Не только то, что я писал в те годы, так или иначе заключало в себе мотив бегства, но и все, что я читал. Любимые авторы так ли, иначе ли, крутились вокруг этого. Гессе: «Вернер и Клейн», «Последнее лето Клингзора». Апдайк: «Беги, Кролик, беги». Сэлинджер… Жорж Сименон: «Негритянский квартал».
   Фильм Антониони «Профессия: репортер» казался простой проекцией на экран моих собственных настроений…
   В конце концов, без бегства не было бы ни Германа Мелвилла, ни Св. Франциска из Ассизи, ни… ну, да, Рембо, ни… кто там еще составляет когорту великих беглецов?
   Бегство вообще стало очень важной темой культуры XX века, связанной с сохранением личности, как таковой: поэтому некоторые отрицательные моменты, связанные с бегством, то, что можно было бы назвать предательством, в общем, оправдываются. Потому что бегство-освобождение представляется триумфом личности, может быть последним триумфом, но все-таки. Это симптоматичная ситуация, предчувствие тотальной несвободы надвигающегося миропорядка, его неумолимой машинерии и статики. Бегство подразумевает, конечно, срыв, пространственное перемещение, возможность спрятаться где-то за. «За горами, за лесами, за широкими морями». Возможно, бесконечные беглецы ХХ века будут казаться странными людям ХХI века, но это будет означать только то, что последним некуда больше бежать…
 
   Перед Щелья-юром Печора делает крутой поворот и из-за длинной песчаной косы вдруг разом возникает селение: рассыпанные на косогоре несколько домиков, ферма, кучи угля и цистерна на берегу, какие-то каменные строения – большой поселок, но совершенно без ума, как будто вот черт шел, насорил табаком из кармана – и на месте крошек вкривь и вкось встали избы, заборы и склады.
   Здесь мы должны были заночевать, ибо свет над рекой потускнел и «Заря» вынуждена была прекратить плавание, чтобы не налететь ненароком на бревно. Было шесть часов вечера. На дебаркадер я вылез первым, прошел сквозь толпу любопытствующих, для которых прибытие «Зари» было событием, и быстро разыскал местную ключницу, чтобы получить койку, а не ночевать, сидя на стуле в общем зале. Она дала мне комплект белья и ключ от каюты №51. Я поднялся на второй этаж, стал стучать: нет ответа. Сильно стучу: никого. Пробую отпереть дверь ключом: она не заперта. Толкаю. Дверь распахивается. В полутьме передо мной распростерты два трупа. Впрочем, нет… Сильнейший запах перегара… Они дышат… Живые. Просто пьяны мертвецки…
   Думаю: скажешь ключнице, что не хочу с пьяными спать – она ведь обидится за них. Тоже люди ведь, нечего заноситься.
   Вы мне другое место дайте, – говорю спустившись. – Там заперто так – не отопрешь, и нет никого…
   Дала место в соседней каюте. Там двое с нашей «Зари». Шофер Валентин (из пьющих) и парень лет двадцати, Саша, которого я давненько приметил: он ехал с женой и ребенком и, сколько я к ним не присматривался, выходило, что жена лет на пять-семь старше его. Он – худенький, неброский мужчинка, паренек в черной кожаной курточке. А она – видная такая женщина, спелая, все мужики на нее западали и, когда она вышла в тамбур, мгновенно прицелились: кто она, да куда, да кем работает…
   – Меня муж обеспечивает…
   Вот тут все и прикусили язык, потому что муж-то, паренек-то, вон, оказывается, каков: по ней же видно, что она дорогая женщина и своего не упустит, и большинству, значит, совсем не по силам, а он круто-ой…
   Быстро знакомимся с соседями по каюте: после целого дня, проведенного впроголодь, есть хочется нечеловечески и мы, не мешкая, предпринимаем вылазку в магазин. Время, кренясь, дрожит над нами, грозя обрушиться, как своды катакомб: до шести или до семи? Если до шести, то мы уже опоздали…
   Бежим бегом, деревянные настилы улиц ухают под ногами. Магазин у порта по виду закрыт уже месяца два. Мимо двухэтажного горсовета с развевающимся над ним российским флагом кидаемся дальше меж серых изб, вдоль шатких заборов, за которыми видны крошечные парнички с огурцами. Издалека видим дверь, обитую железом, откинутый железный затвор, вбегаем…
   Пустые полки. Килька в томатном соусе, соленые арбузы в банках, портвейн «Агдам»…
   Валентин немедленно покупает бутылку.
   – А хлеб?
   Глупый вопрос: хлеба, разумеется нет.
   Глупее может быть только вопрос – почему.
   Кроме нас, в магазине был еще один человек, вид которого заставлял подозревать, что он никогда не жил под крышей человеческого жилья. Взлохмаченные волосы, в которых застряли хвоинки и разная труха, лицо, словно вымазанное дегтем, редкая борода, грязная одежда, сильно отдающая запахом земли и дыма… В сильных бурых ладонях он держал бутылку портвейна, то и дело сильно встряхивая ее, словно бы пытаясь по движению вихрящихся пузырьков разгадать свойства темного, сладкого, слабого, недостойного мужчины напитка. Наперсник водки, он, видимо, презирал половинчатую сущность вина, и, чуть шепелявя, пару раз поинтересовался у нас:
   – Как цай, да?
 
