Страница:
Титиан позаботился о выполнении обычного в таких случаях милостивого манифеста, и таким образом, между прочим, отворилась и канопская тюрьма, и скульптор Поллукс был выпущен на свободу.
Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству – все это было сломлено.
Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.
В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.
Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!
А бедная Дорида чуть не лишилась чувств от радостного испуга; ее муж должен был подхватить ее на свои длинные руки, когда исчезнувший, но вернувшийся милый сын вдруг очутился перед нею и спокойно сказал: «Вот и я!» И с какою нежностью старуха прижимала к своему сердцу и целовала потом доброго, нехорошего, наконец возвратившегося беглеца.
Певец тоже высказал свою радость и в стихах и в прозе и достал из сундука самый красивый из своих театральных хитонов, чтобы заменить им изорванный хитон своего сына.
Сильная буря проклятий вырывалась из его губ, когда Поллукс рассказывал о своих приключениях.
Художнику было трудно довести свой рассказ до конца, потому что отец прерывал его на каждом слове, а мать беспрестанно заставляла его есть и пить даже и тогда, когда он уже был сыт по горло.
После его многократных уверений, что он уже не в состоянии есть больше, старуха все-таки поставила два новых горшка на огонь, говоря, что в тюрьме он, разумеется, изголодался, и если теперь он и насытился так скоро, то, может быть, вслед за тем настоящий аппетит тем сильнее даст себя знать.
Вечером Эвфорион сам повел Поллукса в баню и по возвращении оттуда не отходил от него.
Сознание, что сын находится возле него, доставляло ему какое-то физически приятное ощущение.
Певец обыкновенно не был любопытен, но сегодня не переставал расспрашивать, пока мать не повела сына к приготовленной для него постели.
Когда художник лег, старуха еще раз вошла в его комнату, поцеловала его в лоб и сказала:
– Сегодня ты еще много думаешь об этой ужасной тюрьме; но завтра ты снова будешь прежним Поллуксом? Не правда ли?
– Оставь меня, мама, мне уже и так лучше, – отвечал он с благодарностью. – Такая постель клонит ко сну, как усыпляющий напиток; вот жесткое дерево в тюрьме – это нечто совсем другое.
– Ты ничего не спросил о своей Арсиное, – заметила Дорида.
– Что мне до нее? Теперь дай мне спать.
На следующее утро Поллукс был таким же, как в прошлый вечер, и в течение нескольких дней он оставался неизменно в этом же состоянии духа.
Он ходил опустив голову, говорил только тогда, когда его спрашивали, и каждый раз, когда Дорида или Эвфорион пробовали заговорить о будущем, он спрашивал: «Я вам в тягость?» – или же просил не приставать к нему.
Но он был ласков, брал детей сестры на руки, играл с грациями и ел с большим аппетитом. Время от времени он спрашивал даже об Арсиное. Однажды он позволил проводить себя к ее жилищу, но не постучался в дверь Павлины и, по-видимому, испугался ее великолепного дома.
После того как он целую неделю провел в бездействии, причем был так вял и выказывал такое отвращение к работе, что это стало сильно тревожить сердце матери, его брат Тевкр набрел на счастливую мысль.
Молодой резчик по камню обыкновенно был редким гостем в доме своих родителей, но со времени возвращения бедного Поллукса он навещал их почти ежедневно.
Время его учения прошло, и ему, по-видимому, предстояло сделаться великим мастером в своем искусстве. Однако же талант брата он ставил гораздо выше своего собственного и придумал средство пробудить в нем уснувшее влечение к творчеству.
– Поллукс, – сказал Тевкр матери, – обыкновенно сидит вон у этого стола. Сегодня вечером я принесу глыбу глины и хороший кусок воска. Все это ты поставишь на стол и положишь возле него инструменты. Когда он увидит все это, то, может быть, ему придет охота работать. Если он решится слепить хоть какую-нибудь куколку для детей, то снова попадет в свою колею и от малого перейдет к большому.
Тевкр принес обещанные вещи. Дорида поставила их на стол, положила возле инструменты и на другое утро с сильно бьющимся сердцем дожидалась, что будет делать сын.
Он, как всегда со времени возвращения домой, проснулся поздно и долго сидел перед суповой чашкой, которую принесла мать ему на завтрак. Потом побрел к столу, остановился перед ним, взял в руку кусочек глины; помяв ее между пальцами, он сделал из нее несколько шариков и валиков, поднес один из них к глазам, чтобы поближе посмотреть на него, затем, бросив его на пол, оперся обеими руками на стол и сказал, наклонившись к матери:
– Вы хотите, чтобы я опять работал; но я не могу, у меня ничего не выходит.
У старухи выступили слезы на глазах, но она ничего не возразила.
Вечером Поллукс попросил ее унести все инструменты.
Она сделала это, когда он пошел спать, и, когда она осветила каморку, в которой складывали посуду с разным хламом, взгляд ее упал на начатую восковую модель, последнюю работу ее несчастного сына.
Тогда ей пришла в голову новая мысль.
Она позвала Эвфориона, велела ему выбросить глину на двор, а модель поставить на стол возле воска.
Сама она положила на стол те самые инструменты, которыми он работал в день их изгнания из Лохиадского дворца, возле прекрасно начатой модели и попросила своего мужа уйти с нею рано утром из дому и не возвращаться до полудня.
– Вот посмотри, – сказала она, – когда он будет стоять перед своим последним произведением и никто не будет мешать ему или смотреть на него, то он найдет опять концы порванных нитей; может быть, ему удастся соединить их и продолжить работу, от которой его оторвали.
Сердце матери не ошиблось.
Когда Поллукс покончил со своим супом, он точно так же, как накануне, подошел к столу, но вид его последней работы подействовал на него совсем иначе, нежели вчера вид глины и воска.
Глаза его засветились. Он ходил вокруг стола и так внимательно, так пристально всматривался в свое произведение, как будто в первый раз видит нечто особенно прекрасное.
