Страница:
Глаза Плутарха были гораздо здоровее его ног, а там, где перед ним находились красивые женщины, они всегда оказывались особенно зоркими.
Еще на пороге он заметил Арсиною и сделал ей обеими руками жест, как будто она была его милой старой знакомой.
Прелестная девушка очаровала его. В более молодые годы он отдал бы все, чтобы добиться ее благосклонности; теперь ему было довольно и того, чтобы заставить ее почувствовать его собственную благосклонность к ней. По своему обыкновению, он велел подвести себя к ней совсем близко, прикоснулся пальцами к ее плечу и весело сказал:
– Ну, прекрасная Роксана, госпожа Юлия закончила с выбором платья?
– О, она выбрала такие чудные, такие дивные ткани! – отвечала девушка.
– Да?.. – спросил Плутарх, желая скрыть под этим вопросом, что он что-то обдумывает про себя. – Чудные? Да и как ей не выбрать…
Старику бросилось в глаза застиранное платье Арсинои. Продавец художественных произведений Габиний в это утро приходил к нему, чтобы разведать, в самом ли деле Арсиноя принадлежит к числу его работниц на фабрике. При этом он повторил ему, что ее отец – надутый, задирающий нос бедняк; что его редкости – ничего не стоящий хлам, в пример чему он насмешливо упомянул о некоторых из них. Ввиду этого старик спрашивал себя: каким образом может он защитить свою хорошенькую любимицу против завистливых языков ее соперниц, так как до его ушей уже доносились злобные отзывы на ее счет.
– То, что берет достойнейшая Юлия в свои руки, разумеется, должно иметь успех, – громко сказал Плутарх и затем шепотом продолжал: – Послезавтра, когда золотых дел мастера отворят свои мастерские, я посмотрю, не найду ли я чего-нибудь для тебя. Я падаю, приподнимите меня повыше, Антей и Атлас!.. Вот так. Да, дитя мое, верхняя моя часть, пожалуй, будет поустойчивее, чем нижняя. Этот полный господин, что стоит там, позади тебя, твой отец?
– Да.
– У тебя нет уже матери?
– Она умерла.
– О! – воскликнул Плутарх тоном соболезнования. Затем он обратился к Керавну и сказал: – Прими от меня поздравление – у тебя замечательная дочь. Я слышу, что тебе приходится заменять для нее также и мать?
– К сожалению, да, господин! Моя бедная жена была похожа на нее. Я веду безрадостную жизнь со времени ее смерти.
– Я слышал, что ты любишь собирать прекрасные редкости. Я разделяю твою склонность. Не согласишься ли ты расстаться с кубком моего тезки – Плутарха… Габиний говорит, что это хорошая вещь.
– Она такова в самом деле, – отвечал Керавн с гордостью. – Подарок императора Траяна философу. Прекрасно вырезанная слоновая кость. Мне тяжело расстаться с этим перлом, но… – и при этом уверении он понизил голос, – но я тебе обязан. Ты принимаешь участие в моей дочери, и чтобы предложить тебе ответный подарок…
– Об этом не может быть и речи, – прервал его Плутарх, который знал людей и которому напыщенная манера Керавна показала, что Габиний не без основания называл его надменным человеком. – Ты оказываешь мне честь, позволяя мне способствовать украшению нашей Роксаны. Прошу тебя прислать мне кубок. Разумеется, я вперед соглашаюсь на всякую цену, какую ты назначишь.
Керавн несколько времени бормотал про себя.
Если бы не настоятельная нужда в деньгах, если бы желание иметь нового, представительного раба, который торжественно шествовал бы за ним, не было в нем так сильно, он настоял бы на том, чтобы Плутарх принял его кубок в подарок. Но при настоящих обстоятельствах… он откашлялся, опустил глаза и сказал в смущении, без всякого следа прежней уверенности:
– Я остаюсь твоим должником, но ты, по-видимому, желаешь, чтобы мы не смешивали этого дела с другими делами. Пусть будет так! За меч Антония, который был у меня, я получил две тысячи драхм…
– В таком случае, – перебил его старик, – кубок Плутарха – подарок Траяна – стоит вдвое, в особенности для меня, так как я нахожусь в родстве с этим великим человеком. Могу я предложить тебе четыре тысячи драхм…
– Я желаю угодить тебе и потому говорю «да», – отвечал Керавн с достоинством и пожал мизинец стоявшей возле него Арсинои. Она давно уже трогала его руку, желая дать ему понять, что он должен настаивать на своем прежнем намерении и подарить кубок Плутарху.
Когда эта неравная пара вышла из приемной, Плутарх, улыбаясь, посмотрел ей вслед и подумал: «Ну, вот и хорошо… Как мало вообще я придаю значения моему богатству, как часто я, видя какого-нибудь дюжего носильщика, желал бы поменяться с ним положением в жизни; но сегодня все-таки было хорошо, что денег у меня столько, сколько мне угодно. Очаровательная девочка! Для того чтобы показаться на людях, ей необходимо новое платье, но, право, ее стираная-перестираная тряпка не способна умалить ее красоту. Она принадлежит к моему дому, так как я видел ее в мастерской между работницами, это я знаю наверное».
Керавн с дочерью вышли из префектуры. Не пройдя еще и нескольких шагов, он не мог удержаться, чтобы не захихикать; погладив Арсиною по плечу, он шепнул ей:
– Я ведь говорил тебе, девочка. Мы будем еще богаты, мы снова возвысимся, и нам не будет необходимости уступать в чем бы то ни было другим гражданам.
– Да, отец, но именно потому, что ты так думаешь, ты мог бы, собственно говоря, подарить кубок этому старому господину.
– Нет, – отвечал Керавн. – Дело есть дело, но впоследствии я заплачу ему за все, что он делает для тебя, заплачу вдесятеро картиною Апеллеса. Госпожа Юлия получит башмачный ремешок, украшенный двумя резными камнями, который принадлежал одной из сандалий Клеопатры.
Арсиноя опустила глаза; она знала цену этим сокровищам и сказала:
– Об этом мы можем подумать после.
Затем они сели в дожидавшиеся их носилки, без которых Керавн теперь уже не мог обходиться, и приказали нести себя в сад вдовы Пудента.
Счастливые грезы Селены были прерваны их посещением.
