тощие черные ноги и, насколько возможно, прикрыл их своим истертым плащом.
Адриан с удивлением посмотрел на эту плачевную фигуру и спросил:
– Что тебе нужно, любезный?..
Тогда раб попытался приблизиться на шаг; но, повинуясь энергичному приказу Адриана, остановился и, глядя на свои плоские ноги, почесал седую курчавую голову с небольшими круглыми плешинками.
– Ну?.. – прибавил император далеко не одобрительным тоном и угрожающе ослабил пальцы, державшие за ошейник собаку.
Согнутые колени раба задрожали, и он на страшно исковерканном греческом языке, запинаясь, проговорил усердно вдолбленную ему хозяином рацею, из коей явствовало, что он является к римскому архитектору Клавдию Венатору доложить о приходе своего господина, «члена городского Совета, македонского и римского гражданина Керавна, сына Птолемея, управляющего некогда царским, а ныне императорским дворцом на Лохиаде».
Адриан без всякого сострадания предоставил бедному старику, на лбу которого выступил пот от страха, договорить до конца, причем потирал руки от удовольствия, чтобы продлить приятную забаву. Он не помог ему ни одним словом, когда запинавшийся язык раба натыкался на непреодолимые препятствия.
Когда негр наконец завершил свое высокопарное донесение, Адриан ласково промолвил:
– Скажи своему господину, что он может войти.
Как только раб вышел из комнаты, император сказал Антиною:
– Презабавная штука! Каков должен быть Юпитер, которому предшествует подобный орел!
Керавн не заставил долго ждать себя. Пока он расхаживал взад и вперед по коридору перед императорскими покоями, его раздражение еще усилилось. Ибо то, что архитектор, уже осведомленный рабом о родословной и звании посетителя, заставил его прождать несколько минут (из коих каждая казалась ему в четверть часа), он счел пренебрежением к своей особе. Даже его предположению, что римлянин самолично введет его в комнату, не суждено было оправдаться, ибо ответ раба гласил кратко: «Может войти».
– Он сказал «может», а не «пожалуйста» или «пусть сделает милость»? – переспросил смотритель.
– Он сказал «может», – подтвердил раб.
Керавн испустил краткий возглас: «Вот как!..» – поправил золотой обруч на локонах, откинул голову назад, с глубоким вздохом скрестил руки на широкой груди и приказал негру: «Отвори дверь». Исполненный достоинства, он переступил порог. Затем, чтобы не нарушить правил вежливости, он поклонился в пространство и уже хотел начать в резких выражениях свой разговор, но взгляд на императора, блестящее убранство комнаты, явившееся в ней только со вчерашнего дня, а вероятно, также и далеко не приветливое ворчание собаки заставили его понизить тон.
Его раб вошел за ним и искал безопасного места между дверью и ложем; сам же Керавн, превозмогая свой страх перед Аргусом, прошел далеко в глубину комнаты.
Император поместился у подоконника, слегка опираясь ногою на шею собаки, и смотрел на Керавна как на какую-то замечательную диковинку. Взгляд его встретился с глазами дворцового смотрителя и показал тому, что он имеет дело с более важным лицом, чем ожидал. Но именно поэтому гордость Керавна, так сказать, поднялась на дыбы, и хотя не в таких резких словах, какими он первоначально думал высказать свое неудовольствие, но все-таки с напыщенным достоинством он спросил:
– Стою ли я перед новым гостем Лохиады, архитектором Клавдием Венатором из Рима?..
– Да, стоишь, – отвечал император и бросил искоса лукавый взгляд на Антиноя.
– Ты нашел ласковый прием в этом дворце, – продолжал Керавн, – подобно моим отцам, которые управляли им несколько столетий, я тоже умею свято чтить законы гостеприимства.
– Я изумлен древностью твоего рода и преклоняюсь перед твоим благонамеренным образом мыслей, – отвечал в том же тоне Адриан. – Что еще предстоит узнать нам от тебя?
– Я пришел сюда не для того, чтобы рассказывать истории, – отвечал Керавн, в котором поднялась желчь, так как ему показалось, что он заметил насмешливую улыбку на губах архитектора. – Я пришел сюда не затем, чтобы рассказывать истории, а с жалобой на то, что ты, будучи ласково принятым гостем, так мало стараешься охранить своих хозяев от вреда.
– Что это значит? – спросил Адриан, причем встал со своего сиденья и мигнул Антиною, чтобы тот крепко держал собаку, так как Аргус обнаруживал особенную антипатию к Керавну. Видимо, он чувствовал, что тот явился не для того, чтобы оказать его хозяину какую-нибудь любезность.