В нем живо проснулись воспоминания. Он громко засмеялся, захлопал в ладоши и пробормотал про себя:
– Великолепно! Из этой вещи может кое-что выйти!
Вялость его исчезла, уверенная улыбка заиграла на губах, и на этот раз он твердой рукой схватился за воск.
Но он не тотчас же начал работу. Он только попробовал, сохранилась ли сила в его пальцах и будет ли слушаться его материал.
Воск оказался покорным, он гнулся и растягивался в его руках, как в прежние дни.
Значит, страх, отравлявший ему жизнь, страх, что он в тюрьме перестал быть художником и что он поплатился своим талантом, может быть, был безумной фантазией!
По крайней мере, он должен был попробовать, может ли еще работать.
Никого не было, чтобы наблюдать за ним, и он мог начать свой смелый опыт.
Пот выступил у него на лбу от страха, когда он, собрав всю силу воли, отбросил кудри назад и обеими руками схватил большой кусок воска.
Статуя Антиноя стояла с наполовину оконченной головой.
Удастся ли ему слепить эту прекрасную голову по памяти?
Дыхание его ускорилось, пальцы дрожали, когда он начал свою работу.
Но скоро его руки приобрели прежнее спокойствие, взгляд его глаз сделался пристальным и зорким, и дело начало подвигаться вперед.
Прекрасное лицо вифинца стояло у него перед глазами, и когда через четыре часа его мать заглянула в окно, чтобы посмотреть, что делает сын и удалась ли ее попытка, она громко вскрикнула от изумления. Возле начатой модели стояла голова императорского любимца, похожая во всех чертах.
Не успела она переступить порог, как сын бросился ей навстречу, приподнял ее, поцеловал в лоб и в губы и вскричал, сияя от счастья:
– Матушка! Матушка! Я еще могу творить, я не погиб!
После полудня пришел брат скульптора и увидал сделанное Поллуксом.
Только теперь Тевкр мог вполне радоваться возвращению брата.
В то время как оба художника сидели вместе и резчик, которому скульптор жаловался на плохой свет в доме родителей, предложил ему докончить свою статую в светлой мастерской своего учителя, Эвфорион потихоньку пробрался в самую глубину своей кладовой и принес оттуда амфору с благородным хиосским вином, подаренную ему когда-то одним богатым торговцем, для свадьбы которого он обучал хор юношей гимну в честь Гименея. Уже двадцать лет он хранил этот сосуд для какого-нибудь особенно счастливого события. Амфора и его лучшая лютня были единственными предметами, которые Эвфорион собственноручно принес с Лохиады к дочери и потом в свой новый домик.
С гордым достоинством певец поставил старую амфору перед своими сыновьями, но Дорида поспешно прикрыла ее руками и сказала:
– Я позволю вам воспользоваться этим действительно прекрасным даром и даже сама охотно выпью один стакан с вами, но умный военачальник не празднует победу прежде, чем выиграет сражение. Как только статуя прекрасного юноши будет готова, я сама обовью этот почтенный сосуд плющом и попрошу тебя, мой старик, подарить его нам. Но не прежде!
– Мать права! – вскричал Поллукс. – Итак, теперь амфора предназначена для меня, но, если вы позволите, мой отец снимет для вас ее черную смоляную покрышку только тогда, когда моя Арсиноя снова будет принадлежать мне.
– Именно так, мой мальчик! – прервала его Дорида. – Но тогда я увенчаю не только сосуд, но и всех нас душистыми розами!
В следующий день Поллукс отправился с начатой моделью в мастерскую хозяина своего брата.
Почтенный художник отвел для скульптора лучшее место, потому что высоко ценил его и желал вознаградить, насколько мог, бедного молодого человека за несправедливость, нанесенную ему негодным Папием.
Поллукс прилежно работал с восхода солнца до вечера.
Он с настоящей страстью отдался вновь пробудившейся в нем жажде творчества. Вместо воска он употребил в дело глину и вылепил высокую фигуру, изображавшую Антиноя в виде юного Вакха, каким он явился перед морскими разбойниками. Длинный плащ складками легко спускался с левого плеча до ступней ног и оставлял его круглую, красиво изогнутую грудь и правую руку совершенно свободными. Виноградные листья и гроздья украшали роскошные кудри, и шишка пинии, подобная пламени, венчала его макушку. Левая рука красивым изгибом была поднята вверх. Слегка согнутые пальцы играли длинным тирсом, который упирался в землю и поднимался выше головы нового бога. Возле этой несравненной фигуры юноши стояла великолепная амфора, наполовину скрытая под его плащом.
В течение целой недели, пока был дневной свет, Поллукс со всем жаром и рвением отдавался своей работе. Перед наступлением ночи он обыкновенно оставлял работу и ходил взад и вперед перед домом Павлины, но на время отложил попытку постучаться в дверь и спросить о своей милой. Он знал от матери, как заботливо оберегают от него и от его родных его невесту; но строгость христианки, говоря по правде, не помешала бы ему попытаться овладеть своим драгоценнейшим сокровищем. От желания даже приблизиться теперь к Арсиное его удерживал обет, который он дал самому себе: выманить ее из ее нового надежного убежища не прежде, чем он приобретет твердое убеждение в том, что остался художником, истинным художником, который может надеяться создать что-нибудь великое и будет вправе связать судьбу дорогого ему существа со своею жизнью.
Когда утром восьмого дня своей работы он отдыхал, хозяин его брата подошел к его произведению и после продолжительного рассматривания вскричал:
– Великолепно, превосходно! Мне кажется, наше время не создавало ничего равного этому!
Через час Поллукс остановился перед городским домом Павлины и сильно постучал молотком в дверь.
Ему ответил домоправитель и спросил, что ему нужно. Поллукс сказал, что ему нужно поговорить с госпожой Павлиной, и получил ответ, что ее нет дома. Тогда он спросил об Арсиное, дочери Керавна, которую приютила у себя вдова.
Старый слуга покачал головой и сказал:
– Госпожа велела разыскать ее. Девушка вчера вечером исчезла. Неблагодарное создание! Уж несколько раз она пыталась уйти.