   На обратном пути возле магазина на нас налетел безумно пьяный парнишка лет семнадцати, с рассеченной правой бровью, залитой кровью половиной лица и рубахой, местами забрызганной, местами перепачканной свежей кровью. Неподвижные, как бельма, глаза его, казалось, не видели нас, но в то же время что-то он различал: то ли тени, то ли голоса, то ли свечение наших чакр, потому что, шатаясь, заступил нам дорогу и, все время поводя из стороны в сторону головой, как слепое животное, выговорил, с трудом ворочая языком:
   – Э-э, мужики, дайте…
   Он и сам не знал, похоже, что ему надо.
   – Дайте рупь…
   – Браток, – сказал я. – Давай-ка ты закури, лучше будет…
   Пьяными пальцами он выковырял из пачки папиросу, истово поблагодарил и так же внезапно, как появился, исчез, стремглав пустившись по какой-то улице вниз, с риском на каждом шагу оступиться и свернуть себе шею.
   Мы все рискуем свернуть себе шею или оказаться со свернутыми шеями (что не одно и то же).
   Мы попали в стремное место в стремное время.
   Это место – наша страна.
   Страна, зависшая над пропастью, как тяжеленный грузовик, случайно, буквально чудом удерживаемый от низвержения вниз каким-нибудь деревцем, оказавшимся под колесом…
   И все, что происходит, можно понять только представив себя пассажиром этого грузовика, балансирующим на краю гибели… И этот парнишка с залитым кровью, беспомощным, страшным лицом – он оттуда. Бежит по лезвию безумия, от отчаяния к надежде, от ужаса к истерическому хохоту, от последнего вскрика к первому вдоху… Неважно, кто он – шофер, дружок водителя или просто случайный пассажир, за пять минут до катастрофы забравшийся в кузов «до первого поворота». Он пытается убежать от ужасной опасности, вырваться из засады места или из засады времени… Он хочет вырваться из тебя, 1992-й год…
 
   На дебаркадере я попросил у дежурной электроплитку, распаковал рюкзак и, достав котелок, кружку, кофе, сухари и китайскую вермишель, сварил ужин. В вермишель вывалил банки три магазинных килек, так что получилось хоть и отвратительное с виду, но не лишенное все же питательности варево.
   Одобрительно наблюдая за приготовлением ужина, Валентин, полулежа на кровати, понемногу прихлебывал портвейн из горлышка.
   – Жратва – первое дело, – наконец произнес он. – На севере если не жрать – копыта сразу отбросишь…
   – Тогда к столу?
   Он помотал головой и щелкнул ногтем по бутылке:
   – Мне пока вот этого надо…
   – Саш, тогда зови жену…
   – Какую жену? – вдруг изумленно вытаращился на меня Саша.
   – Как какую? Свою… С которой ты ехал…
   – Она мне не жена.
   – А кто же? – тут даже Валентин, которого с каждым глотком помаленьку отпускало лютое похмелье, приподнялся на своей койке.
   – Просто… познакомились в аэропорту, когда билеты пытались взять…
   – Так не жена? – Валентина это необыкновенно воодушевило, почему, вероятно, мы и стали невольными слушателями истории, которая может показаться веселой разве что с похмелья – как какой-то мужик вьюжной полярной ночью стал трахать бабу в подъезде и она ему сказала, чтоб он потушил, что ли, свет, а он, нащупывая рукой выключатель, наткнулся на оголенный провод и через свой орган сообщил своей избраннице разряд в 220 вольт, заставивший разлететься их в разные стороны, как двух крысенышей…
   Почему-то это казалось Валентину необыкновенно забавным…
   Саша по слабодушию вынужден был изобразить на лице что-то вроде ухарской улыбки.
   Меня это разозлило.
   – Знаешь, – сказал я. – Отнеси этой… Женщине… хоть кофе с сухарями, она ведь тоже весь день не ела ничего…
 
