Жрецы в белых одеждах, сухощавые полунагие египтяне в передниках со складками и с платками, повязанными на голове, изображения животных и странно раскрашенные дома в этом квартале в особенности привлекли внимание Адриана и побудили его задать много таких вопросов, на которые Поллукс был не в состоянии ответить.
   Удаляясь все более и более от моря, они дошли до Мареотийского озера115, находившегося на южной окраине города. Нильские корабли и мелкие суда разных форм и величин стояли в этом внутреннем бассейне на якоре. Здесь ваятель показал императору Агатодемонов канал116, посредством которого проходившие по Нилу в Александрию товары передавались на морские корабли. Он обратил также внимание императора на великолепные дачи и хорошо обработанные виноградники на берегу озера.
   – Тело этого города должно полнеть, потому что у него два рта и два желудка, при помощи которых он питается, то есть море и это озеро, – заметил император.
   – И гавани в обоих, – прибавил Поллукс.
   – Совершенно верно; но теперь нам пора возвращаться, – отвечал Адриан. И они пошли по улице, которая вела вдоль канала к северу, и, миновав Ворота солнца, на восточном конце Канопской улицы, добрались до еврейского квартала117. Внутри этого квартала многие дома были заперты. Здесь не видно было также никакого следа праздничного движения, которое было так шумно в квартале язычников, потому что те из израильтян, которые строго соблюдали свою веру, держались вдали от торжеств этого веселого дня, хотя в них принимало участие большинство их единоверцев, живших между эллинами.
   Наконец путники вернулись к Воротам солнца и пошли по Канопской улице, разделявшей город на две половины – северную и южную. Адриан пожелал с высоты Панейона осмотреть уже виденные им отдельные строения в их совокупности. Короткий путь в южном направлении привел их к этой возвышенности.
   Сад вокруг холма, содержавшийся в большом порядке, кишел людьми, а извилистый путь до вершины был переполнен женщинами и детьми, которые желали посмотреть отсюда на блистательное зрелище дня, посвященное Дионису. Вечером должны были последовать за этим зрелищем представления во всех театрах.
   Прежде чем император со своими спутниками дошел до Панейона, толпа сжалась теснее и в ней послышались восклицания: «Они идут!», «Сегодня начинается рано!», «Вот они!»
   Ликторы со связками прутьев на плече очищали широкую улицу, которая вела от театра Диониса к Панейону, – очищали с бесцеремонным рвением, не обращая внимания на шуточные и колкие слова, которыми встречали их везде, где они ни появлялись.
   Женщина, которую один из этих римских блюстителей порядка отодвинул своею связкою назад, сказала с насмешкой:
   – Подари мне твои розги для детей, а не употребляй их против мирных граждан.
   – Среди этих прутьев спрятан топор, – прибавил какой-то египетский писец тоном предостережения.
   – Так давай его сюда! – вскричал мясник. – Он мне может пригодиться для моих быков.
   При этой насмешке кровь прихлынула к лицу римлянина; но префект, который знал своих александрийцев, приказал ликторам быть глухими – все видеть, но ничего не слышать.
   Теперь показалась одна когорта двенадцатого, квартировавшего в Египте, легиона в богатейшем боевом и праздничном наряде.
   Позади нее шли два ряда особенно статных ликторов с венками на головах. За ними следовали, сопровождаемые смуглыми египтянами, несколько сотен зверей пустыни: леопарды, пантеры, жирафы, газели, антилопы и олени. Затем показался хор Диониса с тамбуринами, лирами, двойными флейтами и треугольниками, в богатых костюмах и с пестрыми венками на головах. Наконец, десять слонов и двадцать белых коней везли большой, поставленный на колеса, весь вызолоченный корабль. Он изображал судно, на котором, по сказанию, тирренские морские разбойники увезли юного Диониса, после того как они увидели этого прекрасного чернокудрого юношу в пурпурной одежде на берегу. Но злодеи – так повествует далее миф – недолго радовались своей добыче, потому что, едва они вышли в открытое море, оковы бога упали, виноградные лозы, быстро и роскошно разрастаясь, опутали паруса, виноградные ветви обвились вокруг рей и весел, грозди отяготили канаты; мачта же, скамья и стены корабля обросли плющом. На земле и на море Дионис одинаково могуществен. На разбойничьем судне он принял образ льва. Охваченные ужасом злодеи бросились в море и, превратившись в дельфинов, последовали за утраченным кораблем.
