Все сборища и занятия проводились в нашей комнате; тем более, что на другой кровати лежала Фрося, здоровье которой к этому времени изрядно расклеилось (она страдала какими-то неопределенными болями в животе, которые впоследствии оказались неврологическими и сохранились у нее на всю жизнь). Около моей постели стояли букеты полевых и лесных цветов. В это время как раз цвела ночная фиалка и наша комната по вечерам наполнялась томительно-сладостным ее ароматом. Из открытого балкона вливался душистый воздух.
   Лечил меня Мариан Давидович; опытная в болезнях и в уходе за больными, мама не только выполняла его предписания, но и сама знала, что нужно делать. Ухаживала она и за Фросей, с которой ее связывала нежная дружба.
   Когда кончилась моя болезнь и мама уехала, я очень недолго оставалась здоровой и вскоре слегла со вторым, на этот раз сухим плевритом в другом боку. Маму опять вызвали. Эгоистичес-кая в своем юношеском радостном настроении, я совсем не задумывалась о том, как трудно было ей в это лето. Она оставила папу больным, так как за последний год его туберкулезный процесс сильно прогрессировал. Во время маминого пребывания в колонии папа жил под Москвой в Вишняках на даче у своей молодой ученицы Веры Степановны Нечаевой. Ему было там тоскливо и не очень удобно и мама мучилась этим. Не совсем здоров был и Сережа, который в это лето температурил; по-видимому, его легкие тоже были не в порядке. Хотя в колонии маму очень любили и относились к ней с большой лаской, ей было неловко так долго пользоваться гостеприимством колонии и питанием. Об ее настроениях я в то время ничего не подозревала, а Узнала через десятки лет, прочтя ее записочки к папе и записи в ее дневнике. Кроме внешних трудностей и забот, она была полна глубоких внутренних исканий и дум. В ее дневнике расска-зано о том, как в летние дни 1922 года в колонии, выбрав свободные полчаса, она убегала в див-ный по красоте лес недалеко от Тальгрена и там одна среди природы мучительно, с отчаянием в душе "искала Христа".
   Но я в свои 14 лет ничего этого не знала и, хотя нежно любила свою мать, увлеченная жизнью в колонии, меньше всего задумывалась о ее внутренних состояниях, а все ее заботы обо мне принимала по-детски бездумно, как должное.
   Прощание с колонией
   Примерно через месяц после моего второго плеврита мы с Сережей уехали из колонии. Наши родители решили на несколько месяцев поехать с нами за границу, чтобы подлечить здоровье папы и нас двоих. А мама, хотя ничем не была больна, после перенесенных ею тягот выглядела хуже нас и, быть может, больше всех нуждалась в поправке.
   Накануне нашего отъезда устроен был прощальный вечер. В чем он состоял, я не помню. Запомнилась духовная атмосфера этого вечера. Колония прощалась с "бедными маленькими Гершензонятами" (как нас часто ласково называли) и провожала в дальний путь. Любовь, ласка, нежная забота, выражение которых мы оба всегда видели, со стороны старших руководителей и наших товарищей, в этот вечер словно вышли наружу и сгустились до такой интенсивности, что ощущались почти физически. Я была так растрогана, что у меня то и дело на глаза наворачива-лись слезы.
   Помню, что ребята, по обыкновению, сидели на ступеньках лестницы, ведшей на хоры зала. Я сидела на хорах, на ступеньках перед дверью в коридор второго этажа. Был момент, когда рядом со мной сидел Юлик, держа меня под руку. Подошел Олег, поговорил о чем-то; постоял возле нас молча. Я заметила, что ему неприятно было видеть Юлика рядом со мной. И мою душу вновь пронзило внезапное чувство духовной связи с этим человеком - Олегом. Оно стало одним из тех чувств, которые я увезла с собой, покидая колонию и которые берегла как высшую драгоценность во все время своего отсутствия из России.
   Родители наши решили поехать лечиться в Германию, которую папа хорошо знал. Вероят-но, здесь имело значение и то, что в то время существовало международное издательство "Эпоха", отделения которого находились в Москве и в Берлине. С этим издательством папа имел деловые сношения; оно издавало некоторые его работы. Директор "Эпохи" - Белицкий был папин хороший знакомый. Находясь в Германии, папа мог опираться на связь с издатель-ством, а также получать от него материальную поддержку.
