В ученье я боялась всего нового. Так, помню, как в один прекрасный день мама открыла передо мной учебник географии, сказав, что сегодня мы начинаем новый предмет, а я прогляде-ла первую страницу и подняла рев, говоря, что этого предмета выучить не в состоянии. Папа взял мою сторону и сказал, что девочка вполне может обойтись без географии. Когда я немного успокоилась, мама сумела заставить меня вникнуть в сущность нового предмета, и потом дело пошло как по маслу.
   Вероятно, часам к двенадцати мы кончали ученье и шли гулять до обеда, который бывал в два часа. Начиналось наряживание в длинные черные рейтузы, валенки, башлыки, я одевалась по-мальчишьи. Шубки у меня были мужского покроя, а на голове - серая каракулевая шапочка с наушниками, как тогда носили мальчики, поверх которой надевался башлык. У Сережи в ранние годы был синий полушубок с красным кушаком и серая каракулевая высокая шапка с синим верхом. В таком виде мы фигурируем на многих фотографических карточках, снятых зимами на нашем дворе. О прогулках я напишу позже. Возвращались мы к обеду часто все в снегу, так что рейтузы, носки, валенки и варежки раскладывались по батареям для просушки к следующей прогулке.
   Обеды часто проходили у нас не просто. С одной стороны, они были приятными. Я любила их простую, изящную обстановку; я любила вещи, которые стояли на столе: подставочку с четырьмя баночками для горчицы, соли, сахара и уксуса, зеленые бокалы, которыми всегда снабжала нас Лили и которые стояли у наших приборов Для вида; две деревянные кустарные солоночки Сере-жину в виде креслица с изображениями из жизни св. Сергия и мою в виде кругленькой коробочки с цветочком. Любила наши простые и вкусные кушания. Трудными же бывали иногда настроения.
   Крайняя, патологическая нервность нашего отца постоянно находила для себя выход во время еды, когда он придирался ко всяким мелочам. Мама, все утро ежеминутно бегавшая в кухню, претерпевала во время обеда настоящие мучения. Мы же сидели молча, и я нередко удивлялась тому, почему папе не нравится хороший суп, второе и т.п. Прорывалась его нервность часто и по другим поводам, но большей частью всегда связанным с хозяйством. Выросший в еврейском провинциальном доме, в котором царил своеобразный культ домашнего хозяйства (его мать была идеальной хозяйкой), папа и в своей семье хотел видеть образцово поставленный дом.
   Мама же, хотя была в общем хорошей хозяйкой, рвалась к высшим интересам и не в состоя-нии была вкладывать душу в приготовление обедов. На этой почве постоянно происходили домашние сцены, которые были особенно мучительны для детей. Это было тяжелой стороной моего детства. Помню, как иногда по вечерам, когда, лежа в постелях, мы понимали, что в столовой невесело, потому что "папа сердится", мы оба начинали быстро-быстро безостановоч-но креститься; этот прием изобрел Сережа, и сначала я только слышала, как стучит его рука. Потом он отрыл мне свою тайну, и я начала присоединяться к нему. Нам казалось, что стоит нам начать креститься, как папин гнев утихнет и в столовой настанет мир.
   Вспышки страшной, неудержимой нервности чрезвычайно мучили самого папу. Он нежно и нерушимо любил нашу мать, не был в состоянии оставаться без нее ни на минуту, но при этом всю жизнь терзал ее своим характером. Для него невыносимы были те часы, когда она уходила из дому. Каждый выход ее к родным бывал целым событием. Мама чуть ли не за неделю начинала подготавливать его, и, когда она уходила, он чувствовал себя совсем несчастным. Обычно он не мог заниматься, спускался вниз к нам и, сидя с нами, буквально не находил себе места. Тут, несомненно, известную роль играла и ревность. Он был чрезвычайно ревнив и ревновал маму даже к ее сестре и братьям. Поэтому он не любил, когда она хорошо одевалась и тем подчеркивала свою замечательную красоту.
   Не придавая особого значения туалетам и не имея денег для них, мама легко подчинялась этому его желанию. Я же, для которой мамино мнение было священным, все свое детство с величайшим презрением относилась к нарядным дамам, называя их "франтихами". Меня саму никогда не наряжали - папа не любил, даже на нижние рубашечки мне не пришивали кружев, и я этому полностью сочувствовала, всячески борясь против малейших попыток мамы как-нибудь приодеть меня.