К вдове Анне Керавн отнесся с ледяной холодностью, так как для него было удовольствием дать ей почувствовать свое презрение ко всякому христианину.
Когда он высказал свое сожаление по поводу того, что Селена была принуждена оставаться у нее, вдова отвечала:
– Ей все же лучше здесь, чем на улице.
На уверение его, что он не принимает ничего даром и что он заплатит за попечение о его дочери, Анна возразила:
– Мы охотно делаем для твоей дочери что можем, а заплатит нам за это некто другой.
– Я запрещаю это! – вскричал Керавн с негодованием.
– Мы не понимаем друг друга, – мягко сказала христианка. – Я разумею не какого-либо смертного человека, и вознаграждение, которого мы добиваемся, состоит совсем не в деньгах или имуществе, а в радостном сознании, что мы облегчили страдание больной.
Керавн пожал плечами и удалился, приказав Селене спросить врача, когда ее можно будет перенести домой.
– Я не оставлю тебя здесь ни на одно мгновение дольше, чем это необходимо, – сказал он выразительно, точно дело шло о том, чтобы удалить ее из какого-нибудь зачумленного дома, затем поцеловал ее в лоб, поклонился вдове Анне с видом такого снисходительного величия, как будто он подал ей милостыню, и ушел, не дослушав уверений Селены, что ей у вдовы очень хорошо.
Земля давно уже горела у него под ногами, и деньги жгли ему карман: теперь он обладал средствами купить себе превосходного нового раба. Может быть, если дать в придачу старика Зебека, хватит даже для покупки грека приличного вида, который может научить его детей читать и писать. Он намеревался обратить главное внимание на наружность нового слуги; если же при этом раб будет и хорошо вышколен, оправдается и высокая цена, которую он за него заплатит.
Приближаясь к невольничьему рынку, Керавн сказал себе самому, умиленный собственным чадолюбием:
– Все для чести семьи, все только для детей.
Арсиноя, согласно его приказанию, осталась при Селене. Отец намерен был заехать за нею на обратном пути.
Когда Керавн удалился, Анна и Мария оставили сестер, предполагая, что они захотят поговорить друг с другом без свидетелей.
Как только девушки остались одни, Арсиноя сказала:
– У тебя красные щеки, Селена, и ты, по-видимому, весела. А я… я так счастлива, так счастлива!
– Потому что ты будешь представлять Роксану?
– Это тоже прекрасно. И кто подумал бы вчера, что мы будем так богаты сегодня! Мы решительно не знаем, куда девать деньги.
– Мы?
– Да, потому что отец продал две вещи из своего хлама за шесть тысяч драхм.
– О! – вскричала Селена и тихо всплеснула руками. – Значит, можно будет заплатить самые безотлагательные долги.
– Конечно, но это еще далеко не все.
– Ну?
– С чего мне начать… Ах, Селена, мое сердце так полно. Я устала, и все-таки я могла бы плясать, и петь, и бесноваться и сегодня, и всю ночь, и завтра. Когда я думаю о своем счастье, то у меня шумит в голове и мне кажется, что я должна крепко держаться, чтобы не упасть. Ты еще не знаешь, что чувствует человек, в которого попала стрела Эрота. Ах, я так сильно люблю Поллукса, и он тоже любит меня!
При этом признании вся кровь отхлынула от щек Селены, и с ее губ тихо прозвучали вопросительные слова:
– Поллукс, сын Эвфориона, ваятель Поллукс?
– Да, наш милый добрый верзила Поллукс! – вскричала Арсиноя. – Навостри уши и дай мне рассказать, как все это случилось. В эту ночь по дороге к тебе он признался мне, как сильно он меня любит; и ты должна посоветовать, каким образом нам склонить отца в нашу пользу, склонить как можно скорее. После-то он, конечно, скажет «да», потому что Поллукс может добиться всего, чего только захочет, и притом он со временем сделается великим человеком, таким, как Папий, Аристей и Неалк108, вместе взятые. Юношеская штука с нелепой карикатурой… Но как ты бледна, Селена!
– Это ничего, совсем ничего. Я чувствую боль. Только говори дальше, – попросила Селена.
– Госпожа Анна сказала, чтобы я не позволяла тебе много говорить.
– Только расскажи все, я буду молчать.
– Ты ведь тоже видела прекрасную голову матери, которую он сделал, – начала Арсиноя. – Перед нею мы встретились и разговаривали в первый раз после долгой разлуки, и я скоро почувствовала, что более милого человека, чем он, нет на всей земле. Там же он и влюбился в меня, в глупое создание. Вчера вечером он провожал меня к тебе. Когда я шла ночью под руку с ним по улицам, то… то… о Селена, как это было чудно, прекрасно, ты не можешь и представить себе! У тебя очень болит нога, бедняжка? Глаза у тебя совсем влажные!
– Дальше, рассказывай дальше.
И Арсиноя продолжала и не умолчала ни о чем, что могло расширить и углубить рану в сердце Селены.
Упиваясь сладостными воспоминаниями, она описала то место на улице, где Поллукс поцеловал ее в первый раз, кусты в саду, в тени которых она упала в его объятия, их очаровательную прогулку в лунную ночь сквозь толпы людей, собравшихся по случаю праздника, наконец то, как они оба присоединились к процессии и в вакхическом безумии мчались по улицам. Она описала, также со слезами на глазах, как тяжело было ей потом расставаться с Поллуксом, и затем рассказала, уже смеясь, как лист плюща, приставший к ее волосам, чуть не выдал всего отцу.
Арсиноя все говорила и говорила, и для нее было нечто упоительное в ее собственной речи. Она не замечала, как действовали ее слова на Селену. Могла ли она знать, что именно эти слова, а не боль, вызывали мучительную судорогу на губах ее сестры?
Когда затем Арсиноя начала рассказывать о великолепных платьях, которые заказала для нее госпожа Юлия, больная слушала ее только наполовину, но внимание ее снова было возбуждено, когда она услышала, как много богатый Плутарх предложил за кубок из слоновой кости и что ее отец думает променять старого раба на другого, более сильного.
– Правда, наш добрый черный линяющий аист выглядит порядочным растрепой, – заметила Арсиноя, – но все-таки мне больно, что ему приходится уйти от нас. Если бы ты была дома, отец, может быть, еще одумался бы.