   В начале 1920-х годов разрешение на выезд за границу давалось сравнительно легко, хотя, все же для этого надо было пройти определенную процедуру. Ко времени нашего приезда из колонии папа успел преодолеть все необходимые формальности.
   Надеялись выехать в конце августа. Однако судьба распорядилась иначе. После нескольких дней нашего прибытия домой мы с Сережей оба заболели. У меня обнаружился брюшной тиф, у Сережи, который болел легче, нашли паратиф. Можно представить огорчение и досаду наших родителей. Пропали все мамины хлопоты. Дело нужно было начинать сначала. А мама снова принялась терпеливо и ласково нас выхаживать.
   Мне кажется, что развитая, много думавшая 15-летняя девочка, какою я была тогда, должна была внимательнее относиться к тем страшным трудностям, которые у нее на глазах, и в значи-тельной мере ради нее, приходилось нести ее матери. Я же опять болела легко и весело. Тиф у меня был нетяжелый, продолжался он не 6 недель, а 4, как обычно это бывает в детском возра-сте. Лечил нас милый, издавна привычный Гольд. Я лежала почему-то в столовой, а Сережа - в маленькой комнате. Почти ежедневно к нам заходили ребята из колонии - все, кто бывал в Москве.
   В середине или, скорее, в конце сентября болезни наши закончились и папа ускоренным темпом возобновил хлопоты о выезде за границу. Когда они снова были завершены, наша поездка едва не сорвалась. По правилам тех лет рукописи, вывозившиеся за границу, проверя-лись в каких-то высших инстанциях, где после проверки запаковывали и запечатывали сургуч-ными печатями. Так было сделано и с теми рукописями, которые папа вез с собой для работы и для сдачи в издательство. Не помню уже теперь, для каких целей, Мага попросила папу отвезти в Германию тетрадку ее стихов; очевидно, она надеялась их там издать. Папа согласился, и эта тетрадка прошла проверку вместе с его рукописями и была запечатана в одном с ними пакете.
   Дня за два до нашего отъезда ночью на парадном вдруг раздался резкий звонок. К нам пришли с одним из тех обысков, которые стали повседневным явлением московской жизни тех дней. Помню какого-то молодого начальника, с которым пришли два солдата и понятые из нашего домоуправления. Рылись в книгах и домашних вещах.
   В разговоре выяснилось, что интересуются Магой и нашими с ней отношениями. Папа не стал скрывать того, что в запечатанном пакете среди других рукописей есть Магины стихи. Начальник заявил, что пакет нужно вскрыть. Папа со всей откровенностью объяснил ему положение вещей, сказав, что если печати будут сломаны и снова придется сдавать рукописи на проверку, истечет срок заграничных виз и потребуются все хлопоты о поездке начинать сначала. Начальник выслушал папины доводы и ответил, что сам решить этого вопроса не может, а должен получить санкцию своего начальства. В то время у нас в квартире еще не было телефона, и мы проводили его вниз к Лили - к телефону.
   Нам показалось, что он отсутствовал очень долго. Мы сидели в страшном напряжении, ожидая решения своей участи. На папу жаль было смотреть - он был совсем бледный. Наконец, начальник вернулся с заявлением, что пакет разрешили не трогать. У нас точно камень с души свалился. Чужие люди ушли, мы остались одни в нашей перерытой, взбудораженной ночным обыском квартире. Больше препятствий к отъезду не было.
   Последние дни и часы прошли как в лихорадке. Все наши вещи снесли в две папины комнаты наверху и там заперли. В столовую должен был на время нашего отъезда переселиться из комнаты за кухней Яков Захарович Черняк, незадолго перед тем женившийся. В маленькой комнате предложили пожить Юре Бобылеву, который нуждался в жилье. Но эти переселения произошли уже после нашего отъезда. Мы оставили нижние комнаты оголенными, пустыми.
   В моей памяти ярко запечатлелись некоторые моменты тех дней, которые протекли между нашим с Сережей выздоровлением и отъездом. Маме пришлось подумать о том, чтобы как-нибудь одеть нас в дорогу, так как мы были совершенно раздеты. Мне она купила готовые вещи: синюю шерстяную юбку, заложенную простроченными складками, и к ней шерстяную же синюю блузку. А Сереже заказали брюки и тужурку у портного. И мне почему-то очень запомнилось это посещение. Помню большую комнату в подвальном этаже, заставленную вещами и засоренную обрезками тканей. Помню жену портного и нескольких ребят, а также его самого, сидящего с подогнутыми ногами на большом стуле,- по обычаю портных старого времени. Я впервые попала в такую обстановку и увидела быт ремесленного семейства, который произвел на меня очень сильное впечатление.