   Этот корабль, в том виде, как он изображен в гомеровских гимнах, Титиан велел сделать из легких материалов и богато разукрасить, чтобы доставить александрийцам красивое зрелище и самому вместе со своей супругой и знатнейшими римлянами, сопровождавшими императрицу, полюбоваться праздничным движением на главных улицах города.
   Молодые и старые, знатные и простые, мужчины и женщины, греки, римляне, евреи, египтяне, иноземцы с белым или смуглым цветом кожи, с гладкими или курчавыми, как баранья шерсть, волосами – все с одинаковым рвением теснились по краям улицы, чтобы видеть великолепный корабль.
   Адриан, в любви к зрелищам далеко превосходивший своего молодого любимца, которого трудно было расшевелить, протиснулся в самый передний ряд; но когда Антиной постарался последовать за ним, какой-то мальчишка-грек, которого он отодвинул в сторону, сорвал маску с его лица, пригнулся к земле и ловко ускользнул со своей добычей.
   Пока Адриан оглядывался кругом, ища вифинца глазами, корабль, на котором между статуями императора и императрицы стоял префект и где сидели его жена Юлия, Бальбилла со своей компаньонкой и другие римлянки и римляне, подошел совсем близко к нему. Своим острым взглядом он узнал их и, боясь, чтобы его не выдало незамаскированное лицо его любимца, крикнул Антиною:
   – Повернись и уйди назад в толпу!
   Антиной поспешил исполнить это приказание, радуясь, что может вырваться из этой давки, которая была ему в высшей степени противна. Он сел на скамейку возле Панейона и, рассеянно глядя на землю, думал о Селене и о букете, который он послал ей, не видя и не слыша ничего происходившего вокруг него.
   Когда разукрашенный корабль Диониса оставил сад Панейона и повернул на Канопскую улицу, народ тесною толпою с криками последовал за ним.
   Подобно потоку, вздувшемуся от проливного дождя, толпа, шумя, бурля и все возрастая, увлекала с собой даже тех, которые сопротивлялись ее стремлению. Адриан и Поллукс тоже были принуждены последовать за нею.
   Только на широкой Канопской улице удалось им удержаться против ее натиска.
   Необозримая длинная колоннада окаймляла справа и слева мостовую этой широкой знаменитой улицы, которая вела от одного конца города к другому. Насчитывались целые сотни коринфских колонн, на которые опирались кровли этой галереи. Около одной из колонн императору и Поллуксу удалось остановиться и перевести дух.
   Первой заботой Адриана было подумать о своем любимце; и так как сам он боялся снова идти в толпу, то приказал ваятелю разыскать его и привести к нему.
   – Ты подождешь меня здесь? – спросил Поллукс.
   – Я видел более приятные места для ожидания, – вздохнул Адриан.
   – Я тоже, – отвечал художник. – Но вон та высокая, увенчанная листвою тополя и плюща дверь ведет в дом харчевника, у которого даже боги почувствовали бы себя недурно.
   – Так я буду дожидаться там.
   – Но, предупреждаю тебя, не ешь слишком много, потому что «Олимпийский стол» коринфянина Ликорта – самая дорогая харчевня в городе. Его гости – одни только толстосумы.
   – Хорошо, хорошо, – засмеялся Адриан. – Только достань моему помощнику новую маску и приведи его ко мне. Я не обеднею от того, что заплачу за закуску за нас троих. В праздник Диониса дозволительно немножко раскошелиться.
   – Только смотри не раскайся, – сказал ваятель. – Такой длинный верзила, как я, хорошо справляется с питьем и яствами.
   – Покажи только, что ты в состоянии сделать в этом отношении, – крикнул император вслед удалявшемуся Поллуксу. – Я и без того у тебя в долгу за капустное блюдо твоей матери.