Художник засмеялся, потрепал домоправителя по плечу и вскричал:
– Уж я-то найду ее!
С этими словами он бросился на улицу и поспешил к своим родителям.
В доме Павлины Арсиноя видела много хорошего, но вместе с тем прожила в нем много дурных часов.
Она давно была убеждена, что ее милого уже нет на свете. Понтий сообщил ей, что Поллукс исчез, а ее благодетельница обыкновенно говорила о нем, как об умершем.
Бедная девушка пролила много слез. Когда она уже была не в силах преодолеть страстное желание говорить о нем с кем-нибудь, кто любил его, она попросила Павлину позволить ей навестить его мать или пригласить Дориду к себе. Но вдова приказала ей выбросить из головы всякую мысль о ваятеле идолов и о его родных и говорила с презрением о жене привратника.
Как раз в это время Селена оставила город, и теперь тоска одинокой девушки по старым друзьям дошла до высшей степени.
Однажды она последовала влечению своего сердца и проскользнула на улицу, чтобы идти к Дориде, но привратник, которому Павлина приказала никогда не выпускать Арсиною за ворота без ее особого позволения, заметил ее и отвел обратно к названной матери. Так же он поступил и при нескольких других сделанных девушкою попытках к бегству.
Не только страстное желание поговорить о Поллуксе, но и разные другие причины делали для Арсинои пребывание в своем новом убежище невыносимым.
Она чувствовала себя узницей, да такой она и была в самом деле, потому что при каждой ее попытке к бегству свобода ее подвергалась все большему и большему ограничению.
Она скоро разучилась терпеливо повиноваться всему, чего от нее требовали, и часто сопротивлялась названной матери, прибегая даже к запальчивым словам, слезам и проклятиям. Но эти неприятные сцены, которые всегда оканчивались уверением Павлины, будто она прощает ее, постоянно имели своим последствием длинные перерывы между прогулками и разные мелкие огорчения.
Арсиноя начала ненавидеть свою благодетельницу и все исходившее от нее. Часы учения и молитвы, от которых девушка не могла уклониться, тоже сделались для нее часами настоящей пытки. Скоро она начала смешивать учение, к которому предполагалось ее склонить, с тем толкованием, которое навязывала ей Павлина, и упрямо закрывала для него свое сердце.
Епископ Евмен, избранный весной патриархом александрийских христиан, чаще обыкновенного посещал ее летом, в то время когда Павлина жила в своем загородном доме. Последняя думала, что может и должна обойтись без его помощи и одна довести свое дело до конца; однако же достойный старец выражал участие бедной девушке, находившейся под таким неискусным руководством. Он старался успокоить ее, показать ей во всей красоте цель, к которой желала привести ее Павлина.
После таких разговоров с ним Арсиноя смягчалась и чувствовала себя расположенною веровать, любить бога и Христа. Но как только Павлина звала ее в комнату для учения и преподавала ей те же вещи, но на свой лад, сердце девушки сжималось, и когда ей приходилось молиться, то, возведя руки, она назло ей молилась в душе только эллинским богам.
Иногда Павлину посещали языческие женщины в богатых нарядах, и вид их всегда напоминал Арсиное о прежних днях. Как ни бедна была она тогда, но все же имела какую-нибудь голубую или красную ленту, чтобы вплести ее в волосы или обшить ею края пеплума.
Теперь она могла носить только белые одежды, и даже какие-нибудь самые бедные яркие безделушки для украшения волос или платья были ей строго запрещены. «Подобная суетная дрянь, – говорила обыкновенно Павлина, – хороша только для язычников; Господь смотрит не на наружность, а на сердце».
Увы, бедное сердце несчастной девушки не могло обращать радостные взоры к небесному отцу; внутри его бушевали ненависть, тоска, горесть, нетерпение, богохульство.
Эта юная душа была создана для радости и любви, но у нее была только грусть. И Арсиноя не переставала тосковать по радости счастья.
Когда наступил ноябрь и ее новая попытка бежать при переезде в городской дом не удалась, Павлина наказала ее тем, что две недели не говорила с нею и запретила говорить с нею и рабыням.
В эти недели разговорчивая дочь Греции была близка к полному отчаянию; мало того, ей всерьез пришла в голову мысль: взбежать на крышу и оттуда броситься на двор. Но Арсиноя слишком любила жизнь, чтобы осуществить это ужасное намерение. Первого декабря Павлина снова заговорила с нею. Как всегда, в длинной ласковой речи она простила ей ее неблагодарность и сказала, сколько часов она провела в молитве об исправлении и просветлении ее души.
Павлина говорила правду, но только наполовину, потому что она никогда не чувствовала истинной любви к Арсиное и уже давно смотрела на все ее действия и движения с антипатией, но ей нужно было ее обращение на путь истинный, так как посредством этого обращения исполнилось бы желание ее сердца.
Не ради строптивой девушки, а ради вечного блаженства своей умершей дочери она молилась о просветлении Арсинои и была неутомима в своих усилиях открыть ее зачерствевшее сердце для веры.
В день, предшествовавший тому утру, когда Поллукс наконец постучался в дверь к христианке, солнце блестело особенно ярко и Павлина позволила Арсиное выехать с нею.
В доме одного христианского семейства, жившего на берегу Мареотийского озера, они пробыли долго, и случилось так, что им пришлось возвращаться домой вечером.
Арсиноя уже давно научилась, как бы смотря в землю, незаметно выглядывать из экипажа и видеть все вокруг. Когда колесница повернула на их улицу, она заметила вдали какого-то высокого мужчину, который показался ей похожим на ее так долго оплакиваемого Поллукса.
Тяжело дыша, она приковала к нему глаза и была принуждена сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть громко, потому что он, а не кто другой, шел медленно по улице. Она не могла ошибиться, так как его ярко освещали факелы двух рабов, которые шли впереди каких-то носилок.
Значит, он не погиб, он жив, он ищет ее!
Ей хотелось вскрикнуть от восторга, но она не пошевелилась до тех пор, пока экипаж Павлины не остановился перед ее домом.