   Навсегда осталась в моей памяти также прощальная прогулка по Москве вечером накануне отъезда. Папа пошел со мной и Сережей нашим любимым с детства маршрутом - по Гагарин-скому переулку, вокруг храма Христа Спасителя, по расположенным около него над рекой скверам. Мы шли медленно и говорили о Москве, которую покидали. Были в размягченном, лирическом настроении.
   Я тогда впервые почувствовала, как я люблю родные места, и столь свойственное мне впоследствии чувство ностальгии впервые овладело моей душой. О Москве говорил нам и папа. Как всегда то, что было предметом его I слов, приобретало особенно весомый, значительный смысл. Мы говорили о московских мостовых, переулках, Домах, о московском, единственном для нас воздухе. Может быть, содержание нашего разговора во время этой вечерней прогулки было и не совсем таким, как я его сейчас описываю, но так оно мне запомнилось Первое в жизни прощание с Москвой... Первый отъезд в неизведанную даль...
   Дорога в Берлин
   С ранней юности, почти с детства, у меня возникла потребность к закреплению прожитых мгновений. В колонии я писала дневник, но позже его уничтожила, рассердившись на папу, который сказал мне, что прочел мои записи. Всю жизнь потом я жалела об этих погибших страничках. Когда мы поехали за границу, я вскоре почувствовала неповторимую особенность этих дней и, еще находясь в Германии, начала подробно записывать все происшедшее со мной за время отъезда из колонии. Эта наивная детская запись, местами немного смешная, но полная свежести чувства и точная по фактам, осталась незаконченной Но то, что записано, позволяет мне теперь легко восстановить в памяти ход событий.
   День отъезда и самый отъезд так описаны в моей детской записи:
   "Этот день несся каким-то вихрем. Я бегала к дяде Шуре за деньгами, потом сидели в томительном ожидании, пока вернется папа с билетами. Наконец позвали извозчика, все ехали на трамвае, только я с папой на извозчике. Ехали по каким-то частям города, в которых я нико-гда раньше не бывала. Я все старалась лучше запомнить дома, мимо которых мы проезжали, потому что думала, что не скоро еще попаду в Москву назад".
   Ехали мы на Рижский вокзал, который тогда носил название Виндавского. Путь этот занял не менее часа, и мы всю дорогу с папой разговаривали. О чем говорили, теперь я не помню. Но знаю, что, охваченная волнением и грустью расставания с Москвой, я старалась очень выразить эти свои чувства словами. Позже папа говорил, что ему было радостно слушать меня, потому что я, как он выразился, расстегнула одну пуговку и приоткрыла перед ним щелочку в свой внутренний мир. Очевидно, у него было чувство, что он знакомится с повзрослевшей дочкой, с которой впервые так близко соприкоснулся после долгой разлуки во время ее жизни в колонии.
   Дальше записано так: "На Виндавском вокзале было много народу Все наши уже ожидали нас там. Я не помню грусти прощанья, потому что сперва мы все бегали, искали одну даму, которая должна была уехать тем же поездом, но не найдя ее, почти тотчас же были разделены толпой с провожавшими нас Лили, Верой Степановной Нечаевой, дядей Колей и Яковом Захаровичем". (Помнится, эта дама была теософка, к которой у нас было какое-то поручение.)
   Впоследствии Лили рассказала мне, что ей надолго запомнилось мое лицо, каким она видела его через стекло вагонного окна - напряженно-взволнованное и грустное. А у меня на всю жизнь запечатлелась в памяти первая ночь в вагоне.
   Ехали мы комфортабельно - в мягком вагоне 2-го класса, одни своей семьей в четырех-местном купе. Мы с Сережей лежали на верхних полках, а папа с мамой - внизу. Папа всю ночь отчаянно кашлял Я не спала и мучительно переживала его кашель. Мне страстно хотелось остановить его, чем-нибудь смягчить, смазать папино намученное горло В то же время под стук колес подгонялось слово "навсегда, навсегда".