   В связи с этим вспоминается один смешной случай. Как-то, когда мне было лет 8-9, нас должны были повести на елку к Шпетам. У меня было серое шерстяное платье, пышно собран-ное на груди в сборки, я эти сборки ненавидела. Когда мы стали собираться на елку и мама начала надевать на меня это платье, я нарочно рванула локтем сборки и распустила их. Тогда мама достала другое, песочное платье, отделанное множеством пуговиц, обтянутых той же материей. Я и это платье презирала, но тут уже ничего не могла сказать и отправилась в нем на елку. Однако вряд ли я много удовольствия получила от елки. Весь вечер я старалась уединяться от остальных детей и в укромных уголках занималась тем, что отверчивала и отрывала пуговицы от платья и швыряла их под столы, диваны и стулья. Представляю себе удивление прислуги Шпетов, которая, подметая на следующее утро комнаты, под всей мебелью находила одинаковые пуговицы, обтянутые желтоватой материей!
   После обеда мы снова отправлялись часа на полтора гулять.
   Возвращались домой к четырем часам, когда подавался самовар и мы пили средний чай. К пяти часам приходила к нам мисс Седдонс.
   Мисс Седдонс жила в розовом доме у Котляревских, У которых она занимала должность гувернантки при их дочери Поленьке. Английскому языку нас начали учить зимой 1912-1913 годов, то есть после того, как мне минуло пять лет. Мисс Седдонс была типичной англичанкой по всему своему облику, одежде и т.п. Это была седая дама с красиво причесанными волосами и отвисшими щеками и подбородком. Ходила она всегда в черном платье со стоячим воротником, аккуратно обшитым белым. Держалась прямо и чопорно. Мисс Седдонс была великолепным педагогом и умела заинтересовать детей. Хотя она была строга и никогда не распускала нас, мы очень любили ее уроки и ее саму, никогда не тяготясь занятиями английским языком. Работая все время в аристократических домах, где все окружающие владели иностранными языками, она за многие годы своей жизни в России так и не выучилась русскому языку. Мама кое-как объяснялась с нею по-немецки, а мы уже в первую зиму стали бойко лопотать по-английски.
   Я очень хорошо помню наш первый урок с мисс Седдонс. Вероятно, ей тогда было не легко. Маленькие дети 7 и 5 лет, не знающие ни единого английского слова, и она, не говорящая по-русски. Мы сидели (как и всегда потом) за нашим столом в детской под висящей низко над ним лампой с зеленым абажуром. Мисс Седдонс начала с того, что расставила перед нами в ряд игрушечных зверей и начала называть их по-английски. Потом она стала закрывать и открывать дверь, приговаривая: "Shut the door, open the door". Дальнейшие этапы нашего обучения я уже не помню. Знаю только, что к лету мы не только свободно говорили по-английски, но и читали и писали.
   Когда мы после этой зимы проводили летние месяцы на даче под Одессой, то по просьбе мисс Седдонс вели там английские дневники. Тогда же, осматривая в порту английский пароход, мы, к удивлению английских моряков, бегло болтали с ними на их родном языке. Мисс Седдонс, а вслед за ней Лили, которая скоро стала говорить с нами по преимуществу по-английски, привили нам огромную любовь к этому чудесному языку. Он стал языком моего детства, тем языком, на котором мы играли в самые увлекательные свои игры, читали самые интересные книжки. Тем интереснее было говорить между собой по-английски, что ни папа, ни мама не понимали наших разговоров. Мама не знала ни одного английского слова, а папа, хотя и мог читать со словарем, но не был в состоянии говорить и улавливать смысл беглой речи.
   Нашим товарищем в английском языке была ближайшая подруга нашего детства Поленька, с которой мы росли вместе и были близки как с родной сестрой. С ней мы всегда говорили по-английски. Переход с русского на английский был для нас совершенно не чувствителен, мы очень скоро заговорили на нем с полной легкостью, почти как на родном языке.
   Английский язык и детская литература стали нашим особым миром, романтичным, уютным и сказочным. В годы моего детства в Россию попадало множество английских детских книг, тогда лучших в Европе, Лили постоянно дарила нам эти книги. Помню толстые тома: "The green book for girls", "The blue book for boys", "The red book for girls". Там были интереснейшие рас-сказы и сказки про рыцарей круглого стола, принцесс и разбойников, увлекательно написанные, возбуждающие фантазию и благородные, рыцарские чувства. Лили по вечерам читала нам вслух рассказы Киплинга и книги Кэрролла "Alice in the wonderland", "Alice through the looking-glass".
