Гершензон-Чегодаева Н М
Первые шаги жизненного пути

   Н. М. ГЕРШЕНЗОН-ЧЕГОДАЕВА
   Первые шаги жизненного пути
   (воспоминания дочери Михаила Гершензона)
   От издателя
   Впервые публикуемая мемуарная книга Наталии Михайловны Гершензон-Чегодаевой (1907-1977) имеет двойную ценность.
   Во-первых, это рассказ о жизни и взрослении одной юной москвички с Арбата в первой четверти XX века, рассказ удивительно интересный и уже потому вполне самодостаточный.
   Во-вторых, потому, что эта девочка была дочерью Михаила Гершензона; он был ее главным героем и стал основным действующим лицом ее воспоминаний.
   Текст печатается по рукописи, хранящейся в личном архиве внучки М.О.Гершензона Марии Андреевны Чегодаевой, которая любезно передала права на его издание Захарову и написала по его просьбе несколько биографических очерков об основных персонажах мемуаров ее матери - они печатаются в приложении.
   Фотографии в этой книге - из того же архива и почти все публикуются впервые.
   В качестве вступительной статьи в книге опубликован - и тоже впервые биографиче-ский очерк о Гершензоне, принадлежащий перу брата его жены А.Б.Гольденвейзера - знаменитого пианиста, профессора Московской консерватории, народного артиста СССР. Текст очерка извлечен из большой мемуарной книги Александра Борисовича, которую издатель планирует выпустить в ближайшее время.
   И, наконец, чтобы разобраться, "кто чей дядя", на первом форзаце книги дается генеалоги-ческое древо Гершензонов-Гольденвейзеров-Чегодаевых.
   ** А.Б.Гольденвейзер
   МИХАИЛ ОСИПОВИЧ ГЕРШЕНЗОН
   (1869-1925)
   Биографический очерк
   Говоря о нашей дачной жизни в Кунцеве, я упоминал о товарище брата, в то время студенте, Михаиле Осиповиче Гершензоне Начавшись как обычная студенческая дружба, эти отношения делались все более близкими Он стал у нас часто бывать, вначале как дачный сосед, потом уже, по приезде в город, у нас в доме
   Кроме дружбы с братом и близости со всеми нами, между Михаилом Осиповичем и моей сестрой Марусей возникло глубокое сердечное чувство, связавшее их на всю жизнь Гершензон происходил из среднебуржуазной еврейской семьи из города Кишинева Их было два брата Михаил Осипович и старший - Абрам Осипович. Оба брата кончили кишиневскую гимназию Абрам Осипович после этого поступил в Киевский университет на медицинский факультет, по окончании которого поселился на всю жизнь в Одессе и был одним из известнейших там детских врачей Он умер в 30-х годах
   Михаил Осипович, при затруднениях, которые в то время были для евреев при поступлении в высшие учебные заведения, уехал за границу и поступил там в какой-то немецкий политехни-кум, где проучился год или два Определенно почувствовав, что изучение математических и технологических наук не является его призванием, он вернулся в Россию и поступил на филологический факультет Московского университета, где оказался на одном курсе с братом.
   В университете Гершензон блестяще занимался, так же, как мой брат, главным образом не своей в будущем прямой специальностью Коля в университете занимался римской историей, а Гершензон - греческой, и за работу о, как раз в то время вновь открытом, ранее неизвестном сочинении Аристотеля "Афинская политая" получил золотую медаль Это сочинение за счет университета было напечатано
   По окончании университета Гершензон, так же, как и Николай, был оставлен для подготов-ки к профессорскому званию притом же профессоре П Г Виноградове, который в университете читал курс средних веков и был одним из лучших в мире знатоков английской, особенно средневековой английской, истории. (Впоследствии Виноградов уехал за границу и много лет был в Англии профессором, если не ошибаюсь, в Оксфордском университете, доктором которого был избран, будучи еще профессором Московского университета.)
   Гершензон всецело отдался своей научной работе, но, по существовавшему тогда положе-нию вещей, не мог, как еврей, рассчитывать на профессуру. Ему было предложено, если он крестится, получение приват-доцентуры и в дальнейшем профессорства и т.д., но он этого сделать по своим убеждениям не мог. Михаил Осипович всю свою жизнь ни с какой службой связан не был и занимался литературной работой.