   Я писала дальше так: "Ехали мы до Риги один день и две ночи Удобнее ехать было трудно. В вагоне был проводник, который очень заботился о всех пассажирах. Он приносил горячую воду и все делал, что только его просили. Познакомились со всеми пассажирами. Рядом с нами в купе ехала какая-то компания французов из Парижа. Они делали шум в вагоне, свистели не переставая все хором".
   "Познакомились с неким "мрачным философом", как назвал его папа, и еще с другими ехавшими в Германию людьми". Среди них мне запомнился молоденький немецкий журналист, с которым папа беседовал; я впервые тогда услышала папину великолепную немецкую речь.
   "Утром нас разбудил крик проводника: "Через час - Рига". В Риге пересадка. Скорее все поднялись, начали торопиться, укладывать вещи. Подъезжали к Риге. Было раннее утро и потому еще холодно. Мы взяли носильщика и перешли с одного вокзала на другой. На этом втором нам нужно было ожидать до вечернего поезда. Вошли в буфет. Это был большой зал с прилавком с одной стороны и столиками с другой. На прилавке стояли всякие запыленные закуски, вырезанные в виде звездочек и цветочков. Мы решили пойти и осмотреть город, потому что у нас было очень много времени до вечернего поезда. Город Рига мне показался весь как игрушечный. Улицы были чистенькие, дома хорошенькие и на русские не похожи. Всюду бегали трамвайчики, совсем такие, как у детей бывают игрушечные конки. Я в первый раз была в ино-странном городе, и мне казалось чудным, что все вывески и названия не по-русски написаны".
   В этих наивных строках очень верно отразились мои тогдашние впечатления. Новое ворвалось в мою жизнь с неудержимой силой. Во всем, что предстало в это холодное осеннее утро перед моими по-детски широко открытыми глазами, не было ничего похожего на то, что я видела и знала раньше. Действительность повернулась новой гранью и засверкала небывалыми красками.
   В моей записи рассказано, как мы долго шли по улицам Риги, отыскивая по имевшемуся у папы адресу какого-то человека, к которому у него было рекомендательное письмо. Ярко светило холодное октябрьское солнце. Наконец, мы нашли нужный дом. Не помню, чтобы этот господин встретил папу очень приветливо. Кажется, он принял его довольно сдержанно, хотя и любезно, и дал какие-то нужные указания. Между прочим, папа попросил его назвать нам ресторан, где мы могли бы позавтракать. Тот посоветовал пойти в ресторан "Франкфурт-на-Мейн".
   Мы не сразу отыскали этот ресторан, а долго кружили по улицам и только когда потеряли надежду найти его и решили зайти в первый попавшийся, тогда наткнулись на "Франкфурт-на-Мейн". Оказалось, что господин дал нам неумный совет. Мы попали в роскошное, фешенебель-ное место, где за самый скромный завтрак, оставивший нас полуголодными, нам пришлось очень дорого заплатить. Утренние похождения, которые заняли довольно много времени, очень нас утомили. Сережа с папой на извозчике поехали искать банк, где нужно было менять деньги, а я с мамой вернулась на вокзал.
   Дальнейшие строки записи привожу без изменений:
   "Я помню, что мне так хотелось спать, что я заснула, положивши голову на круглый деревянный стол, через который проходила деревянная же колонна. Мы обедали на вокзале и потом уже больше никуда не ходили, а ожидали поезда в буфете. Скучно было сидеть все эти часы. Волей-неволей рассматривали всех присутствующих...
   Не меньшее любопытство возбуждали во мне одетые в черные фраки ресторанные лакеи, которых я, одержимая демократическими чувствами, жалела, так как мне казалось, что им очень трудно бегать безостановочно, лавируя между столиками, с подносами, уставленными тарелками, бутылками и стаканами. Эти мои чувства еще усилились, когда папа пересказал нам содержание своего разговора с одним пожилым лакеем, с которым он заговорил по-немецки. Этот человек с приятным, усталым лицом пожаловался папе на свою тяжелую жизнь, на трудность лакейской работы, недостаточность заработка при большой семье. Поразило мне воображение и то, что во время этого разговора к старому официанту подошел один из его товарищей и дернул его за рукав, как бы говоря: довольно, мол, тебе. К вечеру на вокзале один за другим начали появляться ехавшие с нами из Москвы люди - наши попутчики до Берлина".