   Мы учили наизусть смешные "Nursery Rhymes". Я помню прелестного "Humpty Dumpty sat on a wall" и другие стишки, имевшие смысл только по-английски. Милые, лукавые и такие уютные учебные книжечки, которые мы читали за уроками, тоже были очень содержательными и интересными. Помню два цикла таких книжек, расположенных по номерам, по степени возрастающей трудности - в коричневом и зеленом переплетах.
   По-английски говорили мы и во время наших уроков рисования с Лили. Уже лет моих с шести мы начали с ней заниматься рисованием и чрезвычайно полюбили эти занятия. Уроки происходили раза два в неделю. Как я понимаю теперь, они проходили без всякой обдуманной программы. Просто Лили было весело рисовать с нами и нам также. Мы рисовали вместе с Поленькой, втроем. Рисовали самое разное - гипсовую голову Августа, зеленый стеклянный бокал, игрушки, цветы и т.п. Иногда Лили вдруг заставляла нас вырезать из цветной бумаги и наклеивать на листы целые композиции.
   Помню, с каким увлечением изображали мы таким путем слона с паланкином на спине, переходящего вброд тропическую реку. Мы с Сережей оба были способны к рисованию и рисовали неплохо карандашом и акварелью, Поленька же рисовала гораздо хуже, и, чтобы ей не было обидно, Лили часто подправляла ее рисунки. Уроки происходили в нашей детской. Как я их помню! Как помню черные снаружи и белые внутри эмалированные коробочки с чудесной акварелью такого высокого качества, о котором теперь не могут мечтать даже лучшие акварелисты. Каждый цвет, казалось, имел свой характер, свое лицо, с каждым существовали свои сложившиеся отношения.
   После английского урока у нас оставалось еще часа два до ужина. Это было лучшим нашим временем - отдыха и игры. Чаще всего мы играли в мишек. Игры в куклы у нас не было, и хотя нам изредка дарили кукол, но мы их мало любили. В куклы я играла только с Поленькой, у нее. Зато мы без конца играли в мягких зверей, и здесь у нас была придумана интереснейшая игра, бывшая достоянием только нас двоих. Других детей мы в нее не пускали. Резиденцией наших мишек служил низкий, темно-коричневый шкафчик, стоявший у окна в детской. В нем было два этажа, служивших для зверей комнатами: наверху столовая и одновременно гостиная, а внизу - спальня. В верхнюю комнату было проведено электричество. Его провел нам Танин муж Кот, молодой инженер, который любил возиться с нами и которого мы очень любили, так как он катал нас на велосипеде, таскал на плечах и т. д.
   В верхнем этаже стоял обеденный стол, вокруг которого сидели звери; лежал вышитый коврик, стоял зеркальный шкаф, часы, на стенах висели картинки. Внизу располагались кровать и диван, на которых мишки вповалку укладывались спать, если нам только приходила охота их уложить. Это было довольно пестрое общество!
   Компания состояла из одних мальчиков-братьев, ведших самостоятельное существование. Старшим над ними был Большой Мишка. Мы определили для него предельный детский возраст - 12 лет, старше, нам казалось, сделать его невозможно - дальше начиналась уже беспредель-ность взрослого возраста. Этот мишка так же, как и двое из его младших братьев, тоже мишек - Степка и Маленький Мишка, был сшит из вырезного матерчатого листа, на который были нанесены раскрашенные в коричневый цвет рисунки частей медвежьего тела. Мы с увлечением шили их вместе с мамой. Самодельными были также две обезьянки - Аким и Мартын. Эти двое сшиты были по выкройке, приложенной к одному из номеров детского журнала "Маяк", который мы получали. Сшили мы их из старых папиных брюк темно-серого цвета. На головах у них были голубые бархатные шапочки. Вместо глаз мы воткнули им булавки с черными фарфоровыми головками. Остальные братья были покупные игрушки. Белый Кот - сначала в черных лакированных сапогах, потом уже без сапог. Две обезьяны - прекрасные шимпанзе в шерсти и с выразительными желтыми глазами - Федор Тимофеевич (подарок дяди Шуры, полученный мною на одной из ёлок у них в доме) и Макар Иванович, в эти годы уже сильно потрепанный, с обновленной шапочкой на голове (синей вместо первоначальной красной).