   Ночь. Валентин уснул, опорожнив свою бутылку. Заснул и Саша, незадачливый паж своей прекрасной дамы, согревшись едой. Мне бы тоже надо поспать хоть немного. Ночь будет коротка, как ни одна другая. Завтра, если Бог даст, я достигну точки старта: Нарьян-Мара. Мое путешествие по-прежнему все еще не начиналось, хотя мне кажется, что я в пути давно, может быть, несколько лет. Я забыл свой дом, я забыл и тоску по дому. Я оказался вплетенным в клубок событий, над которыми не властен. Течение реки подхватило меня и крутит, как щепку, заставляя цепляться за обстоятельства и за попутчиков, с которыми в своем мире я просто никогда бы не встретился. Обрел ли я что-нибудь? Кажется, в меня вошло немного того, что называют «свободой». Хотя я ведь не знаю, что такое свобода. Может быть – это единственный выбор, в результате которого ты чувствуешь себя человеком…
 
   В три часа ночи – побудка и посадка. Неправдоподобно много людей хочет погрузиться на наш теплоход. Когда я продираюсь сквозь осаждающую сходни толпу, мое место оказывается занятым старухой лет семидесяти пяти – я не могу не уступить ей его. Однако, стоять в проходе – нерадостная перспектива. Я вышел в тамбур, покурил и, в конце концов, постучался в кабину капитана.
   – Так и так, – говорю. – Я журналист, вторые сутки еду, и хотел бы взглянуть, как выглядит река непосредственно…
   Впустили без разговоров, сразу вопрос:
   – А как у вас в Москве друг друга теперь называют – «господа» или «товарищи»?
   Мне повезло: была вахта дежурного помощника капитана Александра Васильевича, это оказался очень доброжелательный человек, который и так не прочь был поговорить, а узнав, что у нас с ним дни рождения в один день, 23 декабря – совершенно ко мне расположился. Ему сорок лет, и никогда прежде не встречал он человека, родившегося с ним в один день – хотя бы и другого года.
   За Щелья-юром Печора повернула на север, ударил ветер и пошла волна, которая плоскодонное наше суденышко колотила как о стиральную доску. В какой-то момент показалось даже, что мы не движемся больше, охваченные встречным течением ветра. И если б не наша встреча с Александром Васильевичем, не пожелавшем спасовать перед стихиями ввиду столь важных жизненных совпадений – кто знает? – не вернулась ли бы в этот день «Заря» в Щелья-юр?
 