   Посадка на поезд в Риге оказалась очень трудной, т.к. вокзал был запружен какими-то переселенцами из России в Америку. Помнится, носильщик посадил нас в вагон до начала общей посадки и до того, как поезд был подан к перрону; для этого он провел нас на какой-то отдаленный запасной путь. Получилось так, что нам не Удалось поместиться всем в одном купе; мы с мамой очутились вместе, а папа - отдельно от нас. Вагон не имел лежачих спальных мест, на мягких диванах сидело по три человека. Когда поезд подали к перрону, в наше купе сели две нарядные молодые дамы, которые привлекли мое особое внимание своим предосудительным с моей тогдашней точки зрения поведением. Сначала они громко и очень кокетливо переговари-вались через окно с провожавшими их людьми, а когда поезд пошел, долго мешали нам спать своей болтовней, возней с завивкой волос, шуршанием бумаги от шоколада, которым они беспрестанно лакомились.
   Дорога до Берлина неоднократно прерывалась проверкой документов и осмотрами багажа, которые, впрочем, производились очень поверхностно. К Берлину мы подъезжали рано утром, часов около восьми; поезд шел уже по самому городу - от одного берлинского вокзала к другому. Постепенно наши спутники прощались и сходили. Наконец пришел и наш черед. Верная своему темпераменту, я первая соскочила со ступенек вагона и ступила на перрон.
   Знакомство с Германией
   Обстановка заграничного вокзала меня ошеломила. На перроне было много народу, громко звучала немецкая речь, тогда мне совершенно незнакомая. По платформе катились тележки с газетами, журналами и открытками, повсюду пестрели яркие рекламы.
   В то время как я стояла в ожидании, пока сойдут мои родители и Сережа и будет вынесен наш багаж, ко мне подошел худенький молодой человек небольшого роста, который спросил меня по-русски: "Скажите, ваша фамилия не Гершензон?" Это оказался сотрудник издательства "Эпоха" Меерович, которого послали нас встречать. Он провел нас в буфет, а сам, вместе с папой, пошел нанимать автомобиль или извозчика. Нам пришлось ждать довольно долго, мы успели даже что-то выпить.
   Меня не оставляло чувство ошеломленности, благодаря которому все, что представало перед моими глазами, воспринималось с поразительной остротой. Я даже запомнила людей, сидевших рядом с нами в почти пустом в эти утренние часы помещении вокзального буфета: молодую мать с двумя маленькими мальчиками, которые бойко болтали по-немецки.
   Папа с Мееровичем пришли, наконец, за нами. Мы разместились в большом экипаже и поехали по улицам Берлина. Ехать пришлось далеко. Я во все глаза смотре-43 на широкие и очень чистые улицы, на непривычное для меня оживленное городское движение. Хорошо помню, как мы проезжали мимо Тиргартена, и я любовалась на красивые деревья и многочис-ленные статуи.
   Экипаж наш остановился на сравнительно тихой улице, где для нас снята была меблиро-ванная комната. Дверь открывала полная пожилая женщина, о которой я написала в своих записках, что именно такими "себе всегда представляла квартирных хозяек в Берлине".
   Комната оказалась неприятной - темной, не слишком чистой, украшенной тяжелыми пыльными драпировками, меблированной старой мебелью. Нам с Сережей пришлось спать на очень неудобных кушетках с испорченными, выпиравшими наружу пружинами. Хотя в течение двух-трех дней, проведенных в Берлине, нам мало приходилось бывать дома, мы были рады покинуть свое неуютное временное пристанище.
   Неприятное первое впечатление, которое произвела на нас эта квартира, в дальнейшем еще возросло, так как уже в первый вечер нашего пребывания в Берлине мама догадалась, что в задних комнатах скрывается нечто вроде игорного притона. В прихожей около входной двери на стуле сидел старичок, который по вечерам впускал в квартиру каких-то людей, бесшумно проскальзывающих в глубину квартиры. Приходили они по одиночке, тайком, вероятно, потому, что в Германии тогда были запрещены азартные игры. Разговорившись с хозяйкой, мама спросила ее: кто эти люди и зачем они приходят, и та не стала таиться, а откровенно созналась, что содержит рулетку, прибавив в свое оправдание: "Ведь жить чем-нибудь надо?" Не знаю, почему Меерович так небрежно отнесся к порученному ему делу нашего устройства в Берлине, поместив нас в такое неприятное место. В краткий период нашего пребывания в Берлине, мы Успели все же кое-где побывать, посетили великолепный Берлинский аквариум. С особым чувством повел нас папа в хорошо ему знакомую по его юным годам (когда он две зимы проучился в Берлинском политехникуме) картинную галерею. Но я оказалась недостаточно подготовленной для восприятия произведений старых мастеров. Довольно равнодушно смотрела я на любимые папины картины (особенно Рембрандта), которые он с восторгом нам показывал. Почему-то мне хорошо запомнилась только одна вещь - "Св.Себастьян" Рубенса (чему я порадовалась через сорок с лишним лет, когда узнала, что это - одна из лучших картин Рубенса; она погибла при капитуляции Германии в конце Второй мировой войны).