   Я помню мамин рассказ о том, как был куплен Макар Иванович. Это было в начале нашего детства, когда Сережа был еще совсем маленьким. Возле нашего переулка на Арбате до самой революции существовал писчебумажный и игрушечный магазин "Надежда", бывший нашим придворным магазином. Его содержали две пожилые девушки-сестры. Однажды Сережа увидел на витрине в "Надежде" обезьянку и влюбился в нее. Его нельзя было оторвать от окна, он плакал и умолял купить ее. Дома он продолжал тосковать по обезьянке. Вскоре после того наступил какой-то праздник - Рождество или его рождение. Мама купила обезьянку и спрятала ее до этого дня, когда она была торжественно подарена Сереже. Это и был знаменитый Макар Иванович, кончивший свою жизнь в роли проказницы Нади, любимой игрушки моей маленькой Машурочки. Надя пропала вместе с Другими вещами на нашей даче во время наступления немцев на Москву.
   Поистине неисповедимы судьбы не только людей, но и вещей! Имя было дано Макару Ивановичу по имени тех обезьянок, с которыми в годы нашего детства ходили по дворам черномазые люди. Этих мартышек почему-то часто звали так. Федор Тимофеевич получил свое наименование по гусю из "Каштанки" Чехова. Далее шел Рыжий Мишка (он существует до сих пор), настоящий плюшевый медведь, очень хорошего качества. Этот тоже дожил до Маши. Десятым был маленький, жесткий мишка в шерсти, стоявший на 4 лапах, принадлежавший мне и называвшийся поэтому Мой Мишка. Это была основная компания. Братья имели несколько животных для езды. Прежде всего у них имелась белая овца на колесиках, прекрасная игрушка, также жившая очень долго. Затем два ослика большой и маленький, - оба в шерсти. На подмогу бралась также с камина деревянная лошадка. Ездили мишки на розвальнях, в тарантасе, верхом. Была у них также большая красная жестяная лодка, в которую они помещались все сразу. В таком виде их однажды нарисовала цветными карандашами на память Лили. Этот рисунок, кажется, цел где-то до сих пор.
   У нас разыгрывалась богатейшая фантазия, когда мы играли в своих мишек. Чаще всего они отправлялись в путешествия по тропическим странам - в джунгли и т.д., переплывали реки, подвергались разнообразным опасностям и приключениям. Источником этих фантазий служили, конечно, прочитанные книги - рассказы Киплинга, романы Жюля Верна. Мы в самозабвении целыми часами ползали во полу, возя своих мишек, сооружали им пещеры, палатки, непроходи-мые дебри. Помню, как однажды мы окружили зеленой тканью ножки нашего стола в детской, спустили и привязали к одной из ножек лампу и устроили на нижней доске стола чудную пеще-ру, наполненную таинственным зеленым светом, где мишки укрывались от каких-то опасностей. Игра кончалась тем, что вся компания благополучно возвращалась в свою уютную квартирку и усаживалась вокруг столика в верхней комнате.
   В восемь часов мы ужинали. Я очень любила наши ужины и вообще вечерние часы. Особе-нно любила субботний вечер, когда за осенними или зимними окнами чудно гудели колокола близлежащих церквей, которых в нашей округе было особенно много. В субботу перед ужином мама купала нас в ванной. Ванная комната наша была прежде прелестной. Вся беленькая, свет-лая, с большим окном и сверкающей, блестящей ванной. У стены стоял большой деревянный сундук для грязного белья, на котором мы раздевались. На пол возле ванны клали пробковый коврик. Мама мыла мне волосы яичным желтком, а потом купала в ванне. Когда мытье кончалось, она позволяла несколько минут пополоскаться в воде, поиграть резиновыми или целлулоидными игрушками, которые купались вместе со мной. А потом - ужин и гудящие колокола.
   После ужина часто бывало очень интересно. Это время папа обычно проводил с нами. Большей частью, когда убирали ужин, мы располагались вокруг обеденного стола. Папа оставался на своем месте, спиной к двери в маленькую комнату.