   Человеку цивилизованному жизнь Печоры будет абсолютно непонятна, или он должен будет описывать ее в терминах дикости или даже жестокости. Но я видел: никакой жестокости нет. Нет жестокости матросов, бросающих шатающийся трап «Зари» с носа прямо на песок: просто по нашему ходу на Печоре едва ли будет две нормальные пристани. И я видел матросов, на руках переносивших на берег немощных бабок.
   Нет никакого злоумышления капитана в том, что видя ожидающую его на берегу толпу людей, он хладнокровно проводит мимо свой перегруженный корабль. Он просто не может взять их. В Усть-Цильме тридцать человек с берега взирали на нас в отчаяньи и в полном оцепенении до тех пор, пока «Заря», пройдя мимо них, вдруг, спустившись ниже метров на пятьсот, не повернула к берегу, чтобы высадить пассажиров, которые должны были сойти. Ведь не высадить людей капитан не может. «Заря» на несколько секунд тыкается носом в берег. От толпы ожидающих суденышко отделяли две вытащенные на берег баржи и куча завезенного на зиму угля. Сообразив в чем дело, несколько молодых без багажа со всех ног бросилось к нам. Один оступившись, растянулся на куче угля, но человека три добежало. Их, раскрасневшихся, с выпученными глазами, взяли на борт, как родных. Капитан знает правила честной игры: они заслужили. Когда корабль, отрабатывая машиной «полный назад», отходит от берега, с тремя счастливчиками на борту, Александр Васильевич несколько раз обращается в мегафон к людям на берегу:
   – Извините, «Заря» переполнена, взять вас не можем…
   Люди потихоньку начинают расходиться…
   – Извините, «Заря» переполнена, не можем никого взять…
   Представляю, какое бешенство охватило бы какого-нибудь правительственного деятеля, окажись он на месте этих людей! Как разрывала бы его, привыкшего к холопскому исполнению всех своих капризов, бессильная злоба! Какими словами поносил бы он капитана, какое ужасающее будущее уготавливал ему за то, что тот осмелился пройти мимо, «не заметив» его, не придав его нуждам никакого особенного значения!
   Ну, а люди на реке живут так пожизненно. И власти Коми-республики, и уж тем более власти России – они не просто не знают обстоятельств этого житья, они, я подозреваю, просто не знают, что эти люди есть. К счастью это, или к несчастью? Бог весть. В России всегда за добро считалось держаться от властей подале.
   Если деревня была дальше, чем за десять километров от берега, где, прячась под каким-нибудь одиноким деревом от ветра и дождя, ждали «Зарю» люди, капитан их обязательно брал. Если деревня рядом – без угрызений совести проходил мимо.
   – Ничего, – объяснял он мне. – Они вернутся домой, будут пить чай. Мы их на обратном пути возьмем…
   Капитан не врет. И у людей нет на него обиды. На остановках экипажу «Зари» приносят простоквашу, семгу. Все по-родственному. Капитан на всей реке – единственный командир и перевозчик. Капитана любить надо, чтобы в случае чего взял, чтобы не отказал, когда, действительно, припрет: а так сутки подождать – не велика важность. И матросов надо любить. Какая-то девушка на остановке ласково гладит матроса Костю по руке, тихо спрашивает:
   – Не останешься?
 
   В Новом Боре все пассажиры «Зари» пересаживаются на скоростную «Ракету», за два часа пролетающую оставшуюся сотню километров до Нарьян-Мара. «Ракета» больше и вместительнее «Зари», но все равно, рейсы ее так редки (три раза в неделю), что после двух остановок и она оказывается опасно перегруженной и капитан ее, точно так же, как и капитан «Зари», вынужден прибегать к хитрости, чтобы высаживать пассажиров, но не брать никого на борт. Загвоздка в том, что «Ракета» с подводными крыльями не может, как «Заря» подойти вплотную к берегу. Волей-неволей она должна ошвартоваться у причала, на котором ждет ее толпа людей. И люди эти прекрасно знают, что к чему, знают, что скорее всего, «Ракета» и на этот раз не будет чалиться, а все манипуляции матроса со швартовым концом – просто уловка, призванная усыпить их бдительность. Так и есть! Трое спрыгнули, матрос захлопывает бортовую дверцу, ком сизого дыма вспухает за кормой стремительного изобретения человечества и вся толпа остается с носом, кроме одного человека, который, словно брошенный ладонью великана, смешно махая в воздухе руками, вдруг прилетает к нам с пристани и шлепается на палубу.
   В одном месте чуть не произошла трагедия: на судно мать передала младенца, но сама прыгнуть не успела – «Ракета» уже взревела турбинами и между ее бортом и стенкой пристани заблестела полоска воды, которая с каждой секундой становилась все шире… Я видел, как женщина в отчаянии примерилась прыгать в последний раз, но «Ракета» уже далеко отошла от стенки, раскатившись буруном пены и начала набирать скорость… Люди на берегу ахнули, те на «Ракете», кто успел сообразить в чем дело – во всяком случае те, что держали на руках младенца – закричали тоже, но капитан, кажется, ничего не заметил…
   Женщина, как птица, бросилась вниз к моторке, за нею мужик, яростно рванул мотор…
   Увидев мчащуюся вослед «Ракете» лодку, капитан показывается из рубки, по сумбурным вскрикам пассажиров понимает, что случилось что-то неладное и глушит двигатель. «Ракета» оседает в воде, женщину в слезах поднимают на борт. Вздох облегчения…
   Меж тем попытку догнать «Ракету» предпринимает и какой-то солдатик (судя по парадной форме, он был отпущен в отпуск домой). Но не сразу заводится лодка, а посему погоня его безнадежна. Увидев, что мать и дитя воссоединились, капитан неумолимо врубает двигатель на «самый полный», лодка солдатика втыкается в пенный шлейф, остающийся за кормой «Ракеты» и служивый, потеряв и скорость, и надежду, исчезает за кормой…
 