   В то время когда мы попали в Германию, т.е. осенью 1922 года, значительная часть русской эмиграции находилась в Берлине. Можно было часто услышать на улицах русскую речь; в городе имелись русские магазины, рестораны (помню, мы проходили мимо русского ресторана "Медведь"). Большинство писателей и профессоров, высланных летом 1922 года из России, жили в Берлине. В течение тех 2-3 дней, которые мы провели тогда в Берлине, папа почти никого не успел повидать. Вероятно, он виделся с работниками берлинского отделения издательства "Эпоха", а также из знакомых встретился с сестрой находившегося в Париже Льва Исааковича Шестова и ее мужем философом Ловуцким.
   Берлинские дни вспоминаются как странный, причудливый калейдоскоп впечатлений, порожденных пребыванием в совершенно новых условиях жизни. Мы все время куда-то бежали, спешили, обедали каждый день в другом ресторане. Особенно запомнилось мне последнее утро. В этот день папа куда-то ушел по своим делам, а мы с мамой втроем отправились покупать Сереже шерстяной свитер. Мама предварительно посоветовалась с нашей квартирной хозяйкой, которая порекомендовала магазин в конце нашей улицы. Мы вышли из дома и пошли в указан-ном направлении. "Конец нашей улицы" оказался так далеко, что нам пришлось идти до него более часа. Усталые и злые, мы, пройдя километра четыре, обнаружили нужный магазин, и фуфайка была куплена.
   За дни, проведенные в Берлине, папа и мы с Сережей успели показаться профессору-специалисту по легочным заболеваниям, и нам было рекомендовано поехать лечить легкие в Шварцвальд. Кто-то из русских, думаю, что это были Ловуцкие, посоветовал курорт Баденвей-лер, расположенный недалеко от города Фрейбурга в Бренау в Шварцвальде. Так и было решено.
   На вокзал мы поехали в автомобиле вместе в Ловуцким, который тем же поездом отправ-лялся в Базель. По железной дороге нам предстояло ехать до маленького шварцвальдского городка Мюльгейма, откуда ходил трамвай в Баденвейлер. Дорога до Мюльгейма оказалась долгой (точно не помню, сколько часов), так как поезд шел в объезд из-за того, что Рурская область была оккупирована французами.
   В пути я все время смотрела в окно. Меня поразила тщательность обработки земли, своим видом напоминавшей шахматную доску; удивлялась я также частоте остановок и тому, что беспрестанно встречались большие города. Проезжали Галле, Карлсруэ, Гейдельберг и многие другие. Места в вагоне были сидячие. Против нас на диване сидел Ловуцкий, с которым папа всю дорогу разговаривал. Я прислушивалась к их беседе, содержание которой отчасти помню. Меня заинтересовал их разговор о модном в те годе фрейдизме - предмете увлечения жены Ловуцкого.
   Я не помню, как мы вышли из поезда в Мюльгейме и пересели в трамвай, идущий в Баден-вейлер. Помню только, что было раннее, туманное утро. Зато первая поездка в этом трамвае осталась для меня незабвенной. Путь пролегал по долине, расположенной под горой, поросшей лесом и виноградниками. Пришлось проезжать через два селения - Нидервейлер и Обервейлер. Это были большие Деревни, растянувшиеся вдоль узкой, бурливой реки. В каждой из них домики швейцарского типа с высокими кровлями группировались вокруг церковной колоколь-ни. Шумели колоса водяных мельниц. Мне казалось, что я вижу волшебный сон, в котором передо мной оживают знакомые с детства сказки Андерсена или братьев Гримм. Кондуктор, громко выкликавший названия остановок, тоже казался сказочным. Когда трамвайчик останав-ливался, его мотор громко стучал. Сколько раз потом, проезжая этим путем, прислушивалась к этому стуку!