– Эта опасная, скалящая зубы собака принадлежит тебе? – спросил смотритель.
– Да.
– Сегодня утром она сбила с ног мою дочь и разбила драгоценный кувшин, который та несла.
– Я слышал об этом несчастье, – отвечал Адриан, – и много бы дал, чтобы его не случилось. За кувшин ты получишь богатое вознаграждение.
– Прошу тебя, к злу, которое постигло нас по твоей вине, не присоединять еще оскорблений. Отец, дочь которого подверглась нападению и ранена…
– Значит, Аргус все-таки укусил ее? – вскричал Антиной в испуге.
– Нет, – отвечал Керавн, – но ее голова и нога повреждены вследствие ее падения, и она сильно страдает.
– Это прискорбно; а так как я сам имею некоторые сведения во врачебном искусстве, то охотно попытаюсь оказать помощь бедной девушке.
– Я плачу настоящему лекарю, который лечит мое семейство, – отвечал смотритель, отклоняя предложение Адриана, – и пришел сюда просить или, говоря прямо, требовать…
– Чего?
– Во-первых, чтобы передо мной извинились.
– На это архитектор Клавдий Венатор всегда готов, если кто-нибудь потерпел вред от него самого или от его окружающих. Повторяю тебе, что я искренне огорчен случившимся и прошу тебя передать потерпевшей девушке, что ее горе – мое собственное горе. Чего ты желаешь еще?..
Черты Керавна прояснились при последних словах, и он отвечал менее раздраженным тоном, чем прежде:
– Я должен просить тебя привязать твою собаку, запереть или другим каким-нибудь способом сделать ее безвредною.
– Это слишком! – вскричал император.
– Это только справедливое требование, – решительно возразил Керавн. – Жизнь моя и моих детей находится в опасности, пока этот дикий зверь свирепствует на свободе.
Адриан ставил монументы своим издохшим собакам и лошадям, а его Аргус был ему не менее дорог, чем иным бездетным людям их четвероногие товарищи; поэтому требование смешного толстяка показалось ему дерзким и чудовищным, и он вскричал с негодованием:
– Вздор!.. За собакою будут присматривать, вот и все!..
– Ты посадишь ее на цепь!.. – потребовал Керавн, вращая зрачками. – Не то найдется кто-нибудь, кто сделает ее безвредною навсегда.
– Подлому убийце придется тогда плохо! – вскричал Адриан. – Что ты думаешь об этом, Аргус?
Собака поднялась при этих словах и схватила бы Керавна за горло, если бы ее господин и Антиной не удержали ее.
Керавн чувствовал, что Аргус угрожает ему, но в эту минуту он был в таком возбуждении, что скорее позволил бы растерзать себя, чем отступил бы. Он находился во власти гнева, возникшего из оскорбленной гордости.
– Значит, и меня в этом доме будут травить собакой?.. – спросил он вызывающим тоном и уперся руками в бока. – Все имеет свои границы, в том числе и мое терпение относительно гостя, который, несмотря на свой зрелый возраст, забывает всякое благоразумие. Я сообщу префекту Титиану, как ты ведешь себя здесь, и как только прибудет сюда император, он узнает!..
– Что?.. – засмеялся Адриан.
– Что ты позволяешь себе относительно меня.
– А до тех пор, – сказал император, – собака останется там, где была, и, конечно, под хорошим присмотром. Но позволь сказать тебе заранее, что Адриан так же любит собак, как и я, а ко мне он расположен еще больше, чем к собакам.
– Мы это увидим, – угрюмо проговорил Керавн. – Я или собака…
– Боюсь, что собаке будет оказано предпочтение.
– И этим поступком Рим совершит новое насилие!.. – вскричал Керавн, и лицо его при этом судорожно перекосилось. – Вы отняли Египет у Птолемеев…
– По уважительным основаниям, – прервал Адриан, – притом ведь это старая история.
– Право никогда не стареет, точно так же, как неоплаченный долг.
– Но оно исчезает вместе с лицами, которых оно касается. Как давно уже не существует ни одного из Лагидов!
– Вы думаете так потому, что вам кажется выгодным так думать, – возразил Керавн. – В человеке, который стоит здесь перед тобою, течет кровь македонских властителей этой страны. Мой старший сын носит имя Птолемея Гелиоса, в лице которого, по вашему мнению, умер последний из Лагидов.
– Добренький маленький слепой Гелиос, – вмешался черный раб, обыкновенно пользовавшийся именем несчастного малютки как щитом в тех случаях, когда его господин находился в опасном настроении духа.