Привратник, как всегда, поспешил помочь своей госпоже выйти из высокой колесницы. Теперь Павлина повернулась к Арсиное спиной, и в то же мгновение Арсиноя выпрыгнула с противоположной стороны крытого экипажа и побежала вдоль улицы, на которой она видела своего милого.
Прежде чем ее названная мать могла заметить ее исчезновение, беглянка затерялась среди тысяч людей, которые, покончив свои работы, шли домой из мастерских.
Рабы Павлины, посланные тотчас же, чтобы преследовать и схватить беглянку, на этот раз должны были вернуться ни с чем; но и Арсиное не удалось найти Поллукса, которого она потеряла из виду.
Она целый час искала его понапрасну. Затем она поняла, что ее поиски будут безуспешны, и задала себе вопрос, каким образом ей попасть в дом его родителей. Вместо того чтобы возвратиться к своей благодетельнице, она охотней примкнула бы к бесприютным бродягам, проводившим ночи под портиками храмов на жестком мраморе.
Сначала она чувствовала себя счастливой сознанием новообретенной свободы, но когда на ее вопросы ни один из прохожих не смог сказать ей, где живет певец Эвфорион, а молодые люди стали преследовать и кричать ей вслед дерзкие слова, то страх загнал ее на улицу, которая вела в Брухейон.
Преследователи еще не оставляли ее, когда мимо пронесли какие-то носилки в сопровождении ликторов и множества факелоносцев.
В них сидела госпожа Юлия, жена наместника. Арсиноя с первого же взгляда узнала ее, последовала за нею и одновременно с носилками дошла до дверей префектуры.
Выходя из носилок, матрона заметила девушку, которая скромно, но подняв просительно руки, стояла на ее пути.
Юлия с сердечным участием поздоровалась с прелестным созданием, которому однажды уже оказала материнскую заботливость, знаком подозвала ее к себе, улыбнулась, услыхав просьбу дать ей приют на ночь, и весело повела ее к своему супругу.
Титиан был болен, но обрадовался, увидав снова прекрасную дочь несчастного Керавна, выслушал историю ее бегства с некоторыми знаками неодобрения, но ласково, и выразил живейшее удовольствие, когда узнал, что ваятель Поллукс еще жив.
Высокая, богато убранная постель в комнате для гостей принимала многих знатных посетителей, но ни один из них не видел в ней снов более прекрасных, чем бедная осиротевшая молодая беглянка, которая еще накануне заснула в слезах.
Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству – все это было сломлено.
Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.
В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.
Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!
А бедная Дорида чуть не лишилась чувств от радостного испуга; ее муж должен был подхватить ее на свои длинные руки, когда исчезнувший, но вернувшийся милый сын вдруг очутился перед нею и спокойно сказал: «Вот и я!» И с какою нежностью старуха прижимала к своему сердцу и целовала потом доброго, нехорошего, наконец возвратившегося беглеца.
Певец тоже высказал свою радость и в стихах и в прозе и достал из сундука самый красивый из своих театральных хитонов, чтобы заменить им изорванный хитон своего сына.
Сильная буря проклятий вырывалась из его губ, когда Поллукс рассказывал о своих приключениях.
Художнику было трудно довести свой рассказ до конца, потому что отец прерывал его на каждом слове, а мать беспрестанно заставляла его есть и пить даже и тогда, когда он уже был сыт по горло.
После его многократных уверений, что он уже не в состоянии есть больше, старуха все-таки поставила два новых горшка на огонь, говоря, что в тюрьме он, разумеется, изголодался, и если теперь он и насытился так скоро, то, может быть, вслед за тем настоящий аппетит тем сильнее даст себя знать.
Вечером Эвфорион сам повел Поллукса в баню и по возвращении оттуда не отходил от него.
Сознание, что сын находится возле него, доставляло ему какое-то физически приятное ощущение.
Певец обыкновенно не был любопытен, но сегодня не переставал расспрашивать, пока мать не повела сына к приготовленной для него постели.
Когда художник лег, старуха еще раз вошла в его комнату, поцеловала его в лоб и сказала:
– Сегодня ты еще много думаешь об этой ужасной тюрьме; но завтра ты снова будешь прежним Поллуксом? Не правда ли?
– Оставь меня, мама, мне уже и так лучше, – отвечал он с благодарностью. – Такая постель клонит ко сну, как усыпляющий напиток; вот жесткое дерево в тюрьме – это нечто совсем другое.
– Ты ничего не спросил о своей Арсиное, – заметила Дорида.
– Что мне до нее? Теперь дай мне спать.
На следующее утро Поллукс был таким же, как в прошлый вечер, и в течение нескольких дней он оставался неизменно в этом же состоянии духа.
Он ходил опустив голову, говорил только тогда, когда его спрашивали, и каждый раз, когда Дорида или Эвфорион пробовали заговорить о будущем, он спрашивал: «Я вам в тягость?» – или же просил не приставать к нему.
Но он был ласков, брал детей сестры на руки, играл с грациями и ел с большим аппетитом. Время от времени он спрашивал даже об Арсиное. Однажды он позволил проводить себя к ее жилищу, но не постучался в дверь Павлины и, по-видимому, испугался ее великолепного дома.
После того как он целую неделю провел в бездействии, причем был так вял и выказывал такое отвращение к работе, что это стало сильно тревожить сердце матери, его брат Тевкр набрел на счастливую мысль.
Молодой резчик по камню обыкновенно был редким гостем в доме своих родителей, но со времени возвращения бедного Поллукса он навещал их почти ежедневно.
Время его учения прошло, и ему, по-видимому, предстояло сделаться великим мастером в своем искусстве. Однако же талант брата он ставил гораздо выше своего собственного и придумал средство пробудить в нем уснувшее влечение к творчеству.