   Возле него на столе стояла фанерная коробка из-под гильз "Катык и К°", разделенная перегородочкой на две половины. В одной лежали гильзы, которые он сам набивал, в другой - табак и машинка для набивания гильз, надетая на металлическую палочку с деревянной ручкой. Как запомнились все его жесты, привычные для него и всех нас, одни и те же, милые, уютные, неповторимо-папины, ушедшие вместе с ним, но для меня незабываемые. Вот всегда по-одинаковому насыпает табак в машинку, защелкивает ее, надевает на нее гильзу и проталкивает в гильзу табак металлическим стержнем; вот зажигает спичку одной правой рукой, придерживая спичечную коробочку на столе той же рукой. Все это настолько знакомо и изучено, что кажется незыблемым, как жизнь, как земля.
   Часто в эти часы мы читали вслух. И не только стихи, а, например, Гоголя, особенно "Ночь перед Рождеством", иногда вырезали и клеили вырезальные листы. Эти листы бывали в то время очень интересными. Домики разных народов, пароходы, замки или ветряные мельницы, все было одинаково интересным. Работа по вырезанию и склеиванию требовала точности, и тут папина педантичная аккуратность приходилась очень кстати.
   Помню, как трудно мне, нетерпеливой и порывистой, было тщательно вырезать зубчики по краям частей изображений, аккуратно намазывать загибы клеем.
   Универсальный клей "Синдетикон" в желтых с синим тюбиках, которые мы протыкали булавкой, клеил безукоризненно. При его помощи можно было склеивать чуть ли не стекло с железом. Мы покупали "Синдетикон" в "Надежде" и употребляли его постоянно, при всех своих поделках. Детское обостренное восприятие жизни рождало индивидуальные, личные отношения со всем окружающим, вплоть до отдельных вещей. Так было и с "Синдетиконом". У меня были с ним сложные отношения. Мои маленькие, торопливые и не совсем аккуратные пальчики постоянно были все в клею, и картинки пачкались ими. Если я клеила какие-нибудь части листа самостоятельно, то нередко эти части бывали замусоленными и неаккуратными. И все-таки я нежно любила "Синдетикон", как верного друга, сопровождавшего множество наших разнообразных затей и предприятий. Так вспоминается его специфический запах, булавка с налипшим на нее густым куском клея, коварные разрывы тюбика, когда "Синдетикон" начинал лезть с другого конца, пачкая все кругом (особенно часто, конечно, в моих руках).
   Такие же особые, личные отношения были у нас и с разноцветным пластилином, из которого мы любили лепить, и с переводными картинками, и с карандашами, и с тетрадями для рисования, в которых белые листы великолепной ватмановской бумаги отделялись друг от друга разноцветными листиками папиросной бумаги - розовыми, голубыми, бледно-зелеными.
   Когда я была совсем маленькой, в эти вечерние часы часто усаживалась к папе на колени, а он делал вид, что вынимает у меня из затылка пробку. С этой целью он даже носил в жилетном кармане маленькую пробочку, я этому наполовину верила и наполовину - нет. Верила, потому что все, что Исходило от папы, было незыблемым, а не верила, потому что была умна и потому что все окружающие смеялись. Иногда мы взбирались к папе на колени оба, и наши двадцать пальчиков начинали совершать прогулки по лесу - его волосам и по полю - лысине, пока на них не начинала лаять страшная собака из его рта конуры. Но все это было еще на старой квартире. На новой мы были велики для таких забав и занимались более взрослыми делами.
   Иногда папа любил после ужина затеять с нами борьбу, с тем, чтобы положить одного из нас на обе лопатки. Со мной нелегко было справиться - я была очень ловкая и увертливая, так что выскользала из рук, как маленькая змейка. Помню, что и мальчишки, борясь со мной, далеко не всегда быстро одерживали победу. А была область, где им совсем не удавалось меня побе-дить: я умела влезать на прямой, лишенный ветвей ствол березы. У нас была одна такая береза в саду, и я хорошо помню, как я влезала на нее, а знакомые мальчики, и в первую очередь слабый и довольно трусливый Сережа, стояли внизу, задрав носы, и с завистью смотрели вверх на смелую и ловкую девчонку.