Селена сухо засмеялась, губы ее насмешливо искривились, и она вскричала:
– Смелей! Продолжайте в том же роде… Так вы еще ухитритесь обзавестись лошадьми и экипажем за два дня до того, как вас выбросят на улицу…
– У тебя на уме всегда только самое худшее, – возразила Арсиноя с досадой. – Говорю тебе, все пойдет лучше, прекраснее и благоприятнее, чем мы ожидаем. Как только мы разбогатеем, мы выкупим старого раба и будем кормить его до смерти.
Селена пожала плечами, а ее сестра вскочила со своего стула со слезами на глазах.
Она была так рада, что может сообщить сестре о своем счастье, и твердо убеждена, что ее рассказ развеселит душу больной подобно солнечному свету после темной ночи. И вот теперь она не может добиться от сестры ничего, кроме горькой насмешки!
Если друг отказывается разделить с нами наше счастье, то нам не менее тяжело, чем когда он оставляет нас в несчастье.
– Как можешь ты портить мне мою единственную радость! – вскричала Арсиноя. – Правда, я знаю, что тебе не нравится все, что бы я ни делала, но мы все же сестры, и тебе нечего сжимать зубы, скупиться на слова и поводить плечами, когда я тебе рассказываю о вещах, по поводу которых со мною порадовались бы даже посторонние девушки, если бы я открылась им. Ты так холодна, так бессердечна! Может быть, ты еще выдашь меня отцу!
Арсиноя не докончила своей фразы, потому что Селена посмотрела на нее с горечью и беспокойством и тотчас же отвечала:
– Я не могу радоваться; это мне причиняет слишком большую боль.
При этих словах слезы полились по ее щекам. Арсиноя, заметив это, снова почувствовала сострадание к больной. Она наклонилась над Селеной, поцеловала ее в щеку сперва один раз, потом другой и третий; но та отстранила ее и тихо простонала:
– Оставь меня, прошу тебя, оставь меня! Уйди, я не могу выносить этого дольше.
Всхлипывая, она повернула лицо к стене; Арсиноя еще раз попыталась приблизиться к ней с изъявлениями своей любви, но больная отстранила ее с еще большей запальчивостью и вскричала как будто в отчаянии:
– Я умру, если ты не оставишь меня одну!
Тогда счастливица, видя, что искренний дар ее отвергнут единственной подругой, плача, направилась к двери и села перед домом, дожидаясь отца.
Накладывая новый компресс, Анна заметила, что Селена плакала; но она не спросила о причине слез.
Вечером вдова объявила больной, что она теперь оставит ее на полчаса одну, так как она и Мария уйдут, чтобы помолиться с братьями и сестрами своему богу, между прочим, и о ней.
– Оставьте, оставьте, – сказала Селена, – что есть, то и есть; никаких богов не существует.
– Богов? – сказала Анна. – Их нет, но есть один, добрый, любвеобильный отец на небесах, и ты еще познаешь его.
– Я знаю его, – пробормотала больная с горькой насмешкой.
Как только Селена осталась одна, она поднялась на постели, бросила лежавшие возле нее цветы в глубину комнаты, начала вертеть предназначенную для прикрепления застежки булавку, и та сломалась; но она не пошевельнула рукой, чтобы достать золотую оправу с вырезанным камнем, упавшую между кроватью и стеной.
Затем она уставилась глазами в потолок и не шевелилась.
Стемнело. Лилии и каприфолии в букете у окна начали пахнуть сильнее, и изливавшийся из них аромат неутолимо преследовал ее лихорадочным возбуждением. Селена ощущала его при каждом вдохе, и не проходило ни одной минуты, когда он не напоминал бы ей о разрушенном счастье и о безысходном горе. Таким образом, сладкий запах цветов сделался для нее невыносимее едкого дыма, и она закрыла голову одеялом, чтобы избавиться от этой новой пытки. Но скоро она вновь сбросила одеяло: она задыхалась под ним.
Ею овладело невыразимое беспокойство, и при этом в поврежденной ноге, как молот, стучала боль, рана на голове горела, от мучительной боли напряженно сжимались мускулы.
Каждый ее нерв, каждая мысль, приходившая ей в голову, – все причиняло ей муку, и при этом она чувствовала себя беспомощной, беззащитной, вполне отданной на произвол каких-то жестоких сил, которые стремительно увлекали ее душу подобно буре, бешено играющей верхушками пальм.
Без слез, не способная лежать на одном месте, но при каждом движении чувствуя новую боль, не в силах собрать мысли, толпившиеся в ее мозгу, она, однако же, была твердо убеждена, что этот запах цветов отравит ее, убьет, сведет с ума. Она спустила больную ногу с постели, затем другую и села, не обращая внимания на боль, не думая о предостережении врача.
Длинные распустившиеся волосы падали волнами на ее лицо, плечи и руки, которыми она поддерживала голову.
В таком положении мысли ее приняли другое направление.
Взгляд, которым она смотрела на пол, окаменел, и горькое, враждебное чувство против сестры, ненависть к Поллуксу, презрение к жалким слабостям отца и к своему собственному ослеплению в диком беспорядке сменялись в ее душе.
Всюду царствовал глубокий мир; по временам вечерний ветер доносил до ее ушей чистые звуки какой-то благочестивой песни из дома вдовы Пудента. Селена не обращала на них внимания, но, когда тот же ветер еще сильнее, чем прежде, пахнул ей в лицо ароматом цветов, она крепко впилась пальцами в свои волосы и с такой силой рванула их книзу, что от боли, которую она сама себе причинила, у нее вырвался громкий стон. Ее начал преследовать вопрос: неужели ее волосы не так пышны и прекрасны, как у Арсинои; и, подобно молнии ночью, в ее омраченной душе промелькнуло желание – той же самой рукой, которой она причинила боль самой себе, схватить сестру за волосы и повалить ее на землю.
Но этот запах, этот ужасный запах! Она не могла его выносить дольше.
Вне себя она встала на свою поврежденную ногу, маленькими шажками подобралась к окну и сбросила на пол букет вместе с большой кружкой из обожженной глины, в которой он помещался. Сосуд разбился. Вдова Анна купила его недавно перед тем на свои с трудом сбереженные деньги.
Чтобы отдохнуть, Селена, стоя на одной ноге, оперлась о правый косяк двери и здесь явственнее, чем в постели, услышала шум морских волн, разбивавшихся о каменную береговую дамбу позади домика вдовы Анны.