– Поллукс, – сказал Тевкр матери, – обыкновенно сидит вон у этого стола. Сегодня вечером я принесу глыбу глины и хороший кусок воска. Все это ты поставишь на стол и положишь возле него инструменты. Когда он увидит все это, то, может быть, ему придет охота работать. Если он решится слепить хоть какую-нибудь куколку для детей, то снова попадет в свою колею и от малого перейдет к большому.
Тевкр принес обещанные вещи. Дорида поставила их на стол, положила возле инструменты и на другое утро с сильно бьющимся сердцем дожидалась, что будет делать сын.
Он, как всегда со времени возвращения домой, проснулся поздно и долго сидел перед суповой чашкой, которую принесла мать ему на завтрак. Потом побрел к столу, остановился перед ним, взял в руку кусочек глины; помяв ее между пальцами, он сделал из нее несколько шариков и валиков, поднес один из них к глазам, чтобы поближе посмотреть на него, затем, бросив его на пол, оперся обеими руками на стол и сказал, наклонившись к матери:
– Вы хотите, чтобы я опять работал; но я не могу, у меня ничего не выходит.
У старухи выступили слезы на глазах, но она ничего не возразила.
Вечером Поллукс попросил ее унести все инструменты.
Она сделала это, когда он пошел спать, и, когда она осветила каморку, в которой складывали посуду с разным хламом, взгляд ее упал на начатую восковую модель, последнюю работу ее несчастного сына.
Тогда ей пришла в голову новая мысль.
Она позвала Эвфориона, велела ему выбросить глину на двор, а модель поставить на стол возле воска.
Сама она положила на стол те самые инструменты, которыми он работал в день их изгнания из Лохиадского дворца, возле прекрасно начатой модели и попросила своего мужа уйти с нею рано утром из дому и не возвращаться до полудня.
– Вот посмотри, – сказала она, – когда он будет стоять перед своим последним произведением и никто не будет мешать ему или смотреть на него, то он найдет опять концы порванных нитей; может быть, ему удастся соединить их и продолжить работу, от которой его оторвали.
Сердце матери не ошиблось.
Когда Поллукс покончил со своим супом, он точно так же, как накануне, подошел к столу, но вид его последней работы подействовал на него совсем иначе, нежели вчера вид глины и воска.
Глаза его засветились. Он ходил вокруг стола и так внимательно, так пристально всматривался в свое произведение, как будто в первый раз видит нечто особенно прекрасное.
В нем живо проснулись воспоминания. Он громко засмеялся, захлопал в ладоши и пробормотал про себя:
– Великолепно! Из этой вещи может кое-что выйти!
Вялость его исчезла, уверенная улыбка заиграла на губах, и на этот раз он твердой рукой схватился за воск.
Но он не тотчас же начал работу. Он только попробовал, сохранилась ли сила в его пальцах и будет ли слушаться его материал.
Воск оказался покорным, он гнулся и растягивался в его руках, как в прежние дни.
Значит, страх, отравлявший ему жизнь, страх, что он в тюрьме перестал быть художником и что он поплатился своим талантом, может быть, был безумной фантазией!
По крайней мере, он должен был попробовать, может ли еще работать.
Никого не было, чтобы наблюдать за ним, и он мог начать свой смелый опыт.
Пот выступил у него на лбу от страха, когда он, собрав всю силу воли, отбросил кудри назад и обеими руками схватил большой кусок воска.
Статуя Антиноя стояла с наполовину оконченной головой.
Удастся ли ему слепить эту прекрасную голову по памяти?
Дыхание его ускорилось, пальцы дрожали, когда он начал свою работу.
Но скоро его руки приобрели прежнее спокойствие, взгляд его глаз сделался пристальным и зорким, и дело начало подвигаться вперед.
Прекрасное лицо вифинца стояло у него перед глазами, и когда через четыре часа его мать заглянула в окно, чтобы посмотреть, что делает сын и удалась ли ее попытка, она громко вскрикнула от изумления. Возле начатой модели стояла голова императорского любимца, похожая во всех чертах.
Не успела она переступить порог, как сын бросился ей навстречу, приподнял ее, поцеловал в лоб и в губы и вскричал, сияя от счастья:
– Матушка! Матушка! Я еще могу творить, я не погиб!
После полудня пришел брат скульптора и увидал сделанное Поллуксом.
Только теперь Тевкр мог вполне радоваться возвращению брата.
В то время как оба художника сидели вместе и резчик, которому скульптор жаловался на плохой свет в доме родителей, предложил ему докончить свою статую в светлой мастерской своего учителя, Эвфорион потихоньку пробрался в самую глубину своей кладовой и принес оттуда амфору с благородным хиосским вином, подаренную ему когда-то одним богатым торговцем, для свадьбы которого он обучал хор юношей гимну в честь Гименея. Уже двадцать лет он хранил этот сосуд для какого-нибудь особенно счастливого события. Амфора и его лучшая лютня были единственными предметами, которые Эвфорион собственноручно принес с Лохиады к дочери и потом в свой новый домик.
С гордым достоинством певец поставил старую амфору перед своими сыновьями, но Дорида поспешно прикрыла ее руками и сказала:
– Я позволю вам воспользоваться этим действительно прекрасным даром и даже сама охотно выпью один стакан с вами, но умный военачальник не празднует победу прежде, чем выиграет сражение. Как только статуя прекрасного юноши будет готова, я сама обовью этот почтенный сосуд плющом и попрошу тебя, мой старик, подарить его нам. Но не прежде!
– Мать права! – вскричал Поллукс. – Итак, теперь амфора предназначена для меня, но, если вы позволите, мой отец снимет для вас ее черную смоляную покрышку только тогда, когда моя Арсиноя снова будет принадлежать мне.
– Именно так, мой мальчик! – прервала его Дорида. – Но тогда я увенчаю не только сосуд, но и всех нас душистыми розами!
В следующий день Поллукс отправился с начатой моделью в мастерскую хозяина своего брата.
Почтенный художник отвел для скульптора лучшее место, потому что высоко ценил его и желал вознаградить, насколько мог, бедного молодого человека за несправедливость, нанесенную ему негодным Папием.
Поллукс прилежно работал с восхода солнца до вечера.