– Значит, последний потомок Лага слеп! – засмеялся император. – Риму нечего ждать его притязаний. Но я сообщу императору, какие опасные претенденты находят приют в этом доме.
– Доноси на меня, обвиняй, клевещи, – презрительно вскричал Керавн, – но я не позволю помыкать собою! Терпение! Ты еще узнаешь меня!..
– А ты – Аргуса, если сию минуту не оставишь эту комнату вместе с твоим полинявшим вороном.
Керавн кивнул рабу и, не поклонившись, повернулся спиной к своим врагам. На пороге комнаты он еще раз приостановился на мгновение и крикнул Адриану:
– Будь уверен в том, что я буду жаловаться в Совет и напишу императору, как осмеливаются здесь обращаться с македонским гражданином.
Когда смотритель вышел из комнаты, Адриан отпустил молосса, который в бешенстве бросился к закрытой двери, отделявшей его от предмета ненависти.
Император приказал ему лежать смирно и сказал, обращаясь к своему любимцу:
– Вот так чудище! Смешон и притом отвратителен до крайности! Как бушевала в нем злоба и все же ни во что не вылилась! Я предпочитаю остерегаться таких неисправимых людей. Берегите моего Аргуса и помните, что мы в Египте, стране, уже по словам Гомера, изобилующей ядами. Пусть Мастор зорко следит. Да вот наконец и он.
XV
Когда доверенный раб императора вскочил, чтобы спасти Селену от грозной собаки своего господина, он уже пережил нечто, чего не мог забыть, получил некое неизгладимое впечатление: в душу его проникли слова и звуки, которые непрерывно звучали там вновь и вновь и так мощно очаровывали ум и сердце, что он рассеянно и как бы в полудремоте оказывал своему повелителю те услуги, с которыми привык справляться каждое утро бодро и внимательно. Зимой и летом Мастор, обычно до восхода солнца, покидал опочивальню императора, чтобы приготовить все, что нужно было Адриану, когда тот поднимался с ложа. Тут надлежало вычистить золотые бляшки на тонких поножах и ремни солдатских башмаков Адриана, проверить его одежду и попрыскать ее чуть заметно его любимыми тонкими духами. Но больше всего времени уходило на приготовление ванны. На Лохиаде еще не было, как в римских императорских дворцах, благоустроенных бань, а между тем слуга знал, что господин его и здесь потребует большого количества воды.
Ему было сказано, что если понадобится что-нибудь для его повелителя, нужно обращаться к архитектору Понтию. Мастор нашел его перед предназначенным для Адриана помещением, которому Понтий вместе со всеми помощниками старался придать уютный и приятный для глаз вид, пока император еще спал. Архитектор отослал Мастора к работникам, занятым мощением первого двора. Эти люди должны были натаскать столько воды, сколько ему потребуется. Императорский камердинер по должности не обязан был выполнять столь низменную работу; но на охоте, в путешествии и везде, где представлялась необходимость, он без приказания охотно брал это на себя.
Солнце еще не взошло, когда он вступил во двор. Многие рабы еще спали на своих циновках; другие улеглись вокруг костра в ожидании похлебки, которую мальчик и старик размешивали деревянными палками. Ни тех, ни других Мастор не хотел тревожить, а направился к другой группе рабочих, которые сперва, казалось, только беседовали друг с другом, а затем стали внимательно прислушиваться к речам старика, по-видимому рассказывавшего им какую-то историю.
На сердце у бедного раба было тяжело, он был теперь не в таком настроении, чтобы слушать сказки и прибаутки. Жизнь его была отравлена. Услуги, которые от него требовались, в другое время казались ему важнее всего, но в этот день он смотрел на них совершенно иначе. В нем шевелилось смутное чувство, что сама судьба освободила его от всех обязанностей, что несчастье разорвало узы, которые приковывали его к службе и к императору, и сделало его одиноким и самостоятельным человеком. Ему приходила поэтому мысль – не следует ли ему взять все золотые монеты, которые швыряли или совали ему в руку Адриан и богатые люди, желавшие быть допущенными к императору прежде других, и с этими деньгами бежать и растратить их в кабаках большого города на вино и на пиры с веселыми девками. Что будет потом – ему все равно. Если его поймают, то, быть может, запорют насмерть; но он уже принял немало пинков и побоев, прежде чем попал на императорскую службу, а когда его везли в Рим, то однажды даже травили собаками. Убьют – невелика беда. Все равно когда-нибудь все кончится, а будущее, казалось, не сулило ему ничего, кроме томления на службе у беспокойного хозяина, кроме горя и насмешек.