Выросшая на Лохиаде, Селена была хорошо знакома с этими звуками; но никогда еще плеск и прибой ударявшей в камни, хлюпающей, влажной и холодной стихии не действовал на нее так, как теперь.
Ее кровь была воспалена лихорадкой, нога горела, голова пылала, злоба, точно медленный огонь, сжигала душу, и ей казалось, что каждая новая волна, разбивавшаяся о дамбу, кричала ей: «Я холодна, влажна, я могу погасить пожирающее тебя пламя, могу прохладить и оживить тебя».
Что могла дать ей жизнь, кроме новых мук и нового горя? Но море, синее, темное море, было велико, холодно и глубоко; его волны своими ласкающими звуками обещали ей погасить жар ее лихорадки и разом снять с нее бремя жизни!
Селена ни о чем не думала, ничего не воображала; она не вспоминала ни о детях, о которых так долго заботилась как мать; ни об отце, которому она была опорой и нянькой; какие-то глухие голоса в ее душе нашептывали ей, что мир зол и жесток, что он место муки и забот, грызущих сердце.
Ей казалось, будто она по самые виски погрузилась в огненную яму, и, подобно страдалице, одежда которой охвачена пламенем, она тянулась к морю, на дне которого она могла надеяться достигнуть высшей цели своих страстных желаний – прекрасной холодной смерти, в которой исчезнет все.
Шатаясь, с тихим стоном, прошла она через дверь в сад и, на каждом шагу готовая упасть, медленно ковыляя, направилась к морю…
Еще на пороге он заметил Арсиною и сделал ей обеими руками жест, как будто она была его милой старой знакомой.
Прелестная девушка очаровала его. В более молодые годы он отдал бы все, чтобы добиться ее благосклонности; теперь ему было довольно и того, чтобы заставить ее почувствовать его собственную благосклонность к ней. По своему обыкновению, он велел подвести себя к ней совсем близко, прикоснулся пальцами к ее плечу и весело сказал:
– Ну, прекрасная Роксана, госпожа Юлия закончила с выбором платья?
– О, она выбрала такие чудные, такие дивные ткани! – отвечала девушка.
– Да?.. – спросил Плутарх, желая скрыть под этим вопросом, что он что-то обдумывает про себя. – Чудные? Да и как ей не выбрать…
Старику бросилось в глаза застиранное платье Арсинои. Продавец художественных произведений Габиний в это утро приходил к нему, чтобы разведать, в самом ли деле Арсиноя принадлежит к числу его работниц на фабрике. При этом он повторил ему, что ее отец – надутый, задирающий нос бедняк; что его редкости – ничего не стоящий хлам, в пример чему он насмешливо упомянул о некоторых из них. Ввиду этого старик спрашивал себя: каким образом может он защитить свою хорошенькую любимицу против завистливых языков ее соперниц, так как до его ушей уже доносились злобные отзывы на ее счет.
– То, что берет достойнейшая Юлия в свои руки, разумеется, должно иметь успех, – громко сказал Плутарх и затем шепотом продолжал: – Послезавтра, когда золотых дел мастера отворят свои мастерские, я посмотрю, не найду ли я чего-нибудь для тебя. Я падаю, приподнимите меня повыше, Антей и Атлас!.. Вот так. Да, дитя мое, верхняя моя часть, пожалуй, будет поустойчивее, чем нижняя. Этот полный господин, что стоит там, позади тебя, твой отец?
– Да.
– У тебя нет уже матери?
– Она умерла.
– О! – воскликнул Плутарх тоном соболезнования. Затем он обратился к Керавну и сказал: – Прими от меня поздравление – у тебя замечательная дочь. Я слышу, что тебе приходится заменять для нее также и мать?
– К сожалению, да, господин! Моя бедная жена была похожа на нее. Я веду безрадостную жизнь со времени ее смерти.
– Я слышал, что ты любишь собирать прекрасные редкости. Я разделяю твою склонность. Не согласишься ли ты расстаться с кубком моего тезки – Плутарха… Габиний говорит, что это хорошая вещь.
– Она такова в самом деле, – отвечал Керавн с гордостью. – Подарок императора Траяна философу. Прекрасно вырезанная слоновая кость. Мне тяжело расстаться с этим перлом, но… – и при этом уверении он понизил голос, – но я тебе обязан. Ты принимаешь участие в моей дочери, и чтобы предложить тебе ответный подарок…
– Об этом не может быть и речи, – прервал его Плутарх, который знал людей и которому напыщенная манера Керавна показала, что Габиний не без основания называл его надменным человеком. – Ты оказываешь мне честь, позволяя мне способствовать украшению нашей Роксаны. Прошу тебя прислать мне кубок. Разумеется, я вперед соглашаюсь на всякую цену, какую ты назначишь.
Керавн несколько времени бормотал про себя.
Если бы не настоятельная нужда в деньгах, если бы желание иметь нового, представительного раба, который торжественно шествовал бы за ним, не было в нем так сильно, он настоял бы на том, чтобы Плутарх принял его кубок в подарок. Но при настоящих обстоятельствах… он откашлялся, опустил глаза и сказал в смущении, без всякого следа прежней уверенности:
– Я остаюсь твоим должником, но ты, по-видимому, желаешь, чтобы мы не смешивали этого дела с другими делами. Пусть будет так! За меч Антония, который был у меня, я получил две тысячи драхм…
– В таком случае, – перебил его старик, – кубок Плутарха – подарок Траяна – стоит вдвое, в особенности для меня, так как я нахожусь в родстве с этим великим человеком. Могу я предложить тебе четыре тысячи драхм…
– Я желаю угодить тебе и потому говорю «да», – отвечал Керавн с достоинством и пожал мизинец стоявшей возле него Арсинои. Она давно уже трогала его руку, желая дать ему понять, что он должен настаивать на своем прежнем намерении и подарить кубок Плутарху.
Когда эта неравная пара вышла из приемной, Плутарх, улыбаясь, посмотрел ей вслед и подумал: «Ну, вот и хорошо… Как мало вообще я придаю значения моему богатству, как часто я, видя какого-нибудь дюжего носильщика, желал бы поменяться с ним положением в жизни; но сегодня все-таки было хорошо, что денег у меня столько, сколько мне угодно. Очаровательная девочка! Для того чтобы показаться на людях, ей необходимо новое платье, но, право, ее стираная-перестираная тряпка не способна умалить ее красоту. Она принадлежит к моему дому, так как я видел ее в мастерской между работницами, это я знаю наверное».