   Пока Поллукс искал Антиноя около Панейона, император зашел в самую аристократическую поварню города, славившегося искусством своих поваров.
   Эта поварня, где обедало большинство посетителей этого дома, состояла из обширного открытого двора, с трех сторон окаймленного открытыми и, с задней стороны, глухими галереями с колоннами.
   В этих галереях стояли ложа, на которых лежали гости по одному, по два или более значительными группами, угощаясь кушаньями и напитками, которые прислуживавшие рабы и хорошенькие мальчики с кудрявыми волосами и в красивых одеждах ставили на маленькие низенькие столики.
   В одном углу было шумно и весело; в другом – какой-то гастроном молча наслаждался тщательно приготовленными лакомствами; в третьем – большая группа, по-видимому, разговаривала с большим рвением, чем пила и ела, а из некоторых комнат, прилегавших к задней стене галерей, раздавались музыка, пение и хохот мужчин и женщин.
   Император потребовал особую комнату, но все были уже заняты; его попросили немножко подождать, так как одна из боковых комнат должна была скоро освободиться.
   Он снял маску, и хотя едва ли ему нужно было серьезно опасаться, что его могут узнать в его фантастическом костюме, он все-таки выбрал себе ложе, прикрытое широким пилястром, в галерее, находившейся на задней стороне двора, где становилось уже темней.
   Там он велел подать себе прежде всего вина и несколько устриц для закуски. Уничтожая их, он подозвал главного служителя и вступил с ним в переговоры насчет трапезы, которую в короткое время нужно было приготовить для него и для двух его товарищей.
   Во время этого разговора хлопотливый хозяин харчевни подошел к своему новому гостю, и когда увидел, что имеет дело с человеком, хорошо знакомым с гастрономическими тонкостями, то остался при нем и с вежливой готовностью отвечал на множество вопросов Адриана.
   В окруженном галереями дворе тоже можно было увидеть многое, что должно было возбудить пытливость самого любопытного человека того времени.
   На глазах у гостей в обширном отделении двора жарились на решетках и очагах, на вертелах и в печах те яства, которые заказывались слугам.
   На больших чистых столах повара приготовляли свои произведения, и место их деятельности, ограниченное веревкой и открытое для всех глаз, было окружено небольшим рынком с самыми отборными товарами.
   Здесь в одном месте были красиво выставлены все виды овощей, выращенных на египетской и греческой почве, в другом – превосходные фрукты разных цветов и величин; далее – золотисто-желтые пирожки, начиненные мясом, рыбой и канопскими улитками, приготовлявшиеся в самой Александрии, и такие, у которых начинка состояла из фруктов или цветочных лепестков, доставлявшихся из окрестностей у озера Мерида, где процветало разведение плодов и ученое садоводство. Мясные товары всякого рода лежали и висели на особом месте. Там можно было видеть сочные окорока из Кирены, итальянские колбасы и сырую убоину. Возле них лежала и висела дичь и живность в богатом выборе, и в особенности большое пространство двора занимали аквариумы, в которых плавали благороднейшие из чешуйчатых жителей Нила и внутренних озер северного Египта, а также драгоценные мурены и другие рыбы итальянского происхождения. Александрийские раки, улитки, устрицы и лангусты из Канопа и Климсы содержались в особых лоханях. Копченые товары из Мендеса и из окрестностей озера Мерида висели на металлических прутьях, а в особом, крытом, но полном воздуха помещении лежали защищенные от солнца рыбы свежего улова Средиземного и Красного морей.
   Каждому гостю «Олимпийского стола» дозволялось самому выбирать здесь мясо, плоды, спаржу, рыбу или паштеты и заказывать из них кушанья.
   Хозяин Ликорт указал императору на одного престарелого господина, выбиравшего посреди дворика, украшенного яркими натюрмортами, продукты для пира, который он намеревался дать вечером этого дня своим друзьям.
   – Все прекрасно, все превосходно, – сказал Адриан, – но мухи, которых привлекают все эти лакомства, невыносимы. Да и этот сильный запах кушаний портит мне аппетит.