   Под вечер, обогнув длинный зеленый остров, входим в один из бесчисленных мелких рукавов Печоры, на котором стоит Нарьян-Мар. Честно говоря, не мог себе представить, что дело обернется так кисло: все-таки я ожидал увидеть город – а города не было. С реки видны только штабеля леса, несколько портовых кранов, угольно-черный теплоход «Колгуев», типовой дебаркадер, заборы складов и одинокий домишко типа конторы на высоком песчаном берегу…
   Шел дождь. Было холодно. В замешательстве прислушиваясь к ударам капель по железному настилу дебаркадера, я остался один. Все пассажиры разбрелись кто куда. Мои знакомые – Валентин, Саша «с женой и ребенком» забрались в кузов поджидавшего кого-то из них трехосного ЗИЛа и, закрывшись от дождя брезентом, отбыли, даже не махнув, как говорится, на прощанье рукой.
   Подхватив тяжеленный рюкзак, я сошел на мокрый песок и, оказавшись среди черных от дождя складских заборов, изрыгнул в небо малодушное проклятие и отправился искать гостиницу…

Стрелок и Беглец

   Подхватив тяжелый рюкзак, он сошел на мокрый берег и отправился искать гостиницу…
   Утром он убедился, что приблизился к цели. Не то, чтобы остров стал ближе (его очертания по-прежнему были скрыты: только бараки были в сетке дождя, газовые трубы, дровяные сараи, бельевые веревки с болтающимися на них подштанниками, да спаривающиеся собаки). Но ближе стал край мира. Оттуда долетал иногда ветер. Один такой порыв он поймал, пожирая на улице кусок копченой оленины и зеленый перец, купленный с лотка: вдруг в сером небе над его головой будто разорвалось что-то и он оказался в потоке чистого холода. Все веревки барачного города загудели, как снасти корабля, а кусок мяса чуть не вырвало ветром изо рта. Чтобы ударить с такой силой, ветер должен был разгоняться на бескрайних просторах, где ни единый выступ земли не помешает его разбегу…
   Туда, за край, вскипая серой свинцовой волной, уходила дальше Печора. И хотя на дебаркадере он нашел расписание рейсов вниз, на Кую и Красное – в них не верилось, ибо с тех пор, как «Ракета» доставила его в Нарьян-Мар, он никогда больше не видел у мокрой причальной стенки ни одного пассажирского судна…
   В лесу за городом обнаружились гигантские песчаные котлы – следы ударов ветра куда более сильных, чем застал его на улице. Стертое с лица земли городище Пустозерского острога – напоминание о недобром знамении[9] – несколько трухлявых бревен, несколько упавших, выбеленных непогодами надмогильных крестов; в траве, среди дрожащих на ветру куртинок камнеломки и стелющегося по земле шиповника выдутые из могил человеческие кости; шум, беспрерывный шум всклокоченных лиственниц и елей, плещущей озерной воды, шум мира, раскачиваемого ветром, как корабль – все это едва не вывело его из равновесия. Что ни говори, а там, откуда он приехал, почва не была столь зыбкой, но он ухватился за строку, строка удержала его, слово подбиралось к слову, спасая его, и так он узнал, что знает слова, которые могут спасти.
   Мхи разбухли от влаги тумана, сапоги промокли насквозь, в горле саднило, в гостинице было по-прежнему холодно, но он выдерживал ночь за ночью, цепляясь за слова, которые вынужден был записывать в неимоверных количествах, чтобы не впустить в себя страх:
   «Чахоточный день. Дождь, туман. В такие дни местные жители поплотнее задергивают толстые шторы и погружаются в сонный домашний уют. За окном – плюс шесть. Может быть, уже сентябрь? Или ноябрь даже? Опять ощущение, когда из лесу брел через пески к гостинице, что отсюда нельзя вырваться: это какое-то заколдованное пространство – оно может выпихнуть тебя еще дальше, но выпустить назад? Сомнительно…
   Что же я все-таки намеревался тут найти?
   Слово: вот ключ ко всей этой истории. Ну что ж, найду и слово. Для меня слово рождается из вещественности мира, мне нужно только смотреть и слушать, больше ничего. Поэтому-то я и лезу, чтобы шкурой прочувствовать то, что станет потом словом. Я бы хотел еще рисовать. Но это – очень в глубине, почти погибло… Если бы я смог рисовать снова, это было бы, наверно, самое счастливое знамение в моей жизни. Это значило бы, что я прощен: с меня совлекли все заботы, которыми справедливо или нет, но тяготится моя душа, и вернули замечательный дар детства. Дар молча выражать восторг перед загадкой мира, который сопутствовал мне до тех пор, пока я не задался вопросами, на которые желал бы получить точный словесный ответ, но, не получив, пустился на розыски сам, подбирая слова кропотливо, придирчиво выискивая, но никогда почти не находя слова такого же безусловно красивого, как цвет, такого же точного, как линия, такого же всеохватного, как рисунок… Слово как-то вертляво. И ничего не поделаешь с этим. Нельзя поручиться, что поиски стоят усилий, но и не искать нельзя…»
 