Керавн с дочерью вышли из префектуры. Не пройдя еще и нескольких шагов, он не мог удержаться, чтобы не захихикать; погладив Арсиною по плечу, он шепнул ей:
– Я ведь говорил тебе, девочка. Мы будем еще богаты, мы снова возвысимся, и нам не будет необходимости уступать в чем бы то ни было другим гражданам.
– Да, отец, но именно потому, что ты так думаешь, ты мог бы, собственно говоря, подарить кубок этому старому господину.
– Нет, – отвечал Керавн. – Дело есть дело, но впоследствии я заплачу ему за все, что он делает для тебя, заплачу вдесятеро картиною Апеллеса. Госпожа Юлия получит башмачный ремешок, украшенный двумя резными камнями, который принадлежал одной из сандалий Клеопатры.
Арсиноя опустила глаза; она знала цену этим сокровищам и сказала:
– Об этом мы можем подумать после.
Затем они сели в дожидавшиеся их носилки, без которых Керавн теперь уже не мог обходиться, и приказали нести себя в сад вдовы Пудента.
Счастливые грезы Селены были прерваны их посещением.
К вдове Анне Керавн отнесся с ледяной холодностью, так как для него было удовольствием дать ей почувствовать свое презрение ко всякому христианину.
Когда он высказал свое сожаление по поводу того, что Селена была принуждена оставаться у нее, вдова отвечала:
– Ей все же лучше здесь, чем на улице.
На уверение его, что он не принимает ничего даром и что он заплатит за попечение о его дочери, Анна возразила:
– Мы охотно делаем для твоей дочери что можем, а заплатит нам за это некто другой.
– Я запрещаю это! – вскричал Керавн с негодованием.
– Мы не понимаем друг друга, – мягко сказала христианка. – Я разумею не какого-либо смертного человека, и вознаграждение, которого мы добиваемся, состоит совсем не в деньгах или имуществе, а в радостном сознании, что мы облегчили страдание больной.
Керавн пожал плечами и удалился, приказав Селене спросить врача, когда ее можно будет перенести домой.
– Я не оставлю тебя здесь ни на одно мгновение дольше, чем это необходимо, – сказал он выразительно, точно дело шло о том, чтобы удалить ее из какого-нибудь зачумленного дома, затем поцеловал ее в лоб, поклонился вдове Анне с видом такого снисходительного величия, как будто он подал ей милостыню, и ушел, не дослушав уверений Селены, что ей у вдовы очень хорошо.
Земля давно уже горела у него под ногами, и деньги жгли ему карман: теперь он обладал средствами купить себе превосходного нового раба. Может быть, если дать в придачу старика Зебека, хватит даже для покупки грека приличного вида, который может научить его детей читать и писать. Он намеревался обратить главное внимание на наружность нового слуги; если же при этом раб будет и хорошо вышколен, оправдается и высокая цена, которую он за него заплатит.
Приближаясь к невольничьему рынку, Керавн сказал себе самому, умиленный собственным чадолюбием:
– Все для чести семьи, все только для детей.
Арсиноя, согласно его приказанию, осталась при Селене. Отец намерен был заехать за нею на обратном пути.
Когда Керавн удалился, Анна и Мария оставили сестер, предполагая, что они захотят поговорить друг с другом без свидетелей.
Как только девушки остались одни, Арсиноя сказала:
– У тебя красные щеки, Селена, и ты, по-видимому, весела. А я… я так счастлива, так счастлива!
– Потому что ты будешь представлять Роксану?
– Это тоже прекрасно. И кто подумал бы вчера, что мы будем так богаты сегодня! Мы решительно не знаем, куда девать деньги.
– Мы?
– Да, потому что отец продал две вещи из своего хлама за шесть тысяч драхм.
– О! – вскричала Селена и тихо всплеснула руками. – Значит, можно будет заплатить самые безотлагательные долги.
– Конечно, но это еще далеко не все.
– Ну?
– С чего мне начать… Ах, Селена, мое сердце так полно. Я устала, и все-таки я могла бы плясать, и петь, и бесноваться и сегодня, и всю ночь, и завтра. Когда я думаю о своем счастье, то у меня шумит в голове и мне кажется, что я должна крепко держаться, чтобы не упасть. Ты еще не знаешь, что чувствует человек, в которого попала стрела Эрота. Ах, я так сильно люблю Поллукса, и он тоже любит меня!
При этом признании вся кровь отхлынула от щек Селены, и с ее губ тихо прозвучали вопросительные слова:
– Поллукс, сын Эвфориона, ваятель Поллукс?
– Да, наш милый добрый верзила Поллукс! – вскричала Арсиноя. – Навостри уши и дай мне рассказать, как все это случилось. В эту ночь по дороге к тебе он признался мне, как сильно он меня любит; и ты должна посоветовать, каким образом нам склонить отца в нашу пользу, склонить как можно скорее. После-то он, конечно, скажет «да», потому что Поллукс может добиться всего, чего только захочет, и притом он со временем сделается великим человеком, таким, как Папий, Аристей и Неалк108, вместе взятые. Юношеская штука с нелепой карикатурой… Но как ты бледна, Селена!
– Это ничего, совсем ничего. Я чувствую боль. Только говори дальше, – попросила Селена.
– Госпожа Анна сказала, чтобы я не позволяла тебе много говорить.
– Только расскажи все, я буду молчать.
– Ты ведь тоже видела прекрасную голову матери, которую он сделал, – начала Арсиноя. – Перед нею мы встретились и разговаривали в первый раз после долгой разлуки, и я скоро почувствовала, что более милого человека, чем он, нет на всей земле. Там же он и влюбился в меня, в глупое создание. Вчера вечером он провожал меня к тебе. Когда я шла ночью под руку с ним по улицам, то… то… о Селена, как это было чудно, прекрасно, ты не можешь и представить себе! У тебя очень болит нога, бедняжка? Глаза у тебя совсем влажные!
– Дальше, рассказывай дальше.
И Арсиноя продолжала и не умолчала ни о чем, что могло расширить и углубить рану в сердце Селены.