   – В боковых комнатах лучше, – отвечал хозяин. – В той, которая предназначена для тебя, гости собираются уже уходить. А позади нее здешние софисты, Деметрий118 и Панкрат, угощают знатных господ из Рима – риторов, философов и других подобных лиц. Вот уже несут факелы, а они сидят за трапезой и спорят с самого завтрака. Ну, вот гости выходят из боковой комнаты. Хочешь ты занять ее?
   – Да, – ответил император. – Если высокий юноша будет спрашивать архитектора Клавдия Венатора из Рима, то приведи его ко мне.
   – Значит, архитектор, а не софист или ритор, – сказал слуга, внимательно глядя на императора.
   – Силен, философ!
   – О, два друга, что кричат там впереди, иногда приходят сюда нагие и с разорванными плащами на худых плечах. Сегодня они пользуются угощением богача Иосифа.
   – Иосифа? Это, должно быть, еврей, а между тем он храбро нападает на окорок.
   – В Кирене было бы больше свиней, если бы там не было израильтян! Они такие же греки, как мы, и едят все, что вкусно.
   Адриан вошел в освободившуюся комнату, лег на стоявшее у стены мягкое ложе и поторопил рабов, которые убирали облепленную мухами посуду, бывшую в употреблении у его предшественников. Оставшись один, он начал прислушиваться к разговору, который в соседней комнате вели Фаворин, Флор и их греческие гости.
   Он хорошо знал двух первых, и от его острого слуха не ускользнуло ни одного слова из их оживленной беседы.
   Фаворин громким голосом, но с дикцией самого лучшего тона и на прекрасном плавном греческом языке расхваливал александрийцев.
   Он был родом из Арелата в Галлии, но ни у одного эллина язык Демосфена не мог быть изящнее и чище.
   Проникнутые духом самостоятельности, остроумные и деятельные жители африканского мирового города были ему якобы гораздо милее афинян. Последние жили теперь только прошедшим, александрийцы же могли наслаждаться своим настоящим. Здесь еще жил дух независимости; в Греции же были только рабы, которые торговали знаниями, как александрийцы – африканскими товарами и индийскими сокровищами. Когда Фаворин однажды впал в немилость у Адриана, то афиняне низвергли его статую. Милость и немилость сильных для них значили больше, чем умственное величие, важные деяния и высокие заслуги.
   Флор в общем соглашался с Фаворином и объявил, что Рим должен освободиться от умственного влияния Афин; но Фаворин был другого мнения и сказал, что для каждого, кто перешел уже за черту первой мужской зрелости, будет трудно изучать что-нибудь новое; этим он шутливо намекнул на знаменитейшее сочинение своего сотрапезника, в котором Флор сделал попытку разделить историю Рима по четырем главным возрастам человеческой жизни, причем забыл старость и говорил только о детстве, юности и мужественной зрелости. Фаворин упрекал его в том, что он слишком высоко ценил гибкость римского гения и слишком низко ставил эллинский.
   Флор отвечал галльскому оратору густым грубым голосом и такими вдохновенными словами, что подслушивавший император охотно высказал бы ему свое одобрение и задал себе вопрос: сколько кубков осушил со времени завтрака его земляк, расшевелить которого было трудно?
   Когда Флор старался доказать, что Рим в правление Адриана стоит на вершине мужественной силы, его прервал Деметрий из Александрии и попросил его рассказать кое-что о личности императора.
   Флор охотно поспешил исполнить его просьбу и дал изображение мудрости Адриана как правителя, его знаний, его способностей.
   – Я не могу одобрить в нем только одного, – вскричал он с живостью, – он слишком мало живет в Риме, а Рим – это сердце мира! Ему все нужно видеть собственными глазами, и потому он, не зная отдыха, странствует по провинциям. Я не желал бы поменяться с ним ролями.
   – Ты уже выразил эту мысль в стихах, – прервал его Фаворин.
   – Застольная шутка… Я бы ежедневно благодушествовал за «Олимпийским столом» этого превосходного харчевника, пока я живу в Александрии и дожидаюсь императора.