Он с настоящей страстью отдался вновь пробудившейся в нем жажде творчества. Вместо воска он употребил в дело глину и вылепил высокую фигуру, изображавшую Антиноя в виде юного Вакха, каким он явился перед морскими разбойниками. Длинный плащ складками легко спускался с левого плеча до ступней ног и оставлял его круглую, красиво изогнутую грудь и правую руку совершенно свободными. Виноградные листья и гроздья украшали роскошные кудри, и шишка пинии, подобная пламени, венчала его макушку. Левая рука красивым изгибом была поднята вверх. Слегка согнутые пальцы играли длинным тирсом, который упирался в землю и поднимался выше головы нового бога. Возле этой несравненной фигуры юноши стояла великолепная амфора, наполовину скрытая под его плащом.
В течение целой недели, пока был дневной свет, Поллукс со всем жаром и рвением отдавался своей работе. Перед наступлением ночи он обыкновенно оставлял работу и ходил взад и вперед перед домом Павлины, но на время отложил попытку постучаться в дверь и спросить о своей милой. Он знал от матери, как заботливо оберегают от него и от его родных его невесту; но строгость христианки, говоря по правде, не помешала бы ему попытаться овладеть своим драгоценнейшим сокровищем. От желания даже приблизиться теперь к Арсиное его удерживал обет, который он дал самому себе: выманить ее из ее нового надежного убежища не прежде, чем он приобретет твердое убеждение в том, что остался художником, истинным художником, который может надеяться создать что-нибудь великое и будет вправе связать судьбу дорогого ему существа со своею жизнью.
Когда утром восьмого дня своей работы он отдыхал, хозяин его брата подошел к его произведению и после продолжительного рассматривания вскричал:
– Великолепно, превосходно! Мне кажется, наше время не создавало ничего равного этому!
Через час Поллукс остановился перед городским домом Павлины и сильно постучал молотком в дверь.
Ему ответил домоправитель и спросил, что ему нужно. Поллукс сказал, что ему нужно поговорить с госпожой Павлиной, и получил ответ, что ее нет дома. Тогда он спросил об Арсиное, дочери Керавна, которую приютила у себя вдова.
Старый слуга покачал головой и сказал:
– Госпожа велела разыскать ее. Девушка вчера вечером исчезла. Неблагодарное создание! Уж несколько раз она пыталась уйти.
Художник засмеялся, потрепал домоправителя по плечу и вскричал:
– Уж я-то найду ее!
С этими словами он бросился на улицу и поспешил к своим родителям.
В доме Павлины Арсиноя видела много хорошего, но вместе с тем прожила в нем много дурных часов.
Она давно была убеждена, что ее милого уже нет на свете. Понтий сообщил ей, что Поллукс исчез, а ее благодетельница обыкновенно говорила о нем, как об умершем.
Бедная девушка пролила много слез. Когда она уже была не в силах преодолеть страстное желание говорить о нем с кем-нибудь, кто любил его, она попросила Павлину позволить ей навестить его мать или пригласить Дориду к себе. Но вдова приказала ей выбросить из головы всякую мысль о ваятеле идолов и о его родных и говорила с презрением о жене привратника.
Как раз в это время Селена оставила город, и теперь тоска одинокой девушки по старым друзьям дошла до высшей степени.
Однажды она последовала влечению своего сердца и проскользнула на улицу, чтобы идти к Дориде, но привратник, которому Павлина приказала никогда не выпускать Арсиною за ворота без ее особого позволения, заметил ее и отвел обратно к названной матери. Так же он поступил и при нескольких других сделанных девушкою попытках к бегству.
Не только страстное желание поговорить о Поллуксе, но и разные другие причины делали для Арсинои пребывание в своем новом убежище невыносимым.
Она чувствовала себя узницей, да такой она и была в самом деле, потому что при каждой ее попытке к бегству свобода ее подвергалась все большему и большему ограничению.
Она скоро разучилась терпеливо повиноваться всему, чего от нее требовали, и часто сопротивлялась названной матери, прибегая даже к запальчивым словам, слезам и проклятиям. Но эти неприятные сцены, которые всегда оканчивались уверением Павлины, будто она прощает ее, постоянно имели своим последствием длинные перерывы между прогулками и разные мелкие огорчения.
Арсиноя начала ненавидеть свою благодетельницу и все исходившее от нее. Часы учения и молитвы, от которых девушка не могла уклониться, тоже сделались для нее часами настоящей пытки. Скоро она начала смешивать учение, к которому предполагалось ее склонить, с тем толкованием, которое навязывала ей Павлина, и упрямо закрывала для него свое сердце.
Епископ Евмен, избранный весной патриархом александрийских христиан, чаще обыкновенного посещал ее летом, в то время когда Павлина жила в своем загородном доме. Последняя думала, что может и должна обойтись без его помощи и одна довести свое дело до конца; однако же достойный старец выражал участие бедной девушке, находившейся под таким неискусным руководством. Он старался успокоить ее, показать ей во всей красоте цель, к которой желала привести ее Павлина.
После таких разговоров с ним Арсиноя смягчалась и чувствовала себя расположенною веровать, любить бога и Христа. Но как только Павлина звала ее в комнату для учения и преподавала ей те же вещи, но на свой лад, сердце девушки сжималось, и когда ей приходилось молиться, то, возведя руки, она назло ей молилась в душе только эллинским богам.
Иногда Павлину посещали языческие женщины в богатых нарядах, и вид их всегда напоминал Арсиное о прежних днях. Как ни бедна была она тогда, но все же имела какую-нибудь голубую или красную ленту, чтобы вплести ее в волосы или обшить ею края пеплума.
Теперь она могла носить только белые одежды, и даже какие-нибудь самые бедные яркие безделушки для украшения волос или платья были ей строго запрещены. «Подобная суетная дрянь, – говорила обыкновенно Павлина, – хороша только для язычников; Господь смотрит не на наружность, а на сердце».
Увы, бедное сердце несчастной девушки не могло обращать радостные взоры к небесному отцу; внутри его бушевали ненависть, тоска, горесть, нетерпение, богохульство.