Мастор был человек добрейшей души: он не только не мог причинить кому-либо зло, но ему даже нелегко было оторвать другого от удовольствия или развлечения. А нынче он и того менее был к этому склонен, ибо только тот, у кого болит сердце, чувствует настроение себе подобных.
Подойдя к работникам, из числа которых он намеревался выбрать себе водоносов, Мастор решил не прерывать рассказчика, которого окружавшие его люди слушали с таким вниманием, и ждать, пока он окончит свою речь. Свет костра, горевшего под котлом, озарял лицо говорившего. То был старый работник, но человек свободный, на что указывали его длинные волосы. По окладистой седой бороде Мастор готов был принять его за еврея или финикиянина. В наружности этого старика, одетого в убогий балахон, не было ничего необыкновенного, кроме его каким-то особенным образом сверкавших глаз, постоянно устремленных к небу, и наклона головы, которую слева подпирали поднятые ладони.
– А теперь, – сказал рассказчик, опуская руки, – примемся снова за работу, братья. «В поте лица вы должны есть хлеб ваш» – так говорится в Писании. Нам, старикам, иногда бывает трудно поднимать камни и часами гнуть свои спины; но зато мы ближе вас к более прекрасному времени. Жизнь для всех нас нелегка, но Господь именно нас, носящих бремя и тяготы, первыми приглашает к себе и уж, конечно, не в последнюю очередь тех из нас, кто пребывает в рабстве.
– «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», – прервал старика словами Христа какой-то человек помоложе.
– Да, так говорит Спаситель, – подтвердил старик и продолжал: – И при этом он, конечно, думал о нас. Я уже сказал, что нам нелегко; но насколько тяжелее было бремя, которое он добровольно взял на себя, чтобы освободить нас от страдания… Работать должен каждый, даже император; но тот, который мог жить в славе Отца, позволил осмеивать, ругать себя и плевать себе в лицо, позволил возложить на свою страдальческую голову терновый венец. Он нес свой тяжелый крест, изнемог под его тяжестью, претерпел мучительную смерть – и все это ради нас и без ропота. Но он пострадал не напрасно, потому что Господь принял жертву своего Сына и внял молению его, сказав, что «все верующие в него не погибнут, а будут иметь жизнь вечную». Пусть же начнется новый тяжелый день, пусть за ним последуют тысячи дней, еще более тяжких, пусть наша жизнь окончится смертью, – мы веруем в нашего Искупителя. Сам Бог обещал нам призвать нас из юдоли скорби и страдания в свое небо и, за короткое время бедствования в этом мире, даровать нам нескончаемые тысячелетия радости. Теперь идите работать. За тебя, мой Кнакий, вероятно, потрудится силач Кратет, пока не залечатся твои пальцы. При разделе хлеба пусть каждый вспомнит о детях покойного добряка Филаммона. Для тебя, мой бедный Гибб, работа будет сегодня очень трудна. Господин этого человека, дорогие братья, вчера продал обеих его дочерей купцу из Смирны. Верь, мой Гибб, что ты снова свидишься с ними, если не здесь, в Египте, или в какой-либо другой стране, то в обители нашего небесного Отца. Земная жизнь – это наш путь, цель его – небо, а вожатый, который учит нас никогда не терять ее из виду, – это наш Искупитель. Труд и работу, горе и страдание легко переносить каждому, кто знает, что при наступлении праздничной вечери царь царей отворит для него свою обитель и призовет его, как милого гостя, в дом свой, дающий приют всем, кто был нам дорог.
– «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», – снова воскликнул громким голосом человек из окружавшей старика группы.
Ему было сказано, что если понадобится что-нибудь для его повелителя, нужно обращаться к архитектору Понтию. Мастор нашел его перед предназначенным для Адриана помещением, которому Понтий вместе со всеми помощниками старался придать уютный и приятный для глаз вид, пока император еще спал. Архитектор отослал Мастора к работникам, занятым мощением первого двора. Эти люди должны были натаскать столько воды, сколько ему потребуется. Императорский камердинер по должности не обязан был выполнять столь низменную работу; но на охоте, в путешествии и везде, где представлялась необходимость, он без приказания охотно брал это на себя.
Солнце еще не взошло, когда он вступил во двор. Многие рабы еще спали на своих циновках; другие улеглись вокруг костра в ожидании похлебки, которую мальчик и старик размешивали деревянными палками. Ни тех, ни других Мастор не хотел тревожить, а направился к другой группе рабочих, которые сперва, казалось, только беседовали друг с другом, а затем стали внимательно прислушиваться к речам старика, по-видимому рассказывавшего им какую-то историю.