Упиваясь сладостными воспоминаниями, она описала то место на улице, где Поллукс поцеловал ее в первый раз, кусты в саду, в тени которых она упала в его объятия, их очаровательную прогулку в лунную ночь сквозь толпы людей, собравшихся по случаю праздника, наконец то, как они оба присоединились к процессии и в вакхическом безумии мчались по улицам. Она описала, также со слезами на глазах, как тяжело было ей потом расставаться с Поллуксом, и затем рассказала, уже смеясь, как лист плюща, приставший к ее волосам, чуть не выдал всего отцу.
Арсиноя все говорила и говорила, и для нее было нечто упоительное в ее собственной речи. Она не замечала, как действовали ее слова на Селену. Могла ли она знать, что именно эти слова, а не боль, вызывали мучительную судорогу на губах ее сестры?
Когда затем Арсиноя начала рассказывать о великолепных платьях, которые заказала для нее госпожа Юлия, больная слушала ее только наполовину, но внимание ее снова было возбуждено, когда она услышала, как много богатый Плутарх предложил за кубок из слоновой кости и что ее отец думает променять старого раба на другого, более сильного.
– Правда, наш добрый черный линяющий аист выглядит порядочным растрепой, – заметила Арсиноя, – но все-таки мне больно, что ему приходится уйти от нас. Если бы ты была дома, отец, может быть, еще одумался бы.
Селена сухо засмеялась, губы ее насмешливо искривились, и она вскричала:
– Смелей! Продолжайте в том же роде… Так вы еще ухитритесь обзавестись лошадьми и экипажем за два дня до того, как вас выбросят на улицу…
– У тебя на уме всегда только самое худшее, – возразила Арсиноя с досадой. – Говорю тебе, все пойдет лучше, прекраснее и благоприятнее, чем мы ожидаем. Как только мы разбогатеем, мы выкупим старого раба и будем кормить его до смерти.
Селена пожала плечами, а ее сестра вскочила со своего стула со слезами на глазах.
Она была так рада, что может сообщить сестре о своем счастье, и твердо убеждена, что ее рассказ развеселит душу больной подобно солнечному свету после темной ночи. И вот теперь она не может добиться от сестры ничего, кроме горькой насмешки!
Если друг отказывается разделить с нами наше счастье, то нам не менее тяжело, чем когда он оставляет нас в несчастье.
– Как можешь ты портить мне мою единственную радость! – вскричала Арсиноя. – Правда, я знаю, что тебе не нравится все, что бы я ни делала, но мы все же сестры, и тебе нечего сжимать зубы, скупиться на слова и поводить плечами, когда я тебе рассказываю о вещах, по поводу которых со мною порадовались бы даже посторонние девушки, если бы я открылась им. Ты так холодна, так бессердечна! Может быть, ты еще выдашь меня отцу!
Арсиноя не докончила своей фразы, потому что Селена посмотрела на нее с горечью и беспокойством и тотчас же отвечала:
– Я не могу радоваться; это мне причиняет слишком большую боль.
При этих словах слезы полились по ее щекам. Арсиноя, заметив это, снова почувствовала сострадание к больной. Она наклонилась над Селеной, поцеловала ее в щеку сперва один раз, потом другой и третий; но та отстранила ее и тихо простонала:
– Оставь меня, прошу тебя, оставь меня! Уйди, я не могу выносить этого дольше.
Всхлипывая, она повернула лицо к стене; Арсиноя еще раз попыталась приблизиться к ней с изъявлениями своей любви, но больная отстранила ее с еще большей запальчивостью и вскричала как будто в отчаянии:
– Я умру, если ты не оставишь меня одну!
Тогда счастливица, видя, что искренний дар ее отвергнут единственной подругой, плача, направилась к двери и села перед домом, дожидаясь отца.
Накладывая новый компресс, Анна заметила, что Селена плакала; но она не спросила о причине слез.
Вечером вдова объявила больной, что она теперь оставит ее на полчаса одну, так как она и Мария уйдут, чтобы помолиться с братьями и сестрами своему богу, между прочим, и о ней.
– Оставьте, оставьте, – сказала Селена, – что есть, то и есть; никаких богов не существует.
– Богов? – сказала Анна. – Их нет, но есть один, добрый, любвеобильный отец на небесах, и ты еще познаешь его.
– Я знаю его, – пробормотала больная с горькой насмешкой.
Как только Селена осталась одна, она поднялась на постели, бросила лежавшие возле нее цветы в глубину комнаты, начала вертеть предназначенную для прикрепления застежки булавку, и та сломалась; но она не пошевельнула рукой, чтобы достать золотую оправу с вырезанным камнем, упавшую между кроватью и стеной.
Затем она уставилась глазами в потолок и не шевелилась.
Стемнело. Лилии и каприфолии в букете у окна начали пахнуть сильнее, и изливавшийся из них аромат неутолимо преследовал ее лихорадочным возбуждением. Селена ощущала его при каждом вдохе, и не проходило ни одной минуты, когда он не напоминал бы ей о разрушенном счастье и о безысходном горе. Таким образом, сладкий запах цветов сделался для нее невыносимее едкого дыма, и она закрыла голову одеялом, чтобы избавиться от этой новой пытки. Но скоро она вновь сбросила одеяло: она задыхалась под ним.
Ею овладело невыразимое беспокойство, и при этом в поврежденной ноге, как молот, стучала боль, рана на голове горела, от мучительной боли напряженно сжимались мускулы.
Каждый ее нерв, каждая мысль, приходившая ей в голову, – все причиняло ей муку, и при этом она чувствовала себя беспомощной, беззащитной, вполне отданной на произвол каких-то жестоких сил, которые стремительно увлекали ее душу подобно буре, бешено играющей верхушками пальм.
Без слез, не способная лежать на одном месте, но при каждом движении чувствуя новую боль, не в силах собрать мысли, толпившиеся в ее мозгу, она, однако же, была твердо убеждена, что этот запах цветов отравит ее, убьет, сведет с ума. Она спустила больную ногу с постели, затем другую и села, не обращая внимания на боль, не думая о предостережении врача.
Длинные распустившиеся волосы падали волнами на ее лицо, плечи и руки, которыми она поддерживала голову.
В таком положении мысли ее приняли другое направление.