   Внутренний монолог неизменно упирался в вопрос о целесообразности и мысль о возвращении мелькала, конечно, не раз. Но, во-первых, он чувствовал, что пространство и в самом деле не выпустит его, и если ему суждено вернуться домой, то только побывав там, за краем. Во-вторых, билет на вертолет был куплен. Ну, а в-третьих, он осознавал, конечно, что бегство, это многолетнее внутреннее бегство по страницам дневника – слишком затянулось, и если сейчас он не сделает шаг, чтобы претворить это убегание во что-то еще (хотя бы в один рассказ, хотя бы в один кадр, хотя бы в перышко, привезенное в подарок любимой), то дальше ему придется уже метаться по лабиринтам собственного поражения, до тех пор, пока он окончательно не свыкнется с тем, что проиграл.
   Но нет! На проигрыш он был не согласен: пусть он не знал пока ответов – зато появилось много новых насущных вопросов. Он привык думать, что вопрошание о смысле жизни предполагает ответ, но вот – у него не было ответа, а смысл, ему одному, может быть, дорогой смысл в виде этих неразрешенных вопросов – был. Кроме того, ему, несомненно, везло. Город был невелик и, соответственно, цепочка знакомств коротка: на вторые сутки его свели с человеком, который три года был председателем Острова. Поморская фамилия – Корепанов – была необычайно созвучна заключенной в этом человеке корневой крепости: это был невысокого роста, очень сильный, лет сорока пяти медленный человек с серыми выразительными глазами. Совершенно спокойными и, вместе с тем, пронизывающими глазами, которые внимательно оглядели Беглеца и, пока тот говорил, сверлили его будто бур корабела, изучающего качество материала, из которого изготовлен предъявленный ему человеческий корабль – его киль-позвоночник, его ребра-шпангоуты, сухожилия, мышцы, оснастка, обшивка. Но главное – его мотор, его сердце. В целом конструкция, на поморский взгляд, была слабовата, но для летнего времени удовлетворительна. Мотор… Мотор сбоил, выдавая неуверенность и страх; и то, и другое чувства были, в общем, понятными, важнее было разобраться в принципе: что за приводные ремни приводят его в движение? Что за желания вращают его? Какую энергию он потребляет?
   Бутылка питьевого спирта, разведенного градусов до пятидесяти по вкусу хозяина, выставлена на стол. На полпути ко дну Беглец вдруг понял, что выдержал испытание, хотя видно было, что Корепанов дорожит островом и не желает делиться им с первым встречным. Нет сомнения – некоторое особенное, свойственное только Беглецам виновато-растерянное выражение глаз не ускользнуло от его собеседника, но, вероятно, он, Беглец, сказал или сделал что-то такое, что убедило бывшего председателя в том, что его неожиданный гость, несмотря на слабость оснастки, может быть все же благословлен на исполнение своего странного, да и ему самому еще непонятного замысла. Лишь в конце разговора, на книжных полках, с полу до потолка занимавших стену комнаты, Беглец замечает «Саламину» Рокуэлла Кента и еще россыпь книг, которые, только в ином порядке, привык видеть в книжном шкафу у себя дома – и только тогда понимает, что человек, который испытывал его, способен понять гораздо больше, чем показалось ему на первый взгляд.