   Гершензон с юных лет неплохо писал стихи, но в этой области в печати не выступал, кроме нескольких стихотворений, которые однажды были напечатаны, кажется, в журнале "Русская мысль". Постепенно он стал изучать преимущественно русскую культуру и русских писателей и выдающихся людей первой половины XIX века. У него есть ряд работ о Пушкине, книга "Грибоедовская Москва", книги о философе Чаадаеве и о декабристе Кривцове, "Молодая Россия" и "Образы прошлого", большое количество материалов, опубликованных в сборниках под общим названием "Русские Пропилеи", много работ о Герцене и Огареве. Есть у него работа философского характера, первая часть которой напечатана, а вторая осталась в рукописи "Тройственный образ совершенства".
   Большую роль в жизни Михаила Осиповича сыграла Елизавета Николаевна Орлова - уже немолодая в то время женщина, происходившая из чрезвычайно интересной семьи. У нее еще была жива в те годы мать, которой было девяносто с лишним лет. Отец ее был сыном известного декабриста Михаила Орлова, женатого на Екатерине Раевской, одной из трех сестер Раевских.
   В руках Елизаветы Николаевны Орловой оказались чрезвычайно ценные архивные матери-алы о семье Орловых Раевских, декабристе Кривцове и т. д. Благодаря близости с Орловой, Михаил Осипович эти материалы широко использовал в своих работах.
   Елизавета Николаевна на всю жизнь осталась старой девицей. Все свои средства она почти целиком отдавала на воспитание девочек-сирот. Они у нее жили, летом она брала их с собой в имение. Они жили в полном довольстве, учились и все вышли в люди. У нее воспитывалось одновременно до десяти девочек.
   Елизавета Николаевна была человеком незаурядным. Не отличаясь особенно глубоким умом, это была очень тонкая, деликатная натура, в лучшем смысле слова - аристократическая. Орлова обладала недюжинным художественным дарованием. Когда-то она училась и по-любительски писала акварелью и масляными красками. После революции, когда от ее богатства ничего не осталось, она стала работать как художник-профессионал - преподавала в одной из художественных школ Москвы и давала частные уроки живописи преимущественно детям. Когда она была уже совсем старой, под восемьдесят лет, случайно на ее рисунки и этюды было обращено внимание, и оказалось, что их художественный уровень довольно высок. Ее маленькие картинки стали покупать художественные учреждения, и это помогло ей существовать. Кроме того, ей была назначена небольшая пенсия. Умерла Елизавета Николаевна, так же как и ее мать, в глубокой старости. До последнего времени она сохраняла значительную бодрость физическую и духовную.
   Михаил Осипович, находившийся с Орловой в дружеских отношениях, жил в одном из флигелей принадлежавшего ей дома, который она купила в Никольском (ныне Плотниковом) переулке на Арбате. Дом этот принадлежал раньше известному адвокату, князю Урусову.
   Имея большие связи в общественном мире Москвы, Елизавета Николаевна устроила моей сестре Марусе, которую она очень любила, место учительницы в одной из городских школ вблизи Тверской заставы. Вскоре после смерти нашей матери Маруся переехала от нас и поселилась при этой школе.
   Роман между Михаилом Осиповичем и сестрой, продолжавшийся довольно долго, натолк-нулся у своего завершения на препятствие: Михаил Осипович, как еврей, по существовавшим тогда законам не мог жениться на моей сестре православной. Православным жениться и выходить замуж за нехристиан законом не разрешалось. Михаил Осипович Гершензон, всю жизнь живший религиозно-философскими вопросами и не бывший материалистом, отрицатель-но относился к догматической стороне религии, как еврейской, к которой он официально, принадлежал, так и христианской. При глубокой его принципиальности для него креститься, т.е. открыто солгать, признав себя верующим в том, во что он не верил. было совершенно невоз-можно.
   В те времена к нелегальным отношениям между мужчиной и женщиной относились крайне ненормально. Мой отец воспринимал это чрезвычайно болезненно. Тем не менее, после долгих колебаний роман их кончился тем, что сестра и Гер-шензон соединились. Родилось у них двое детей - Сережа и Наташа, которых мой отец, как своих внуков, страстно любил. Однако, то, что брак сестры с Гершензоном не был оформлен, было для него источником величайших страда-ний. Отец все время осуждал Гершензона за то, что он не хотел или не мог принести этой жертвы. В конце концов, когда вышел закон о веротерпимости, по которому разрешалось из православия переходить в другие христианские вероисповедания, моя сестра Маруся приняла лютеранство, так как лютеранам разрешалось вступать в брак с нехристианами. Таким образом их брачные отношения были оформлены: детей своих они усыновили. Мой отец был этим очень счастлив.
   Дом моей сестры был видным культурным центром. У них бывали все лучшие представите-ли тогдашнего интеллектуального слоя России разных направлений. Близки к ним были Андрей Белый, Вячеслав Иванов и многие другие. Жизнь их всегда была насыщена волнующими умственными интересами.
   Позже Елизавета Николаевна во дворе дома Урусова построила довольно большой, очень уютный дом, в котором внизу поселились: она сама с матерью и ее сестра, бывшая замужем за профессором Котляревским, а верхний этаж с мезонином она специально построила для моей сестры с Михаилом Осиповичем, где они и прожили всю жизнь. У Гершензона в мезонине были две комнаты с простыми деревянными полами без паркета, на старинный лад. Там же размеща-лась и его огромная библиотека.
   Гершензон был очень своеобразный человек. При очень принципиальном характере, выдающемся таланте и уме, безукоризненном благородстве и честности, характер у него был трудный, тяжелый и нелюдимый. Он не умел любить людей, относился к ним подозрительно, а в семейной жизни, несмотря на то, что он глубоко любил мою сестру и детей, он был чрезвычайно нервен. Семейная атмосфера жизни сестры, особенно принимая во внимание постоянные материальные трудности ввиду неопределенности заработка Михаила Осиповича, была очень тяжкая, напряженная. С одной стороны, насыщенная глубокими умственными интересами, а с другой - тяжелыми вспышками нервного характера Гершензона.
   Дети сестры - сын Сережа и дочь Наташа - получили в детстве своеобразное воспитание. Избегая шаблона, сестра с мужем отдали их в детскую колонию некоей Арманд. Колония эта была расположена где-то в нескольких десятках километров от Москвы по Северной ж.д. Это было вскоре после революции, в период гражданской войны и полной разрухи. Арманд, отчасти близкая взглядам Толстого, а отчасти теософка, своеобразно вела воспитание детей, которые жили в ее колонии. Они были все вегетарианцами, жили без прислуги, сами себя обслуживали и готовили пищу. В этой жизни было много нравственно высокого, но были и некоторые болезненные ненормальности, да и многие физические трудности оказались не по силам некоторым из детей. Дети довольно часто болели. Наташа заболела дифтеритом, который запустили. Ее с опозданием привезли в Москву, была сделана прививка, но у нее все же сделался паралич гортани, и голос ее на всю жизнь остался хриплым. Ей, доктору искусствоведения, это очень мешает, так как ей трудно читатьлекции в Московском университете.
   Когда родители взяли Сережу и Наташу из колонии, Сережа, закончив среднее образование, поступил в университет на естественный факультет, Наташа - на искусствоведческий.
   Сережа унаследовал в значительной степени и нервность своего отца и отличные способ-ности. Работая успешно в своей научной области, впоследствии он стал профессором Киевского университета.
   Наташа работала одно время в Музее изящных искусств (теперешнем Музее изобразитель-ных искусств им. А.С Пушкина) в Москве. Сблизившись в музее с одаренным искусствоведом Андреем Дмитриевичем Чегодаевым, она вышла за него замуж. У них - единственная дочь Машенька, очень талантливая юная художница, всеми нами любимая.
   В 1924 году умер мой брат <Николай...> Смерть его произвела на Михаила Осиповича, который его очень любил, чрезвычайно тяжелое впечатление
   Сам Михаил Осипович отличался неважным здоровьем. У него была наклонность к туберкулезу, но, тем не менее, в его здоровье, казалось, ничего особенно угрожающего не было. В начале 20-х годов его легочное заболевание довольно сильно обострилось Ему удалось получить разрешение на выезд за границу, и они всей семьей прожили год за границей в небольшом курортном городке Баденвейлере (там, где умер А.П.Чехов). Это пребывание на курорте оказалось очень благоприятным. Михаил Осипович поправился, и они вернулись в Москву.
   Через год после смерти моего брата, в феврале 1925 года, Михаил Осипович, вернувшись с какого-то своего доклада или заседания в Академии художественных наук, почувствовал себя неожиданно нехорошо. У него сделались сильные боли в груди. Вызванный врач определить заболевание не сумел и предположил припадок печени. Заболевание оказалось припадком грудной жабы. Михаил Осипович, промучившись день и ночь, на следующий день на рассвете умер.
   Н.М.Гершензон-Чегодаева
   ПЕРВЫЕ ШАГИ ЖИЗНЕННОГО ПУТИ
   Авторское предисловие
   Я ощущаю в прошлом много для себя важного, о чем хотелось бы поговорить и оставить в памяти хотя бы в виде слов, написанных на страницах тетради.
   Грустно лишь, что эти слова не смогут воплотить самого главного аромата и поэзии того, что было когда-то и в чем самые факты, то, что можно рассказать или записать, составляли только одну сторону, наименее важную, а самым важным было когда-то неуловимое, неосязаемое, душистое и сверкающее ощущение жизни, молодости, радости бытия. Как это закрепить? Как удержать? Как передать силу жизни, кипевшую ключом во мне - маленькой черноглазой, всегда веселой девочке, пронизанной вечным ощущением счастья?
   Как передать любовь моего отца и ту удивительную, никогда больше не встреченную в жизни мудрость, которая была в нем заключена и которая держала меня в своих крепких объятиях первые 17 лет моей жизни? Как передать звук его шагов, контуры его сутуловатой спины, неповторимую прелесть и значительность интонаций его голоса, для меня звучавшего непререкаемой силой закона, красоту его широкой мужской руки, огонь выпуклых черных глаз?
   Как в словах закрепить запах сырой земли в дальнем, немного жутком, конце сада и запах гиацинтов, которые там росли прямо в грунте? И значение карканья множества ворон, осевших на яблонях и грушах в наступающих сумерках зимнего дня? И щемящую сладость дружбы и первых юношеских мечтаний во время жизни в колонии и многое, многое, многое другое.
   Как рассказать о звуках колокольного звона вечерами в субботу или в сверкающие пасхаль-ные дни, о восторженном увлечении играми, уюте английской речи - языка моего детства?
   Как передать облик удивительного человека, одной из основ детских лет, - Лили, носительницы огромного внутреннего богатства, щедро расточавшегося перед детьми человека, бывшего для нее дороже жизни?
   Наконец, как рассказать об основе жизни, втором воздухе, без которого невозможно было дыхание, о безграничной любви моей мамы, ушедшей от меня 12 лет назад и постоянно мной до сих пор ощущаемой?
   Все это встает передо мною одновременно. Я вижу лесную дорожку в Силламягах, где папа начал набрасывать кучу сосновых шишек, и набрасывали мы и все проходившие по дорожке знакомые, пока она не выросла до огромных размеров. Вижу его согнутую фигуру, когда он бросает плоские камешки так, чтобы они прыгали по воде.
   Вижу золотистые пушистые волосы вокруг высокого лба Вячеслава Иванова и удивитель-ный изгиб его тонких губ. Передо мной возникают глубокие, ежеминутно меняющие цвет глаза Андрея Белого, когда он, на секунду остановившись в своей поражающей необычностью речи, вдруг загадочно улыбнется и застынет, словно прислушиваясь к чему-то таинственному, происходящему у него внутри.
   Я вижу картинку с изображением австралийской женщины, идущей по воде, над моей кроваткой и коврик с двумя оленями на полу. Вижу над кроватью Сережи картину - порт с кораблями, в которую взгляд уходил далеко-далеко, блуждая по набережным и палубам.
   И странно: я сижу в той же самой комнате, где все это было, среди тех же стен и под тем же потолком, я - старая, седая женщина со сморщенной кожей, без зубов и с иссохшей душой. И вдруг сквозь очертания закрывающих стены предметов выступают узоры палевых обоев с гирляндами и букетами роз, мое собственное тело словно съеживается, приобретая упругость, и я вновь на какую-то долю секунды ощущаю себя маленькой, доброй и счастливой, вижу крошечные, вечно подвижные ручки с шершавой заскорузлой кожей, чувствую на шее жесткую растрепанную косичку. Когда мне приходится проходить по унылому пустырю на месте прежнего волшебно-прекрасного сада под окнами наших комнат, я иногда замедляю шаги, и передо мной, словно галлюцинация, возникают смутные тени деревьев - яблонь и груш, сирени и жасмина, моего любимого ясеня, который стоял прямо за окном и которому я в летние ночи так часто поверяла свои юношеские чувства.
   Я вижу высокую траву, усеянную желтыми головками одуванчиков, и из-за стволов передо мной возникает полная фигура Лили в полосатом полотняном фартуке с лейкой и лопаткой в руках. И мне не столько жаль ушедшей жизни, сколько жаль утраченного богатства собственной души, когда-то глубокой и тонкой, а теперь высохшей наподобие ядра негодного лесного ореха. И глядя в меркнущее после заката весеннее небо, я живу не настоящим, а тем щемящим, острым ощущением предчувствия счастья, которое возникало в такие весенние дни или вечера вплоть до последней весны жизни - 1941 года, когда жизнь вдруг вспыхнула неожиданным ярким огнем и тут же, сразу потускнела, чтобы такой и остаться в дальнейшем.
   Если я пытаюсь проникнуть памятью в самые истоки моего существования, то я больше всего для первых сознательных мгновений ощущаю - папу. Не маму, не Сережу, не игрушки, а папу. Должно быть, величие его личности, яркость индивидуальности ощущались крошечным существом, только вступающим в жизнь, сильнее всего. "Папа" было первым моим словом, а с его концом ушла богатейшая, самая мудрая и подлинная часть жизни, оставив зияющую пустоту, ничем не заполнившуюся никогда. От него принималось все как непререкаемое.
   В раннем нашем детстве он значительно больше любил Сережу, чем меня, и гораздо больше проводил с ним времени. Но никогда, ни на единую долю секунды это не показалось мне обидным, не кольнуло моих чувств. Раз
   так он считает, значит, так оно и есть, ни рассуждать, ни обдумывать здесь было нечего. И когда однажды вечером, гуляя со мной по Никольскому переулку, дойдя до наших ворот, он в шутку сказал: "Подожди меня у ворот, здесь живет один мой знакомый, я должен зайти к нему на минуту по делу", я, ни секунды не колеблясь, остановилась ждать, потому что от его слов знакомые ворота перестали быть нашими и дома напротив изменили свой облик. И так было всегда, до самого дня его смерти.
   А потом, годы подряд, мне снилось, что он вернулся и я тороплюсь рассказать ему все, что произошло без него. И, странным образом, он, такой сильный и волевой, всегда снился мне и снится теперь (только уже очень редко) маленьким, жалким, беспомощным, таким, которого надо жалеть и ласкать как ребенка. Должно быть, его душа всегда была такой, но этого никто не знал и не видел за оболочкой его тела и разума. Всеми забытый, даже тем Сережей, в которого он столько вложил, он живет только в своих никому ненужных писаниях, скрытых за дверцами старинного, подаренного Лили шкафа, в моем сердце и вечном смятении моей бесконечно усталой и тоже никому ненужной души.
   Все его великие мысли и горячие, полные живой кровью и огнем чувства ушли куда-то в незримые пространства и только иногда вьются вокруг меня, напоминая об его безграничной любви и неповторимой, больше никогда не встреченной мудрости. И ненужные слезы текут по увядшим щекам той, которую он знал только маленькой девочкой и едва расцветающей девушкой, которой говорил: "Я никогда никого так не любил как тебя, даже маму" или: "В тот день, когда твои руки убирают мой письменный стол, мне совсем по-другому работается". Однако довольно об этом; есть вещи, которые слишком тяжело вспоминать.
   Но мне кажется, что если бы моего отца вспоминали и им бы гордились люди, мне было бы не так трудно, не так одиноко жить на свете.
   31 марта 1952 года
   Дом в Никольском переулке
   Я помню себя очень маленькой, когда я еще плохо говорила, а говорила я все с полутора лет. Мне начал открываться мир в маленьком деревянном флигеле с мезонином, стоявшем у ворот большого помещичьего двора старой Москвы. Напротив флигеля был другой - большой двухэтажный дом, где жила Лили с девочками и наверху семейство Шемшуриных, жильцов, перешедших еще от прежнего владельца. Оба дома были розовые, старые, а на флигеле видны были следы копоти, как говорили, от пожара 1812 года. Флигель имел крылечко, которое можно было видеть из окна, и если раздавался звонок, я летела к окну смотреть, кто пришел и кричала: "Белый Андрей пришел!".
   Помню себя крошечной, плохо говорящей. Я стою зимой на дворе над примерзшей ко льду щепочкой, стараюсь ее отодрать и обиженно повторяю: пиипла. И рядом папа, поддразниваю-щий меня вместе с Сережей (они любили дразнить меня, пока я была совсем маленькой). Все ранние эпизоды жизни своим фоном имели для меня папу, так они вспоминаются и сейчас.