Взгляд, которым она смотрела на пол, окаменел, и горькое, враждебное чувство против сестры, ненависть к Поллуксу, презрение к жалким слабостям отца и к своему собственному ослеплению в диком беспорядке сменялись в ее душе.
Всюду царствовал глубокий мир; по временам вечерний ветер доносил до ее ушей чистые звуки какой-то благочестивой песни из дома вдовы Пудента. Селена не обращала на них внимания, но, когда тот же ветер еще сильнее, чем прежде, пахнул ей в лицо ароматом цветов, она крепко впилась пальцами в свои волосы и с такой силой рванула их книзу, что от боли, которую она сама себе причинила, у нее вырвался громкий стон. Ее начал преследовать вопрос: неужели ее волосы не так пышны и прекрасны, как у Арсинои; и, подобно молнии ночью, в ее омраченной душе промелькнуло желание – той же самой рукой, которой она причинила боль самой себе, схватить сестру за волосы и повалить ее на землю.
Но этот запах, этот ужасный запах! Она не могла его выносить дольше.
Вне себя она встала на свою поврежденную ногу, маленькими шажками подобралась к окну и сбросила на пол букет вместе с большой кружкой из обожженной глины, в которой он помещался. Сосуд разбился. Вдова Анна купила его недавно перед тем на свои с трудом сбереженные деньги.
Чтобы отдохнуть, Селена, стоя на одной ноге, оперлась о правый косяк двери и здесь явственнее, чем в постели, услышала шум морских волн, разбивавшихся о каменную береговую дамбу позади домика вдовы Анны.
Выросшая на Лохиаде, Селена была хорошо знакома с этими звуками; но никогда еще плеск и прибой ударявшей в камни, хлюпающей, влажной и холодной стихии не действовал на нее так, как теперь.
Ее кровь была воспалена лихорадкой, нога горела, голова пылала, злоба, точно медленный огонь, сжигала душу, и ей казалось, что каждая новая волна, разбивавшаяся о дамбу, кричала ей: «Я холодна, влажна, я могу погасить пожирающее тебя пламя, могу прохладить и оживить тебя».
Что могла дать ей жизнь, кроме новых мук и нового горя? Но море, синее, темное море, было велико, холодно и глубоко; его волны своими ласкающими звуками обещали ей погасить жар ее лихорадки и разом снять с нее бремя жизни!
Селена ни о чем не думала, ничего не воображала; она не вспоминала ни о детях, о которых так долго заботилась как мать; ни об отце, которому она была опорой и нянькой; какие-то глухие голоса в ее душе нашептывали ей, что мир зол и жесток, что он место муки и забот, грызущих сердце.
Ей казалось, будто она по самые виски погрузилась в огненную яму, и, подобно страдалице, одежда которой охвачена пламенем, она тянулась к морю, на дне которого она могла надеяться достигнуть высшей цели своих страстных желаний – прекрасной холодной смерти, в которой исчезнет все.
Шатаясь, с тихим стоном, прошла она через дверь в сад и, на каждом шагу готовая упасть, медленно ковыляя, направилась к морю…
VIII
Александрийцы обладали упрямыми затылками. Только какое-нибудь совсем незаурядное явление могло заставить их повернуть голову и посмотреть, хотя в каждый час и на всех улицах их города можно было видеть немало необыкновенных вещей.
А сегодня каждый и без того думал только о самом себе и о своем веселье.
Какая-нибудь особенно красивая, статная или хорошо наряженная фигура возбуждала здесь – мимолетную улыбку, там – крик одобрения; но прежде чем зрители могли вполне насладиться одним каким-нибудь зрелищем, их жадные взгляды искали уже другого.
Поэтому никто не обратил особенного внимания на Адриана и двух его спутников, которые без сопротивления отдались потоку толпы, стремившемуся по улицам; а между тем каждый из них представлял зрелище замечательное в своем роде. Адриан был наряжен Силеном, Поллукс – фавном109.
Оба были в масках, и стройному подвижному юноше его одеяние пристало не хуже, чем могучей энергичной фигуре зрелого мужчины, шедшего с ним рядом.
Антиной следовал за своим повелителем, одетый Эротом.
Он был покрыт красноватым плащом и увенчан розами, а серебряный колчан на его спине и лук в руке символически показывали, какого бога он изображает.
Он тоже был в маске, однако же его фигура привлекала к себе много взоров, и вслед ему раздавались то там, то сям восклицания: «Да здравствует любовь!» или: «Будь милостив ко мне, прекрасный сын Афродиты!»
Поллукс достал нужные для переодевания вещи из кладовой своего хозяина. Последнего не было дома; но вопрос о его согласии показался молодому человеку неважным, так как и Поллукс, и другие помощники Папия часто с его ведома пользовались этими вещами для подобных целей.
Поллукс немножко поколебался только тогда, когда брал колчан, выбранный им для Антиноя, потому что этот колчан был из чистого серебра и подарен его хозяину женою одного богатого хлеботорговца, статую которой он изваял из мрамора в образе охотящейся Артемиды.
«Прекрасный спутник римлянина должен быть великолепным Эротом, – думал художник, укладывая этот ценный предмет с другими вещами в корзину, которую должен был нести за ним его косоглазый ученик. – Ему нужен колчан, и прежде чем взойдет солнце, эта бесполезная вещь будет уже снова висеть на своем крюке».
Впрочем, у Поллукса было мало времени радоваться, глядя на великолепную фигуру бога любви, наряженного им так богато, потому что римский архитектор, которого он провожал, был охвачен такой жаждой знания, таким пристальным любопытством, что молодому наблюдательному художнику, родившемуся в Александрии, не один раз приходилось затрудняться с ответом на неистощимые вопросы спутника.
Седобородый архитектор желал все видеть и иметь полные сведения обо всем. Не довольствуясь ознакомлением с главными улицами и площадями, общественными садами и зданиями, он обращал внимание и на красивейшие из частных домов и спрашивал об имени, общественном положении и имущественном состоянии их владельцев.
Решительный тон, с которым он указывал, по какому пути желает следовать, показал Поллуксу, что он хорошо знаком с расположением города.
Когда этот умный и знатный римлянин высказывал одобрение и даже восторг по поводу широких и чисто содержащихся городских улиц, красивых площадей и чрезвычайно величественных зданий, в которых нигде не было недостатка, то это радовало молодого александрийца, любившего свой родной город.