Эта юная душа была создана для радости и любви, но у нее была только грусть. И Арсиноя не переставала тосковать по радости счастья.
Когда наступил ноябрь и ее новая попытка бежать при переезде в городской дом не удалась, Павлина наказала ее тем, что две недели не говорила с нею и запретила говорить с нею и рабыням.
В эти недели разговорчивая дочь Греции была близка к полному отчаянию; мало того, ей всерьез пришла в голову мысль: взбежать на крышу и оттуда броситься на двор. Но Арсиноя слишком любила жизнь, чтобы осуществить это ужасное намерение. Первого декабря Павлина снова заговорила с нею. Как всегда, в длинной ласковой речи она простила ей ее неблагодарность и сказала, сколько часов она провела в молитве об исправлении и просветлении ее души.
Павлина говорила правду, но только наполовину, потому что она никогда не чувствовала истинной любви к Арсиное и уже давно смотрела на все ее действия и движения с антипатией, но ей нужно было ее обращение на путь истинный, так как посредством этого обращения исполнилось бы желание ее сердца.
Не ради строптивой девушки, а ради вечного блаженства своей умершей дочери она молилась о просветлении Арсинои и была неутомима в своих усилиях открыть ее зачерствевшее сердце для веры.
В день, предшествовавший тому утру, когда Поллукс наконец постучался в дверь к христианке, солнце блестело особенно ярко и Павлина позволила Арсиное выехать с нею.
В доме одного христианского семейства, жившего на берегу Мареотийского озера, они пробыли долго, и случилось так, что им пришлось возвращаться домой вечером.
Арсиноя уже давно научилась, как бы смотря в землю, незаметно выглядывать из экипажа и видеть все вокруг. Когда колесница повернула на их улицу, она заметила вдали какого-то высокого мужчину, который показался ей похожим на ее так долго оплакиваемого Поллукса.
Тяжело дыша, она приковала к нему глаза и была принуждена сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть громко, потому что он, а не кто другой, шел медленно по улице. Она не могла ошибиться, так как его ярко освещали факелы двух рабов, которые шли впереди каких-то носилок.
Значит, он не погиб, он жив, он ищет ее!
Ей хотелось вскрикнуть от восторга, но она не пошевелилась до тех пор, пока экипаж Павлины не остановился перед ее домом.
Привратник, как всегда, поспешил помочь своей госпоже выйти из высокой колесницы. Теперь Павлина повернулась к Арсиное спиной, и в то же мгновение Арсиноя выпрыгнула с противоположной стороны крытого экипажа и побежала вдоль улицы, на которой она видела своего милого.
Прежде чем ее названная мать могла заметить ее исчезновение, беглянка затерялась среди тысяч людей, которые, покончив свои работы, шли домой из мастерских.
Рабы Павлины, посланные тотчас же, чтобы преследовать и схватить беглянку, на этот раз должны были вернуться ни с чем; но и Арсиное не удалось найти Поллукса, которого она потеряла из виду.
Она целый час искала его понапрасну. Затем она поняла, что ее поиски будут безуспешны, и задала себе вопрос, каким образом ей попасть в дом его родителей. Вместо того чтобы возвратиться к своей благодетельнице, она охотней примкнула бы к бесприютным бродягам, проводившим ночи под портиками храмов на жестком мраморе.
Сначала она чувствовала себя счастливой сознанием новообретенной свободы, но когда на ее вопросы ни один из прохожих не смог сказать ей, где живет певец Эвфорион, а молодые люди стали преследовать и кричать ей вслед дерзкие слова, то страх загнал ее на улицу, которая вела в Брухейон.
Преследователи еще не оставляли ее, когда мимо пронесли какие-то носилки в сопровождении ликторов и множества факелоносцев.
В них сидела госпожа Юлия, жена наместника. Арсиноя с первого же взгляда узнала ее, последовала за нею и одновременно с носилками дошла до дверей префектуры.
Выходя из носилок, матрона заметила девушку, которая скромно, но подняв просительно руки, стояла на ее пути.
Юлия с сердечным участием поздоровалась с прелестным созданием, которому однажды уже оказала материнскую заботливость, знаком подозвала ее к себе, улыбнулась, услыхав просьбу дать ей приют на ночь, и весело повела ее к своему супругу.
Титиан был болен, но обрадовался, увидав снова прекрасную дочь несчастного Керавна, выслушал историю ее бегства с некоторыми знаками неодобрения, но ласково, и выразил живейшее удовольствие, когда узнал, что ваятель Поллукс еще жив.
Высокая, богато убранная постель в комнате для гостей принимала многих знатных посетителей, но ни один из них не видел в ней снов более прекрасных, чем бедная осиротевшая молодая беглянка, которая еще накануне заснула в слезах.
XVI
На следующее утро Арсиноя встала рано и затем, смущенная окружавшим ее великолепием, начала ходить взад и вперед по комнате, думая о Поллуксе. Она любовалась своим отражением в большом зеркале, стоявшем на туалетном столике, и по временам вытягивалась на ложах префектуры, сравнивая их с ложами в доме Павлины. Она чувствовала себя снова узницей, но на этот раз тюрьма ей нравилась, и, когда рабы проходили мимо ее комнаты, она подбегала к двери, чтобы прислушаться, в надежде, что Титиан, может быть, призовет к себе Поллукса и позволит ему повидаться с нею. Наконец вошла рабыня; она принесла Арсиное завтрак и от имени госпожи Юлии пригласила ее посмотреть на цветы и клетки с птицами в саду, пока не придет к ней супруга префекта.
Титиан рано утром получил известие, что Антиной искал смерти и нашел ее в Ниле. Он был сильно потрясен этим известием не столько из-за самого несчастного юноши, сколько из-за императора.
Отдав своим чиновникам приказание сообщить печальную весть народу и потребовать от граждан публичного выражения их участия к горю своего повелителя, он принял патриарха Евмена.