На сердце у бедного раба было тяжело, он был теперь не в таком настроении, чтобы слушать сказки и прибаутки. Жизнь его была отравлена. Услуги, которые от него требовались, в другое время казались ему важнее всего, но в этот день он смотрел на них совершенно иначе. В нем шевелилось смутное чувство, что сама судьба освободила его от всех обязанностей, что несчастье разорвало узы, которые приковывали его к службе и к императору, и сделало его одиноким и самостоятельным человеком. Ему приходила поэтому мысль – не следует ли ему взять все золотые монеты, которые швыряли или совали ему в руку Адриан и богатые люди, желавшие быть допущенными к императору прежде других, и с этими деньгами бежать и растратить их в кабаках большого города на вино и на пиры с веселыми девками. Что будет потом – ему все равно. Если его поймают, то, быть может, запорют насмерть; но он уже принял немало пинков и побоев, прежде чем попал на императорскую службу, а когда его везли в Рим, то однажды даже травили собаками. Убьют – невелика беда. Все равно когда-нибудь все кончится, а будущее, казалось, не сулило ему ничего, кроме томления на службе у беспокойного хозяина, кроме горя и насмешек.
Мастор был человек добрейшей души: он не только не мог причинить кому-либо зло, но ему даже нелегко было оторвать другого от удовольствия или развлечения. А нынче он и того менее был к этому склонен, ибо только тот, у кого болит сердце, чувствует настроение себе подобных.
Подойдя к работникам, из числа которых он намеревался выбрать себе водоносов, Мастор решил не прерывать рассказчика, которого окружавшие его люди слушали с таким вниманием, и ждать, пока он окончит свою речь. Свет костра, горевшего под котлом, озарял лицо говорившего. То был старый работник, но человек свободный, на что указывали его длинные волосы. По окладистой седой бороде Мастор готов был принять его за еврея или финикиянина. В наружности этого старика, одетого в убогий балахон, не было ничего необыкновенного, кроме его каким-то особенным образом сверкавших глаз, постоянно устремленных к небу, и наклона головы, которую слева подпирали поднятые ладони.
– А теперь, – сказал рассказчик, опуская руки, – примемся снова за работу, братья. «В поте лица вы должны есть хлеб ваш» – так говорится в Писании. Нам, старикам, иногда бывает трудно поднимать камни и часами гнуть свои спины; но зато мы ближе вас к более прекрасному времени. Жизнь для всех нас нелегка, но Господь именно нас, носящих бремя и тяготы, первыми приглашает к себе и уж, конечно, не в последнюю очередь тех из нас, кто пребывает в рабстве.
– «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», – прервал старика словами Христа какой-то человек помоложе.
– Да, так говорит Спаситель, – подтвердил старик и продолжал: – И при этом он, конечно, думал о нас. Я уже сказал, что нам нелегко; но насколько тяжелее было бремя, которое он добровольно взял на себя, чтобы освободить нас от страдания… Работать должен каждый, даже император; но тот, который мог жить в славе Отца, позволил осмеивать, ругать себя и плевать себе в лицо, позволил возложить на свою страдальческую голову терновый венец. Он нес свой тяжелый крест, изнемог под его тяжестью, претерпел мучительную смерть – и все это ради нас и без ропота. Но он пострадал не напрасно, потому что Господь принял жертву своего Сына и внял молению его, сказав, что «все верующие в него не погибнут, а будут иметь жизнь вечную». Пусть же начнется новый тяжелый день, пусть за ним последуют тысячи дней, еще более тяжких, пусть наша жизнь окончится смертью, – мы веруем в нашего Искупителя. Сам Бог обещал нам призвать нас из юдоли скорби и страдания в свое небо и, за короткое время бедствования в этом мире, даровать нам нескончаемые тысячелетия радости. Теперь идите работать. За тебя, мой Кнакий, вероятно, потрудится силач Кратет, пока не залечатся твои пальцы. При разделе хлеба пусть каждый вспомнит о детях покойного добряка Филаммона. Для тебя, мой бедный Гибб, работа будет сегодня очень трудна. Господин этого человека, дорогие братья, вчера продал обеих его дочерей купцу из Смирны. Верь, мой Гибб, что ты снова свидишься с ними, если не здесь, в Египте, или в какой-либо другой стране, то в обители нашего небесного Отца. Земная жизнь – это наш путь, цель его – небо, а вожатый, который учит нас никогда не терять ее из виду, – это наш Искупитель. Труд и работу, горе и страдание легко переносить каждому, кто знает, что при наступлении праздничной вечери царь царей отворит для него свою обитель и призовет его, как милого гостя, в дом свой, дающий приют всем, кто был нам дорог.
– «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», – снова воскликнул громким голосом человек из окружавшей старика группы.