Прежде всего Адриан велел вести себя вдоль морского берега, через Брухейон, к храму Посейдона110, где он совершил краткую молитву. Потом он заглянул в сады царских дворцов и в дворцы Музея111, находившегося в соседстве с ними.
Цезареум с его египетскими воротами возбудил в нем восторженное удивление в не меньшей степени, чем театр Диониса, обнесенный аркадами с колоннами и весь окруженный статуями.
Оттуда он повернул налево, опять к морю, чтобы посмотреть на Эмпорий112, на лес мачт в гавани Эвносты и на превосходно облицованную камнем набережную.
Мостовое сооружение Гептастадия осталось с правой стороны. Осмотр гавани Кибот113, кишевшей мелкими торговыми судами, задержал путников только на короткое время. Здесь они отошли от моря, вошли в улицу, тянувшуюся параллельно Драконову каналу, пересекли квартал Ракотида, населенный коренными египтянами, где можно было увидеть много замечательного. Прежде всего они встретили торжественную процессию жрецов, служивших богам Нильской долины. Они несли ковчеги с реликвиями, священные сосуды, статуи богов и изображения животных и направлялись к Серапейону114, который возвышался над всем его окружавшим. Адриан не пошел туда, но остановился, чтобы посмотреть на колесницы, которые по проезжей дороге поднимались на холм, где стоял храм, и на пеших богомольцев, всходивших по огромной, предназначенной для них лестнице. Она расширялась вверху и оканчивалась платформой, на которой со смелым изгибом четыре мощные колонны поддерживали купол. Возвышавшееся за этим исполинским балдахином здание храма со своими залами, галереями и комнатами было необозримо.
А сегодня каждый и без того думал только о самом себе и о своем веселье.
Какая-нибудь особенно красивая, статная или хорошо наряженная фигура возбуждала здесь – мимолетную улыбку, там – крик одобрения; но прежде чем зрители могли вполне насладиться одним каким-нибудь зрелищем, их жадные взгляды искали уже другого.
Поэтому никто не обратил особенного внимания на Адриана и двух его спутников, которые без сопротивления отдались потоку толпы, стремившемуся по улицам; а между тем каждый из них представлял зрелище замечательное в своем роде. Адриан был наряжен Силеном, Поллукс – фавном109.
Оба были в масках, и стройному подвижному юноше его одеяние пристало не хуже, чем могучей энергичной фигуре зрелого мужчины, шедшего с ним рядом.
Антиной следовал за своим повелителем, одетый Эротом.
Он был покрыт красноватым плащом и увенчан розами, а серебряный колчан на его спине и лук в руке символически показывали, какого бога он изображает.
Он тоже был в маске, однако же его фигура привлекала к себе много взоров, и вслед ему раздавались то там, то сям восклицания: «Да здравствует любовь!» или: «Будь милостив ко мне, прекрасный сын Афродиты!»
Поллукс достал нужные для переодевания вещи из кладовой своего хозяина. Последнего не было дома; но вопрос о его согласии показался молодому человеку неважным, так как и Поллукс, и другие помощники Папия часто с его ведома пользовались этими вещами для подобных целей.
Поллукс немножко поколебался только тогда, когда брал колчан, выбранный им для Антиноя, потому что этот колчан был из чистого серебра и подарен его хозяину женою одного богатого хлеботорговца, статую которой он изваял из мрамора в образе охотящейся Артемиды.
«Прекрасный спутник римлянина должен быть великолепным Эротом, – думал художник, укладывая этот ценный предмет с другими вещами в корзину, которую должен был нести за ним его косоглазый ученик. – Ему нужен колчан, и прежде чем взойдет солнце, эта бесполезная вещь будет уже снова висеть на своем крюке».
Впрочем, у Поллукса было мало времени радоваться, глядя на великолепную фигуру бога любви, наряженного им так богато, потому что римский архитектор, которого он провожал, был охвачен такой жаждой знания, таким пристальным любопытством, что молодому наблюдательному художнику, родившемуся в Александрии, не один раз приходилось затрудняться с ответом на неистощимые вопросы спутника.
Седобородый архитектор желал все видеть и иметь полные сведения обо всем. Не довольствуясь ознакомлением с главными улицами и площадями, общественными садами и зданиями, он обращал внимание и на красивейшие из частных домов и спрашивал об имени, общественном положении и имущественном состоянии их владельцев.
Решительный тон, с которым он указывал, по какому пути желает следовать, показал Поллуксу, что он хорошо знаком с расположением города.
Когда этот умный и знатный римлянин высказывал одобрение и даже восторг по поводу широких и чисто содержащихся городских улиц, красивых площадей и чрезвычайно величественных зданий, в которых нигде не было недостатка, то это радовало молодого александрийца, любившего свой родной город.
Прежде всего Адриан велел вести себя вдоль морского берега, через Брухейон, к храму Посейдона110, где он совершил краткую молитву. Потом он заглянул в сады царских дворцов и в дворцы Музея111, находившегося в соседстве с ними.
Цезареум с его египетскими воротами возбудил в нем восторженное удивление в не меньшей степени, чем театр Диониса, обнесенный аркадами с колоннами и весь окруженный статуями.
Оттуда он повернул налево, опять к морю, чтобы посмотреть на Эмпорий112, на лес мачт в гавани Эвносты и на превосходно облицованную камнем набережную.
Мостовое сооружение Гептастадия осталось с правой стороны. Осмотр гавани Кибот113, кишевшей мелкими торговыми судами, задержал путников только на короткое время. Здесь они отошли от моря, вошли в улицу, тянувшуюся параллельно Драконову каналу, пересекли квартал Ракотида, населенный коренными египтянами, где можно было увидеть много замечательного. Прежде всего они встретили торжественную процессию жрецов, служивших богам Нильской долины. Они несли ковчеги с реликвиями, священные сосуды, статуи богов и изображения животных и направлялись к Серапейону114, который возвышался над всем его окружавшим. Адриан не пошел туда, но остановился, чтобы посмотреть на колесницы, которые по проезжей дороге поднимались на холм, где стоял храм, и на пеших богомольцев, всходивших по огромной, предназначенной для них лестнице. Она расширялась вверху и оканчивалась платформой, на которой со смелым изгибом четыре мощные колонны поддерживали купол. Возвышавшееся за этим исполинским балдахином здание храма со своими залами, галереями и комнатами было необозримо.