   – Что же говорится в этом стихотворении? – спросил Панкрат.
   – Я забыл его, да оно и не заслуживает лучшей участи, – отвечал Флор.
   – А в моей памяти удержалось по крайней мере начало. Первые стихи гласят так:
   Не желаю быть, как цезарь,
   Чтоб шататься средь британцев,
   В Скифии страдать от снега.
   При этих стихах Адриан ударил кулаком правой руки в левую, между тем как пирующие обменивались друг с другом предложениями насчет того, почему он так долго остается вдали от Александрии; он взял двойную записную табличку, которую постоянно носил с собою, и быстро написал на воске следующие стихи:
   Не желаю быть я Флором,
   Чтоб шататься по харчевням,
   Чтоб валяться по кружалам,
   От клопов страдать округлых119.
   Едва он кончил этот ответ, тихо улыбаясь про себя, как слуга ввел к нему ваятеля Поллукса.
   Художник не нашел Антиноя. Он высказал предположение, что молодой человек, должно быть, ушел домой, и затем попросил императора не задерживать его долго за трапезой, так как он встретил своего хозяина Папия и тот высказал большое неудовольствие по поводу его долгого отсутствия.
   Адриан уже не дорожил обществом художника. Разговор в соседней комнате казался ему гораздо интереснее беседы с этим добрым малым, да и сам он хотел уйти пораньше, так как чувствовал беспокойство. Антиной, конечно, мог легко найти дорогу к Лохиаде, но Адриана тревожили воспоминания о дурных знаках, виденных им на небе в прошлую ночь. Подобно летучим мышам в пиршественной зале, эти воспоминания носились в его уме среди веселья, которому он снова и снова пытался отдаться в эти свободные часы отдыха, дозволенного им самому себе.
   Поллукс тоже не был так непринужденно весел, как обычно. От продолжительной ходьбы туда и сюда он проголодался и ел превосходные кушанья, которые, по приказанию Адриана, быстро следовали одно за другим, с таким аппетитом и опорожнял кубки так усердно, что император удивился. Но чем больше было у него в голове беспокойных мыслей, тем меньше он говорил.
   На упреки своего хозяина он только что ответил коротко и напрямик, что отказывается служить ему, не подумав о том, как легко было бы ему полюбовно расстаться с Папием.
   Теперь он стоял на собственных ногах, и его мучило нетерпение сообщить Арсиное и своим родителям о том, что он сделал.
   Во время трапезы он вспомнил совет своей матери – постараться приобрести благосклонность архитектора, который угощал его теперь, но он пренебрег этим, так как привык всем быть обязанным самому себе. Притом, хотя он и чувствовал умственное превосходство этого значительного человека, прогулка по городу нисколько не сблизила его с римлянином. Между ним и этим неутомимым любознательным седобородым мужчиной, который требовал такого, множества ответов, что его собеседнику не было времени для вопросов, и который, когда молчал, казался таким недоступно глубокомысленным, что не хватало смелости побеспокоить его, возвышалась непреодолимая преграда. Смелый художник все же пытался по временам уничтожить эту преграду, но вслед за тем каждый раз не мог избавиться от неприятного чувства, что он совершил нечто неуместное. В своих отношениях к архитектору он представлялся себе самому в виде довольно крупной собаки, играющей со львом, и ему думалось, что эта игра не приведет ни к чему хорошему. Поэтому и хозяин и гость были, по разным причинам, довольны, когда последнее блюдо унесли со стола.
   Прежде чем Поллукс оставил комнату, император отдал ему табличку с сочиненными им стихами и, улыбаясь, попросил передать ее через привратника в Цезареум римлянину Аннею Флору. Кроме того, он настойчиво просил Поллукса еще раз поискать Антиноя, и если он найдет его на Лохиаде, то сказать ему, что он, Клавдий Венатор, скоро вернется домой.
   Художник пошел своей дорогой.