   Вечерние часы неизменно наряду с удовольствием несли для меня и одно огорчение: меня отсылали первую спать, а Сережа, по уговору, шел вторым. Он должен был идти сразу же, как только я, совершив вечерний туалет, залезала под одеяло. Но он никогда не шел сразу, а минут 10-15 после того, как я водворялась в постели, оставался с папой в столовой. Годы подряд я мучилась этим. Мне казалось, что с моим уходом в столовой начинается самое интересное, я нервничала, звала, даже плакала. Наконец, являлся и он. Когда мы оба были готовы ко сну, то, стоя на коленях, молились, читали "Отче наш", "Царю небесный" и еще какие-то молитвы, которым нас научила мама. Затем приходил папа поцеловать нас на сон грядущий. Тут нередко он снова начинал со мной возню, щекотал меня, приговаривая, что идет в "Щекотинский переулок" и тому подобные глупости. Затем в детской тушился свет и закрывалась дверь в столовую, как я уже говорила, совсем, если были гости, и не до конца, если родители сидели за чайным столом одни.
   Но на этом наш день еще не кончался. Вполголоса мы начинали вести разговоры. Иногда говорили по-английски, иногда по-русски. Чаще же всего я рассказывала сказки. Как я вспоминаю сейчас, мои "сказки" были довольно бездарные и, во всяком случае, однообразные. Больше всего мы оба любили, когда я рассказывала истории из жизни детей, таких же, как мы сами, которые получали на праздники разнообразные подарки. Я изощрялась в вьдумке этих подарков, и нам обоим казалось это очень интересным и веселым.
   Иногда мы начинали говорить не дыша какую-нибудь фразу или стихотворение - кто большее число раз сумеет повторить его на протяжении одного дыхания. Чаще всего это были откуда-то нами взятые и привязавшиеся к нам слова: "Сули пала, кьяфа пала, всюду флаг турец-кий вьется, только Деспа в черной башне заперлась и не сдается". Мое дыхание оказывалось очень коротеньким, и я скоро сдавалась, Сережа же мог повторить четверостишие не дыша множество раз.
   Как со всем, так и с пребыванием в постели, у меня складывались свои особые отношения и обычаи. Начиналось с того, что я всегда одинаково и по-своему складывала белье и платье на стуле, стоявшем у моей постели, ставила башмаки на уголок сундучка. Под одеялом у меня был свой мир, я часто (особенно по утрам, если просыпалась раньше Сережи) играла там в дома и пещеры, где жили люди - мои две руки. Помню, как однажды утром я долго так играла. Только людьми были не руки, а ключик от сундука и прозрачная длинная розовая конфетка в бумажке. Ключик был мужчиной, а конфетка девушкой, и отношения между ними были смутно-поэтич-ные, должно быть, навеянные первыми представлениями о любви.
   По вечерам же я часто утыкалась в подушку, крепко прижимая пальцы к закрытым глазам. И в глазах начинали переливаться причудливые пестрые узоры, круги и золотые звезды. Ночных страхов у меня никаких не было. По ночам я обычно не просыпалась, а спала до утра как убитая. Лишь один раз за все детство я очень испугалась ночью. Я почему-то проснулась. И вдруг в полной темноте увидела белую фигуру, которая шла по комнате, приближалась к моей кровати и села на ее край. Фигуру я видела так явственно, что подумала, что это мама, и спросила: "Мама, это ты?", протянув руку вперед. Но рука моя попала в пустоту. Помню, что я так испугалась, что долго не могла заснуть и дрожала мелкой дрожью, но позвать маму не посмела, так как боялась разбудить папу. _____ _
   Иногда, после того как гасили в детской свет, мама шла не в столовую, а садилась в спальной за круглым столом, накрытым синей кустарной скатертью с красными цветочками. Она либо шила что-нибудь для нас на машинке, либо писала. Под стук ее машинки очень уютно было засыпать. Теперь я понимаю, что эти редкие минуты были временем ее краткого отдыха и жизни "для себя".
   Все существование нашей чудесной матери было отречением от своих интересов и своей личной жизни. Только одним она не жертвовала никогда своим душевным миром, неизменно богатым и благоуханным, но скрытым от чужих взоров. Мама с юных лет очень любила писать. Писала рассказы и повести, пьесы и сказки для нас. Сначала ее писания были очень наивными, но с годами у нее обнаружился известный литературный дар. Она умела найти оригинальную, интересную тему, умела построить фабулу и раскрыть психологию героев. Один ее рассказ под названием "Призывы" был напечатан в журнале "Русская мысль". Однако писательницей она не стала. Могучий литературный талант нашего отца, несомненно, подавил все ее порывы в этом направлении. Это частая судьба жен, стремящихся к творчеству в той же специальности, в которой работает неизмеримо более талантливый муж. Все же у мамы здесь было что-то свое, собственное, и бесконечно жаль ее бесплодно угасших творческих стремлений.