   Смутно помню приезд к нам дяди Бумы и то, как я, стоя внизу у калиточки, загораживав-шей лестницу к папе наверх (чтобы мы на нее не взбирались), кричу: "Дядя Ума, иди тяй пить!" Также смутно припоминается другой приезд, тоже из Одессы, маленькой, согнутой бабушки. От ее пребывания запомнился, собственно, только зеленый фарфоровый горшочек, в котором ей за столом особо подавали еврейскую пищу.
   От первых лет жизни, естественно, больше всего вспоминаются летние впечатления. "Они относятся к 1911 и 1912 годам, и я не могу теперь расположить их хронологически. Мы ездили летами в Силламяги в тогдашней Эстляндии, на берегу Финского залива. Я очень хорошо помню это чудное место с северным светлым морем и соснами, с речкой и водяной мельницей, с лесом, полным черникой, и с лужайкой, покрытой земляникой, выступавшей после косьбы.
   Помню полурусскую, полуиностранную жизнь, эстонцев и немцев, чистенькие магазины и курзал, из которого неслись вечерами звуки вальсов. Помню некоторых жителей: высокую фрейлейн Брокгаузен - владелицу дач и доктора Барнеля, лечившего нас, маленького Оскара - сына мельника, нашего приятеля, хорошо помню многих дачников, петербургских мальчиков Петю и Никишу Полибиных в матросских костюмчиках и их бонну. Многих московских литераторов, ездивших в Силламяги. Жили там Вячеслав Иванов с семьей и историки Дмитрий Моисеевич Петрушевский, и Дмитрий Николаевич Егоров. У Егорова были дети постарше нас. Они любили тискать меня и затаскивать к себе на дачу. Я почему-то этого ужасно боялась. Боялась даже проходить мимо их дачи. Особенный страх внушал мне старший мальчик Андрюша, так, что потом все детство и юность я не любила имя Андрей. Не могла же я тогда знать, что моя судьба сольется с этим именем и оно будет таким близким, родным.
   В одно из этих двух лет в дачном обществе образовались два круга теннисистов и любителей городков. Теннисом заправлял Егоров, красивый и элегантный, в белых фланелевых брюках. Я любила ходить на теннис, смотреть на нарядных мужчин и дам, слушать очень нравившиеся мне возгласы "Аут", "Гейм" и т.д. Городки мне не нравились. Любители городков держали себя вызывающе по отношению к теннисистам, нарочито противопоставляя им свой демократизм. Симпатии папы были на стороне любителей городков, во главе которых, как я узнала от мамы лет двадцать спустя, стоял знаменитый физиолог Павлов. Я же в душе не соглашалась с папой (редкий случай!) и скучала, когда он затевал с Сережей игру в городки. Помню, что мы часто ходили мимо дачи, где в саду все клумбы и газоны были обложены одинаковыми белыми плоскими морскими камешками, а балкон окружали полотняные занавески с красными полосами. Это и была дача Павлова.
   Как много запахов запомнилось от этих лет! Особенно запах моря, водорослей, смолы и рыбы, такой интенсивный, какого я больше нигде не встречала, запах резеды и махровой герани, которую мы покупали в горшках в садоводстве, запах сосен, запах печеного хлеба и пирожных, шедший из фургона булочника, приезжавшего по утрам.
   Из звуков особенно помню непрерывный шум близкого моря, на фоне которого проходила вся жизнь, и звук бурлящей воды на мельнице, куда мы очень любили ходить.
   Всю нашу жизнь в Силламягах организовывали папа и Лили.
   Они затевали прогулки на Петгоф, от которого я помню только обрыв, пресный, неизвест-ный в Москве, хлеб и солдат на ученье, прыгавших через копны. Они фотографировали Кодаком, проявляли, печатали и наклеивали карточки в альбомы. Помню запах фиксажа и черные ванночки, в которых мокли фотографии. Мы часто ходили вдоль моря по берегу в рыбачьи деревни, где вверх дном лежали просмоленные черные лодки и сушились сети с прямо-угольными пробками (две такие пробки были у нас в Москве, одна из них постоянно лежала у папы на письменном столе). Заходили в избы, где коптились салакушки - необыкновенно вкусные рыбки с золотистой кожицей. Ночью накануне дня Ивана Купала на берегу бывало народное гулянье. Жгли смоляные бочки на высоких шестах, воткнутых в песок. И нас водили туда. Так странно было находиться на берегу ночью в толпе людей при свете пылающих смоляных факелов!