   А Адриан еще некоторое время слушал разговор в соседней комнате. Напрасно прождав целый час вторичного упоминания своего имени, он заплатил по счету и вышел на освещенную по-праздничному Канопскую улицу. Там он смешался с ликовавшей толпой и медленно стал подвигаться вперед, недовольный, озабоченный, ища своего исчезнувшего любимца.



IX


   Антиной блуждал в толпе, разыскивая своего повелителя. Там, где он видел какие-нибудь две особенно высокие фигуры, он следовал за ними, но всегда оказывалось, что он ошибся.
   Продолжительные и серьезные усилия были не по его части, и потому он, как только начал утомляться, бросил поиски и сел на каменную скамейку в Панейоне.
   Возле него сели двое философов-киников, с растрепанными волосами и шершавыми бородами, в изодранных плащах на зябнущем теле, и начали громко порицать то поклонение, которое в нынешнее время люди воздают показной стороне и пошлым удовольствиям, а также бранить жалких рабов чувственности, которые главной целью существования считают веселье и блеск добродетели.
   Чтобы их слышали окружающие, они говорили громко, и старший из них размахивал при этом своей суковатой палкой так сильно, как будто он защищался от нападения какого-нибудь яростного врага.
   Антиной чувствовал себя оскорбленным отвратительным видом, грубой манерой и хриплыми голосами этих людей.
   Речь киников была, по-видимому, направлена прямо против него, и, когда он встал, чтобы уйти, они начали ругаться ему вслед, осмеивая его наряд и его умащенные волосы.
   Вифинец ничего не отвечал на их ругательства. Они были ему противны, но он подумал, что они, может быть, позабавили бы императора.
   Ни о чем не размышляя, он поплелся дальше.
   Улица, на которой он находился, должна была вести к морю, и если бы он пошел туда, то не мог бы миновать и Лохиаду.
   Когда стало смеркаться, он пошел к дому привратника и здесь узнал от Дориды, что римлянин и Поллукс еще не возвратились.
   Что ему делать одному в обширном и пустом дворце? Не свободны ли сегодня все, даже рабы? Почему не может и он хоть раз свободно и самостоятельно насладиться жизнью?
   Полный приятного сознания, что он сам себе господин и может бродить по дорогам, выбранным им самим, он пошел вперед. Проходя мимо лавки продавца венков, он опять начал думать о прекрасной бледной Селене и о букете, который уже давно должен был находиться в ее руках.
   Сегодня утром он слышал от Поллукса, что она находится в маленьком доме недалеко от моря, в саду вдовы Пудента, на попечении христиан. Тут художник оживился, рассказывая ему, что он заглянул даже в комнату и видел ее. Он заметил при этом, что она – прелестное создание и что она еще никогда не казалась ему красивее, чем в ту минуту, когда покоилась на своей белой постели.
   Теперь Антиной вспомнил этот рассказ, и ему захотелось сделать попытку вновь увидать девушку, образ которой наполнял его сердце и ум.
   Стемнело. Взволнованный этим странным желанием, он сел в первые попавшиеся носилки.
   Ему казалось, что его черные носильщики двигаются слишком медленно, и, чтобы побудить их ускорить бег, он несколько раз бросал им столько денег, сколько в другое время они едва ли заработали бы в целую неделю. Наконец он достиг цели своего путешествия; но когда он увидел, что в сад вошли несколько мужчин и женщин в белых одеждах, то приказал неграм нести его дальше.
   У темного узкого переулка, который служил границей обширного сада вдовы Пудента с востока и вел к морю, он велел остановиться, вышел из носилок и сказал носильщикам, чтобы они дожидались его.
   Перед воротами сада он снова увидел двух мужчин в белых одеждах и одного из философов-киников, которые сидели с ним на скамейке у Панейона.
   Он неслышно стал ходить взад и вперед в ожидании ухода этих людей и притом часто пересекал полосу света, которую бросали факелы, укрепленные у двери.
   Выпуклые глаза тощего киника были повсюду, и, как только он заметил шагавшего взад и вперед вифинца, он вскричал, взмахнув своей костлявой рукой и указывая на него пальцем, отчасти обращаясь к христианам, с которыми разговаривал, отчасти к самому юноше: