ДГ. Вы стремитесь, когда вы выбираете рукописи, создать какой-нибудь особый профиль "Нового журнала"?
   РГ. Это советское выражение, мы так никогда не говорили, хотя говорим теперь. Если хотите, есть свой профиль, есть свое лицо: этот журнал ведется в традициях старых русских толстых журналов. Мой журнал - это преемник парижских "Современных записок", и в этой традиции мы и ведем. Поэтому я публикую все, что стоит на определенной, ну, культурно высокой линии; например, такие вещи, какие публиковались в журналах третьей волны, очень многие я бы просто не мог публиковать, а если бы я опубликовал, то получил бы сотни отчаянных и ругательных писем от моих читателей.
   ДГ. Ну, чего бы вы не стали печатать в "Новом журнале"?
   РГ. Есть такие вещи, которые просто-напросто порнографические. И наш читатель, он к этому не привык.
   ДГ. Вы Лимонова имеете, что ли, в виду?
   РГ. Лимонов у меня был и предлагал что-то такое, но он успеха не имел. Лимонов, Мамлеев и прочие там... Все эти попытки как-то оседлать коня литературы на порнографии я понимаю, и этим можно сделать какое-то "имя" под названием, но для "НЖ" это, конечно, совершенно неподходящее. Это неинтересно - вот что.
   ДГ. Может быть, эта новая волна описывает жизнь в Советском Союзе, которая слишком радикально отличается от вашей тогдашней жизни в России. Может быть, у вас с ними мало общего?
   РГ. Ну, как сказать, мало общего. Вот, например, последнее, что я напечатал, - повесть Юрия Кроткова. Кротков - советский человек в корне. Он был - он это сам сказал, я никого не разоблачаю, это он сам написал, - он был стукачом 20 лет и знает всю эту омерзительную кухню до тонкостей. Я напечатал его вещь, и со многими очень рискованными местами тоже. Это уже, так сказать, стиль третьей эмиграции, и что же вы думаете? В ответ на эти рискованные сексуальные места я тут же получил бездну писем: "Как "НЖ" может это допустить?" Но я много печатал вещей, которые показывали жизнь в СССР чрезвычайно ярко. Я чуть ли не 10 лет печатал, например, рассказы Варлама Шаламова.
   ДГ. Вы знаете, я впервые узнал Шаламова и начал его переводить благодаря "Новому журналу".
   РГ. Я считаю, что мы не делали никакой из этого помпы, никакой публикации особой, но это было просто открытием этого писателя, потому что это замечательный писатель и его вещи останутся, по-моему, и в литературе и в истории, потому что он чрезвычайно важен для истории.
   ДГ. Больше всего из ваших книг мне понравился "Азеф". Как вы задумали писать его?
   РГ. "Азефа" я задумал писать так: как-то в Берлине ко мне пришел человек, не имеющий никакого отношения к литературе, и говорит: "Вот я читал воспоминания Савинкова "Воспоминания террориста" (книга сначала печаталась в журнале "Былое", а потом вышла отдельным изданием) - какой материал!" Я прочел, и у меня засело в голову написать роман с центральной фигурой Азефа. А в это время я очень дружил с Борисом Ивановичем Николаевским. Он был известный человек, меньшевик, историк революционного движения. Я спросил его, есть ли материалы об Азефе? Он сказал, что есть, и связался - он был страстным следопытом - с кафешантанной певицей Хейди Дехера, немкой, просто-напросто. Азеф с ней жил последние годы. Борис Иванович, связавшись с ней, получил от нее письма Азефа, написал небольшую даже книжку. Он показал мне копии этих писем, материалы, и меня это подхватило, и я засел за роман, который меня очень увлек. Роман имел успех, вышло первое издание, потом тут же второе, а потом на девяти или скольких-то языках - и в Англии, и в Германии, и во Франции, и в Польше, и в Латвии, и в Испании - где это только не печаталось. Тема была очень интересная, и французский писатель Кристиан Мегре в своем французском отзыве назвал эту книгу и меня "предшественниками Камю и Мальро". А Камю даже по этой книге написал пьесу о русских террористах, я не помню, как она называлась, но она шла.
   ДГ. И книги на английском языке уже нет в продаже.
   РГ. По-английски нет. По-английски она не прошла с каким-нибудь треском, так прошла, очень скромно, но была издана по-английски трижды. Один раз в Англии с предисловием Стивена Грэма, второй раз в Америке, то же самое, а потом в третий раз в издательстве "Даблдэй" в переводе Лили Гинзбург, но тут она большого успеха не имела. Но это я понимаю, уже Азеф этот для многих не тема.
   ДГ. Вы участник гражданской войны. Какой роман, по-вашему, наиболее близко отражает ту эпоху?
   РГ. Роман я вам назвать не могу. Может быть, "Тихий Дон" Шолохова. Но это, собственно, не Шолохова, теперь это уже доказано почти что, что это плагиат, что написал его Федор Крюков, известный казачий писатель, который умер во время гражданской войны.
   ДГ. Это еще вопрос. Американский славист Герман Ермолаев пишет об этом, но он считает, что это еще не доказано.
   РГ. Да, это спорный вопрос, и доказать трудно. Но я затрудняюсь сказать, какое беллетристическое произведение отвечает эпохе. А не беллетристическое, например, "1920 год" Шульгина. Очень, по-моему, интересен.
   ДГ. Ну, скажем, "Август 14-го" Солженицына.
   РГ. "Август 14-го" гражданской войны еще не захватывает.
   ДГ. Да, но уже подходит к гражданской.
   РГ. Он подходит, да, но, что будет дальше, я не знаю, из опубликованного этого пока нет. Я думаю, что так много написано мемуаров и они так интересны, что романы и не нужны.
   ДГ. Ну, а, скажем, "Доктор Живаго"?
   РГ. "Доктор Живаго", да, хорош. У него есть места о гражданской войне, но это эпизодически.
   ДГ. У вас большие разногласия с Андреем Синявским?
   РГ. Да.
   ДГ. Объясните.
   РГ. Разногласий личных у меня с ним нет, потому что я никогда его не видел. О первых его произведениях я отозвался в "НЖ" достаточно похвально, но, когда он написал свою, простите за выражение, похабную книгу о Пушкине "Прогулки с Пушкиным", меня это просто возмутило, просто шокировало, как очень многих людей. Я ни в какой мере не пурист, можно писать о чем угодно, но нельзя так писать, как пишет он, -нарочито похабно, нарочито по-блатному. Чтобы не быть голословным, например, он говорит, что в смерти Пушкина его интересует больше всего момент, дала или не дала, - это о жене Пушкина. Вы знаете, это ниже блатного уровня, можно написать абсолютно то же самое, но другими словами. И вот это похабство меня возмутило, и я решил дать им по морде. И дал, и, по-моему, очень удачно в смысле того, что на эту статью были большие отзывы и благодарности и всякие такие вещи. Он способный человек, но какой-то, по-моему, вывихнутый. Я этих выкрутасов не люблю.
   ДГ. Расскажите о письме Волошина, которое он написал Ященко.
   РГ. Это письмо было потрясающим. В книге я привожу точную дату его. Неожиданно в "Новую русскую книгу" пришла дама, я ее как сейчас вижу: удивительно приятная, типичная русская интеллигентка, красивая, я бы сказал, очень скромно одетая, сдержанная. Вошла, спрашивает: "Могу я видеть профессора Ященко?" Я говорю: "Пожалуйста". Ну и Александр Семенович ее принял, а она ему сразу и говорит: "Я вам привезла письмо от Максимилиана Александровича Волошина". Ященко прямо подпрыгнул: "Как, от Макса?" Он с ним был очень дружен по России, и в Париже были вместе. Письмо это мне Ященко прямо тогда и прочел. Оно было страницах на 45-ти, совершенно потрясающее описание террора в Крыму по занятии его красными. Террор, как известно, проводился Белой Куном, помощницей его была Землячка, Розалия Залкинд, известная большевичка, такая фурия большевизма. И они там перестреляли не то 100 не то 150 тысяч бывших белых. Волошин рассказывает в этом письме, что Бела Кун остановился у него, и, так как Волошин был человек не от мира сего, он покорил даже этого убийцу - Белу Куна. Тот с ним в какой-то мере подружился и разрешил ему вычеркивать каждого десятого человека из проскрипционных списков, и Волошин вычеркивал со страшными мучениями, потому что он знал, что девять остальных будут зверски убиты. Волошин описывал, как он молился за убиваемых и убивающих, и письмо это было совершенно потрясающим. Ященко сделал глупость, что он его слишком многим читал, таскал, и в конце концов этот уникальный исторический документ пропал. И Ященко понял, что кто-то его украл.
   ДГ. Да и вряд ли обнаружится когда-либо.
   РГ. Да, никогда не обнаружится. Я думаю, что оно попало, как Войнович пишет, "туда, куда надо".
   ДГ. Расскажите об истории "Нового журнала". Как он был основан, как вы переняли его?
   РГ. Об истории "Нового журнала" рассказ долгий, но я вкратце попробую рассказать. Когда Гитлер вступил во Францию и "Современные записки" кончились, многие сотрудники приплыли в США, и среди них Марк Александрович Алданов и Михаил Осипович Цетлин (Цетлин в "Современных записках" заведовал отделом поэзии). У них сразу зародилась мысль продолжить "Современные записки", как-нибудь издавать по-русски свободный толстый журнал.
   ДГ. Почему они не сохранили старое название?
   РГ. Может быть, не могли, может быть, не хотели, я не знаю. Никаких дотаций, "грантов", субсидий они не получали, да и не искали, наверное. И вот на частные деньги они решили издавать этот самый журнал, причем Алданов писал Бунину во Францию, что журнал наверное будет, по крайней мере выпустят две книги. Вот они и выпустили 2 книги, потом их поддерживали подписчики, и дело более или менее стало развиваться. И я теперь уже редактирую 150-ю книгу. Конечно, ни Алданов, ни Цетлин не могли предположить, что это скромное, частное издание превратится в 150 книг "НЖ". Цетлин умер на 11 книге, Алданов на 4 книге уехал обратно в Европу, отошел от редакции. Потом это дело перешло к Михаилу Михайловичу Карповичу, которого вы знаете, - он был профессором Гарвардского университета. Он стал единоличным редактором и пригласил меня быть секретарем редакции. В 1952 году я начал работу.
   ДГ. Уже 30 лет.
   РГ. Да. Михаил Михайлович был очень занятой человек, он вел два курса в Гарвардском университете, был деканом, потом у него было плохо в семье, была больна жена, и он был всегда занят по семейным делам. Так что я редактировал рукописи, а ему предоставлял их на просмотр. А когда он умер в 1958 году, то я стал редактором журнала и с этого времени тащу этот самый журнал. 148-я книга должна была выйти на этих днях, 149-я вся в наборе. Я сейчас редактирую 150-ю.
   ДГ. Сколько было номеров "Современных записок"?
   РГ. 75 номеров, и если выйдет 150-й номер "НЖ", то всего получится 225 номеров, и я должен сказать безо всяких скромностей, что это большой вклад в русскую литературу.
   ДГ. Из тех писателей, которых вы печатали в "НЖ", какие были как бы большим открытием, по-вашему?
   РГ. Больших открытий... Кроме Шаламова. Это было открытие. В 1963 году я получил рукопись совершенно случайно. Один известный профессор-славист позвонил мне по телефону и говорит, что он из Москвы привез рукопись одного русского писателя. На другой день он приехал ко мне и дает рукопись в 600 страниц. Я очень обрадовался, хотя я Шаламова не знал как писателя. Я когда-то читал его стихи, но особого моего внимания они не привлекли. Ну, и в течение 10 лет я публиковал эти самые рассказы Шаламова и считаю, что это, конечно, было настоящим открытием. Других таких сразу на ум мне не приходит. У нас было очень много маститых и очень интересных авторов. Милюков был, и Маклаков, и Бердяев, и Лосский, и Шестов, и Франк, и - очень многие - и философ Федотов постоянно сотрудничал.
   ДГ. Шестова вы лично знали?
   РГ. Лично нет, встречал, но очень мало, личного общения у меня с ним не было.
   ДГ. А как насчет Алданова?
   РГ. Алданова я знал хорошо. Алданов печатался очень много в "НЖ", и почти все его последние вещи были напечатаны в "НЖ". Но вы знаете, когда так публикуешь, то не кажется даже, что это открытие или что-то такое. Вот теперь, когда берешь книги и их просматриваешь и наталкиваешься то на одну рукопись, то на другую статью, то видишь, какой ценный материал там.
   ДГ. Какой у вас тираж?
   РГ. Тираж очень небольшой - 1500-1600 экземпляров, но мы рассылаем журналы в 36 стран. Это все-таки кое-что. Все библиотеки видные, все университеты - все наш журнал покупают. Даже в Японии подписчики у меня появились. Советский Союз подписывается через американские агентства: библиотека имени Ленина, ленинградская какая-то библиотека, там еще кто-то. Потом даже есть подписка из Монголии, из Улан-Батора. Я думаю, что это подписка, наверное, из учреждения. Читают и те, кому надо, и там, где надо, ну, пускай читают. Много вот таких подписок у нас: почтовый ящик номер такой-то, улица такая-то, и все. Но из Советского Союза много откликов было за эти годы.
   ДГ. Вы их сохраняете?
   РГ. Да, я их сохраняю и многие напечатал, например, отзыв Солженицына, который говорил, что во что бы то ни стало надо держать "НЖ", что он имеет большое значение. И Аркадий Белинков написал мне письмо: "Мы все обязаны "Новому журналу", всякие такие комплименты. Целый ряд таких документов у меня есть.
   ДГ. Расскажите об Алексее Толстом. Вы с ним дружили?
   РГ. Об Алексее Толстом рассказывать очень трудно в двух словах. Толстой был необычайно талантливый человек и писатель. Все в нем было талантливо. Во-первых, импозантная фигура такая, барская. Если он вам рассказывал какой-нибудь анекдот, все, что он писал, было необычайно талантливо. И Бунин где-то верно писал, что даже халтуру свою Алексей Толстой писал талантливо. Человек он был с большим шармом, но что касается каких-то моральных претензий - их к нему предъявлять было нельзя. Он мог сделать все что угодно. Как он сам говорил Ященко: "Я люблю легкую, изящную жизнь". И это он произносил в нос тоном фата. И он действительно мог, и он доказал, что он может сделать все что хотите. Он в Советский Союз поехал, что он там только не делал: "Хождение по мукам" он перелицевал для цензуры, он писал всякую халтуру вроде "Хлеба", "Инженера Гарина" и все что угодно, хвалил концлагеря и в конце концов поставил свою подпись под чудовищным убийством польских офицеров в Катыни. Когда Советы пытались это свалить на немцев, он был членом комиссии: кажется, председателем был академик Бурденко, и Толстой расписался, что вот он свидетельствует. Его любимым выражением было... по-французски он говорил неважно -не хочу произносить это слово, это больше, чем наплевать. На всякие такие скользкие темы он говорил: "je m'en fous" или "perdu monocle" -выдуманное французско-нижегородское выражение.
   ДГ. Федин.
   РГ. Я был с ним очень дружен, очень хорош, но как человек, конечно, в сравнение с Толстым не идет, потому что такой яркости, такого таланта в Федине не было, но он был талантливый прозаик, и если бы он писал только свободно, то я думаю, что это было бы хорошо, наверное. Вот рассказ "Сад", потом еще "Анна Тимофеевна" - повесть, все это было хорошо.
   Но, во-первых, он был очень тяжело болен туберкулезом, во-вторых, он был очень тщеславен, и, когда он почувствовал, что из-за болезни талант от него уходит, он пошел по линии халтуры. Он чувствовал, что если хочешь остаться наверху пирамиды, то нужно быть функционером. Вот он и пошел: сначала в генсеки Союза писателей, потом председателем, потом членом Верховного Совета, одного, другого, лауреат Сталинских премий - то-се, пятое-десятое. И он превратился черт знает во что. Он сделал - надо честно сказать, я Костю очень любил - кучу гадостей в советской литературе. Сделал гадости в отношении Пастернака. Он зарезал роман Солженицына "Раковый корпус" - нехорошо. Но он был в славе чиновничьей: у него была дача в Переделкине, какой-то там необыкновенный красного дерева гарнитур и все что хотите. И умер он, перевалив за 80, несмотря на эту тяжелую болезнь.
   ДГ. Набоков.
   РГ. Ну, это не моя специальность. Я знаю, что Набокова очень превозносят, но лично я никогда не мог дочитать его до конца.
   ДГ. Но вы знали его?
   РГ. Лично я с ним встречался только мельком, знакомства никакого не было. Набоков был сноб с головы до ног. И меня это отталкивало совершенно, но для международных снобов - это, по-моему, была находка. Талантлив был технически, и вся его нарочитая снобистика - она пробила себе дорогу. Его знают, его печатают, его восхваляют, но я его, откровенно говоря, просто не могу читать, я раскрывал, читал и чувствовал, что это не для меня.
   ДГ. Саша Черный.
   РГ. Саша Черный был очаровательным человеком. Я с ним встретился в Берлине в 20-х годах, когда он приехал. Ну, он был человек, совершенно раздавленный революцией, он не мог ничего писать - былые вещи его были очень острые и интересные. В эмиграции он писал довольно-таки плохо, но человек он был очаровательный, чистый. Ненавидел большевизм. Я сам ненавижу большевизм, я многих встречал людей, ненавидящих большевизм, но такой ненависти, как у Саши Черного, я не встречал. Это даже больше, чем у Бунина в "Окаянных днях". Он не мог говорить спокойно об этом. Я помню, он мне рассказывал в студенческом ресторане в Берлине, как он выезжал из Советской России и какой-то чекист осматривал его рукописи, и тут же, говорит, на ваших глазах рвал одни, другие отбрасывал куда-то туда, и все это было совершенно "бессмысленно". Если бы у меня была сила, он сказал, я бы ему горло перегрыз. Он жил в Берлине не очень долго, потом переехал в Италию, потом во Францию и во Франции умер.
   ДГ. Пильняк.
   РГ. Пильняк был очаровательный писатель, надо сказать, вот этого писателя я очень люблю - очень талантлив был. В Пильняке была такая же талантливость, которую вы чувствуете, как в Алексее Толстом. Что он ни начнет рассказывать или писать, все это было удивительно талантливо.
   ДГ. Вы его лично знали?
   РГ. Да, я его знал довольно хорошо. В Берлине мы с ним часто встречались и выпивали, и все как следует. Он написал повесть, кажется, "Красное дерево". Она так в Советском Союзе и не вышла, зарезана цензурой, а в издательстве "Петрополис" вышло тогда много его повестей. И потом он был человек и писатель сильный, и он написал "Повесть о непогашенной луне". Это о Фрунзе. Как Сталин убил Фрунзе. Для того, чтобы написать такую вещь, нужна большая художественная смелость, какой, например, у Федина в жизни никогда не было. Он не мог поднять такую тему. Но за это бедняга заплатил.
   ДГ. Бунин.
   РГ. Ну, Бунин тоже из тех, в ком талант чувствуете с первого слова. Я встречался с ним не очень много, но встречался все-таки в Париже, и переписывались мы довольно-таки много.
   ДГ. Мережковских вы, наверное, знали?
   РГ. Никогда не встречал. Я ценю Мережковского, хотя, может быть, с некоторыми оговорками, и очень ценю Зинаиду Гиппиус. Но, к сожалению, их не встречал. Один только раз видел их на каком-то вечере, они были так оживлены. Но поразила меня, помню, Зинаида Гиппиус: уж она человек с большим вкусом и все такое, но одета она была и выглядела как какая-то болонка, в каких-то стекляшках, налакированная. Но все это фигуры, все, понимаете ли, таких фигур в литературных кругах сейчас почти что нет. Это все личности.
   ДГ. Роман Борисович, наше время уже истекло. Я надеюсь, что все-таки вы не дадите умереть "Новому журналу".
   АНДРЕЙ СЕДЫХ
   Колледж Парк, Мэриленд, 1982
   ДГ. Расскажите о том, как вы уехали из России. Вы же из Крыма, кажется, да?
   АС. Я уехал из Крыма, из Феодосии - мой родной город. Я только что окончил гимназию, мне было семнадцать лет. Это был последний этап гражданской войны, в Крыму уже шли бои на Перекопе. Нужно было думать о будущем - город переходил уже несколько раз в руки красных, зеленых, махновцев. Надо было думать об эвакуации в индивидуальном порядке. Вот я и поступил матросом на пароход, который шел в Ялту, из Ялты в Болгарию. Из Болгарии я попал в Константинополь. Это был в те времена город очень яркий, совсем не похожий на Константинополь сегодняшнего дня. Все турки были в фесках, женщины носили темную вуаль. Город был переполнен союзными армиями. Это было очень пестрое население, а вообще город сам по себе красавец.
   Я прожил в Константинополе шесть месяцев; там делать было абсолютно нечего. Я продавал на улице русские газеты. Могу сказать, что я один из тех путешественников поневоле, которые из Азии ездили в Европу, а из Европы в Азию по крайней мере сорок раз в день, потому что были такие "шаркеты", которые плавали через Босфор с европейского берега на азиатский, и я на этих шаркетах продавал газеты скучавшим пассажирам.
   В Константинополе моя карьера газетчика прервалась, потому что мы с двумя приятелями купили на толкучке большую подзорную трубу, соорудили из нее телескоп, установили его в Перу, таком людном месте, и начали показывать Луну за пять пиастров. Турки большие поклонники Луны. Луна их символ.
   У нас всегда стояла очередь. Один из нас был, так сказать, астроном, у него был специальный берет с тремя звездами, который он где-то добыл. Я взимал плату, а третий давал на непонятном языке объяснения, есть ли жизнь на Луне, и так далее. И мы очень хорошо зарабатывали до тех пор, пока небо не покрылось тучами и нечего было показывать. И мы остались без работы. Вот тогда я и уехал во Францию, через Италию во Францию. Это было целое приключение.
   ДГ. В каком году?
   АС. Был 20-й год. Я приехал во Францию за месяц до Рождества. После войны Париж был неприветливый, весь в каком-то зеленоватом, типично зимнем парижском тумане. Жил я с товарищем на маленькой средневековой улице Hotel de Ville, на берегу Сены. Там был вечный туман, вечный адский холод - в отеле не было никакого отопления. Было очень трудно, не было работы, не было денег. Мы питались очень плохо.
   Но так постепенно вышло, я поступил работать в какой-то банк, а потом меня устроил Михаил Михайлович Федоров, покойный министр торговли царского правительства. Он занимался русскими студентами. Михаил Михайлович меня устроил в университет, в Школу политических наук. L'ecole des Sciences Politiques считалась очень аристократической, консервативной школой, и мое присутствие там было совершенным скандалом. Тем не менее я учился в этой школе и окончил ее в 26-м году.
   В то время я уже стал работать в "Последних новостях", когда редактором газеты стал Милюков. В тот день, когда я пришел и сказал, что я окончил Школу политических наук, он назначил меня парламентским корреспондентом. Я сидел дни и ночи в Палате депутатов, в Сенате и в Елисейском дворце. Это был репортаж, который часто занимал всю первую страницу "Последних новостей".
   В Палате депутатов и в редакции "Последних новостей" я провел двадцать лет моей жизни.
   ДГ. Вы знаете, сейчас мало кто остался в живых из "Последних новостей". Расскажите о газете.
   АС. В 30-м году "Последние новости" праздновали 10-летие своего существования и был опубликован в очень ограниченном количестве экземпляров альбом, в котором есть портреты ста ближайших сотрудников газеты. Я должен с большой горечью сказать, что в настоящий момент, сегодня, в живых осталось только три человека, в том числе я. Но я единственный постоянный член редакции, другие двое писали только время от времени - рассказы, стихи. Одна из них Ирина Одоевцева.
   ДГ. Какой был тираж тогда у газеты?
   АС. Тираж "Последних новостей" доходил до 35 тысяч. Милюков был человеком по тем временам левым, но у него были свои счеты с вождями, с руководителями Белой Армии. Его не любили, но тем не менее все читали "Последние новости" в Париже, все - профессора, инженеры, работники заводов и шоферы такси.
   Там я писал не только мои парламентские отчеты. Иногда я писал о крупных судебных процессах, как, например, о процессах Кутепова, Миллера похищение Миллера и Кутепова, которых я лично знал хорошо. Я печатал также в "ПН." свои очерки, рассказы. Милюков очень покровительственно относился ко мне, я ему очень благодарен за это. Я считал себя его учеником, он научил меня быть журналистом.
   ДГ. Опишите обстановку, в которой жила русская литература в Париже 20-х годов.
   АС. Парижская эмиграция была необыкновенно интересна по своему составу. В ней были представлены все сливки русского общества того времени. В Париже оказался весь интеллектуальный Ленинград, или Петроград, если хотите, а также Москва, Киев - все те, кому удалось бежать. Бывшие политические деятели, очень видные. Там жил Керенский, там жил Милюков, оба они между собой были в довольно плохих отношениях. Я жил по соседству с Керенским. Иногда мы встречались и гуляли вместе. Это были не особенно веселые прогулки, потому что Керенский, человек необычайного темперамента, увлекался и очень много критиковал мое начальство.
   Редакция "Последних новостей" была редчайшим явлением, по-моему. У нас были такие сотрудники, как Бунин, Надежда Тэффи, Марк Алданов.
   Я работал регулярно в редакции, по воскресеньям и по понедельникам, делал первую страницу вместе с Алдановым. Алданов не только писал романы; время от времени, ради хлеба насущного, ему приходилось делать чисто газетную работу. Мы работали вместе и были большими друзьями. Дважды вместе ездили на каникулы, проводили время иногда в Ницце, иногда в Виши.
   Состав редакции был замечательный. В качестве театрального рецензента у нас работал князь Сергей Михайлович Волконский, бывший директор Императорских театров. Волконский был замечательный литератор, он оставил после себя очень интересную книгу о декабристах, среди которых был его предок Волконский.
   Балетным отделом заведовал Андрей Левинсон, непревзойденный балетный критик, французские газеты им очень дорожили. О музыке писал Борис Шлецер. Шахматами ведал гроссмейстер Зноско-Боровский.
   У нас был выдающийся русский журналист - Александр Абрамович Поляков. Он был тоже моим учителем. Мастер своего дела, он был фактическим редактором "Последних новостей", если уж говорить правду, потому что Милюков следил больше всего за политической линией газеты.