Префект заговорил с патриархом о вредных последствиях смерти молодого человека, которые угрожают императору, а вместе с тем и управлению империей.
– Когда Адриан, – сказал префект, – хотел дать какой-нибудь час отдыха своему беспрестанно работавшему мозгу или развлечься после разочарований и разных неприятностей, тяжкого труда или забот, которыми переполнена его жизнь, то он уезжал с сильным юношей на охоту или же находил в своей комнате этого красивого добросердечного товарища. Вид вифинца радовал художественный глаз императора, и как хорошо умел Антиной задумчиво, скромно и безмолвно слушать его! Адриан любил его как сына, зато и умерший был привязан к своему повелителю более чем сыновнею верностью. Это доказала его смерть. Однажды сам император сказал мне: «Когда среди неугомонной сутолоки кипучей жизни я смотрю на Антиноя, мне кажется, что я вижу перед глазами какой-то прекрасный воплощенный сон».
– Горесть императора по поводу этой утраты должна быть велика, – заметил патриарх.
– И эта утрата омрачит его задумчивый, угрюмый характер, сделает еще более непостоянными его беспокойные мысли и действия, усилит его недоверчивость и раздражительность.
– А обстоятельства, при которых умер Антиной, – прибавил патриарх, – дадут новую пищу его склонности к суеверию.
– Этого можно опасаться. Нам предстоят несчастные дни. Восстание, поднимающееся в Иудее, будет опять стоить тысяч человеческих жизней.
– Однако если бы тебе можно было принять управление этой провинцией!
– Но ты знаешь мое состояние, достойный муж. В свои дурные дни я не способен собраться с мыслями и шевелить губами. Когда моя одышка усиливается, я чувствую себя так, как будто меня душат. Много десятков лет я охотно отдавал и душу и тело в распоряжение государства, но теперь я чувствую себя вправе употребить остаток ослабевших сил на другие предметы. Мы с женой намерены удалиться в свое имение на Ларийском озере. Там мы хотим попробовать, не удастся ли нам сделаться достойными спасения и усвоить надлежащим образом истину, какую ты показал нам… А, вот и ты, Юлия! Когда в нас созрело решение удалиться от света, мы не раз вспоминали слова еврейского мудреца, которые ты недавно сообщил нам: «Когда ангел господень изгнал первых людей из рая, он сказал им: „Отныне да будет ваше сердце вашим раем“«. Мы покидаем удовольствия больших городов…
– И делаем это без сожаления, – прибавила Юлия, – потому что мы носим в себе самих семена более невозмутимого, более чистого и прочного счастья.
– Аминь! – вскричал патриарх. – Где бывают вместе двое таких, как вы, там Господь участвует в качестве третьего в вашем союзе.
– Отпусти с нами в путь своего ученика – Маркиана, – попросил Титиан.
– Охотно, – ответил Евмен. – Может он прийти к вам после меня?
Титиан рано утром получил известие, что Антиной искал смерти и нашел ее в Ниле. Он был сильно потрясен этим известием не столько из-за самого несчастного юноши, сколько из-за императора.
Отдав своим чиновникам приказание сообщить печальную весть народу и потребовать от граждан публичного выражения их участия к горю своего повелителя, он принял патриарха Евмена.
Префект заговорил с патриархом о вредных последствиях смерти молодого человека, которые угрожают императору, а вместе с тем и управлению империей.
– Когда Адриан, – сказал префект, – хотел дать какой-нибудь час отдыха своему беспрестанно работавшему мозгу или развлечься после разочарований и разных неприятностей, тяжкого труда или забот, которыми переполнена его жизнь, то он уезжал с сильным юношей на охоту или же находил в своей комнате этого красивого добросердечного товарища. Вид вифинца радовал художественный глаз императора, и как хорошо умел Антиной задумчиво, скромно и безмолвно слушать его! Адриан любил его как сына, зато и умерший был привязан к своему повелителю более чем сыновнею верностью. Это доказала его смерть. Однажды сам император сказал мне: «Когда среди неугомонной сутолоки кипучей жизни я смотрю на Антиноя, мне кажется, что я вижу перед глазами какой-то прекрасный воплощенный сон».
– Горесть императора по поводу этой утраты должна быть велика, – заметил патриарх.
– И эта утрата омрачит его задумчивый, угрюмый характер, сделает еще более непостоянными его беспокойные мысли и действия, усилит его недоверчивость и раздражительность.
– А обстоятельства, при которых умер Антиной, – прибавил патриарх, – дадут новую пищу его склонности к суеверию.
– Этого можно опасаться. Нам предстоят несчастные дни. Восстание, поднимающееся в Иудее, будет опять стоить тысяч человеческих жизней.
– Однако если бы тебе можно было принять управление этой провинцией!
– Но ты знаешь мое состояние, достойный муж. В свои дурные дни я не способен собраться с мыслями и шевелить губами. Когда моя одышка усиливается, я чувствую себя так, как будто меня душат. Много десятков лет я охотно отдавал и душу и тело в распоряжение государства, но теперь я чувствую себя вправе употребить остаток ослабевших сил на другие предметы. Мы с женой намерены удалиться в свое имение на Ларийском озере. Там мы хотим попробовать, не удастся ли нам сделаться достойными спасения и усвоить надлежащим образом истину, какую ты показал нам… А, вот и ты, Юлия! Когда в нас созрело решение удалиться от света, мы не раз вспоминали слова еврейского мудреца, которые ты недавно сообщил нам: «Когда ангел господень изгнал первых людей из рая, он сказал им: „Отныне да будет ваше сердце вашим раем“«. Мы покидаем удовольствия больших городов…
– И делаем это без сожаления, – прибавила Юлия, – потому что мы носим в себе самих семена более невозмутимого, более чистого и прочного счастья.
– Аминь! – вскричал патриарх. – Где бывают вместе двое таких, как вы, там Господь участвует в качестве третьего в вашем союзе.
– Отпусти с нами в путь своего ученика – Маркиана, – попросил Титиан.
– Охотно, – ответил Евмен. – Может он прийти к вам после меня?