ЗАКОН БЕСКОНЕЧНОСТИ

   И было так: потомок, чувствуя славу свою, держал в сердце своем Русь, которая есть и пребудет вовеки веков землей нашей.

   Иностранное слово «талисман» по-русски звучит как «оберег». Наши предки, скифы и древние славяне, носили такие обереги-обручи на шее или на голове. В нем концентрировалась небесная, Божественная энергия.
   Наша книга — это тоже сконцентрированная мистическая сила. Энергия поколений наших предков, которые стоят у нас за плечами. Которые родились и умерли здесь, которые лежат в этой Русской бескрайней земле.
   Книга построена на связи ассоциаций. На каждое стихотворение Александра Гончарова приходится по рассказу Вячеслава Дёгтева. Связь стихов с рассказами самая причудливая. В каких-то случаях это просто аллитерация («Осенний блюз» и «Парфюмерный блюз»); где-то рассказ — как продолжение стихотворения, как в случае, скажем, с «Допросом олигарха» и «Свадьбой на Заречной улице»; где-то связь на уровне тезы-антитезы («Вызов» — «Ответ»; «В объятиях Сиона» — «Благодать»).
   Но во всех случаях стихотворения можно рассматривать как развернутые эпиграфы к рассказам; рассказы можно рассматривать, как иллюстрации на «темы», заданные стихами. Это как в музыке — «размышления на тему». А если выразить это графически, то получится пресловутая «Лента Мёбиуса», обозначающая начало и конец, символ бесконечности, переход макромира в микромир и обратно, главный закон бесконечности бытия.
   Ибо главный закон поэзии — это когда весь мир всего лишь капля, в которой отражена вся великая Вселенная, возникающая из ниоткуда и уходящая в никуда.
   Авторы.
 
 

Русский дух

 
Напряжена славянская струна!..
Высок аккорд. Тугие переборы.
«Боянов гимн»…
Степная сторона.
Широкий шлях. Дубовые запоры.
 
 
Словена край, пылающий в огне.
Бус Белояр —
в раздумий глубоком.
Волхв Златогор —
в доспехах, на коне.
Творенье требы лепо и высоко.
 
 
Дон-батюшка — крутые берега.
Глубокий Днепр —
пологий и спокойный.
Единство на года и на века…
И княжить избирается достойный.
 
 
Крепка изба под кронами берез.
Костры!..
Кресты…
Мятежная станица.
Под красным стягом каинов обоз.
Пришельцев боевая колесница…
 
 
Отчизна, зараженная чумой.
Вражина, обезумевший от хвори.
И Петроград, измученный войной.
Москва, окаменевшая от боли.
 
 
«Оккультный глаз»
в египетской пыли.
Картавый раж.
Лечение «ГУЛАГом».
Глобальные правители Земли.
Глобальная война…
под Сталинградом.
 
 
Священная славянская война!
Победный марш.
Братаются народы.
Могучая советская страна…
Эпоха принудительной свободы.
 
 
Эпоха «…изм». Сатиновые сны
Кремлёвских жён…
Хазарские мотивы.
Эпоха диктатуры сатаны.
Держава, превращенная в руины.
 
 
Эпоха возрождения Руси!..
К нам снова
возвращается сознанье,
Единство духа, разума и сил,
Великого Бояна православье.
 
 

РУССКАЯ ДУША

   Всё как прежде, всё та же гитара…» напевал я, работая у себя в мастерской, в подвале, — подгонял верхнюю деку, доводя ее до нужной толщины, так, чтоб не было диссонанса с нижней; врезал в нее розетку, инкрустированную перламутром, с которой возился чуть ли не месяц, набирая мозаичный узор; подумывал уже о перекуре, когда он и появился, тот странный посетитель. Я предложил ему присесть у двери на стул, пока закончу утяжку корпусной обечайки вокруг металлической формы. Полезно, знаете ли, иногда «выдержать» заказчика — и он «проникнется», и сам присмотришься к нему. Торопиться в таких делах не следует…
   Пока он сидел, поёрзывая, я закладывал новый инструмент: распарил в кипятке две полоски палисандрового шпона радиального распила, после чего притянул эти полоски большими струбцинами к металлической форме, напоминающей изящную женскую фигуру, склеил две половинки верхней деки из резонансной ели тангентального распила.
   «Шаг за шагом влечет за собой…» напевал, работая, старинный романс, осторожно присматриваясь к гостю. Был он еще достаточно молод, одет дорого и по моде, смахивал на «нового русского», но не нашего, провинциального, а столичного, лощеного, не лишенного манер. Он внимательно и, похоже, с интересом рассматривал мастерскую, наблюдал за моими действиями, и его карие, как-то странно блестевшие глаза сделалась черными, и горели сейчас искренним любопытством. Он прищелкнул языком и сказал что-то по поводу того, что, мол, это сколько ж времени уходит на один только инструмент?! Я отозвался, что в среднем около полугода. Вот только обечайка выдерживаться
   будто чует, когда начинает пахнуть антиквариатом. Когда-то мой ученик, каждое слово, помнится, ловил, записывал; потом потихонечку-помаленечку, локотками-коленками, там диплом, тут диссертация, здесь брошюрка какая-нито образовалась из чужих вырезок, где-то переложились старые кости из одной могилы в другую — и вот, извольте убедиться, профессор. Настоящий, без кавычек, с соответствующими бумагами, подтверждающими сие. В последнее время у нас с ним были так называемые сложные отношения, однако всё же общались, потому как больше общаться не с кем было… А чёрная кошка между нами пробежала после того, как мне попалась в руки изуродованная гитара Шерцера, 1861 года изготовления. В «Каталоге» она числилась, но след ее затерялся перед войной в Ленинграде. Во время блокады за буханку хлеба ее выменяли и привезли в наш город. Тут она попала в такие руки, что ею чуть ли мух на стене не били. Конечно, состояние ее было ужасное. Рухлядь, а не инструмент. Но я выкупил ее у прежнего хозяина и довел до звука. О, что это был за тембр! Богатый, наполненный бархатом. Окраска тембра очень яркая, орнаментальная. Ударишь по струнам — и можно на кухню сходить воды попить, — они всё звучат.
   Ларденко как увидел гитару, так глаза его чёрные и загорелись цыганским огнем конокрадским: хочу! Он и так ее возьмет, и эдак посмотрит, облизнется, то как кот потрется мартовский о бочок лакированный, то как лисовин понюхает нежно. А тут у меня в семье нелады начались — он и явись как-то с авоськой водки. Брось, говорит, горевать-грустить, давай выпьем. Стали мы тоску в вине топить. Русский человек меры не чует. Три дня пили да пели. На гитарах играли. Моя восстановленная — чудо, а не гитара, — она прямо плакала со мной… На четвертый день очухались •— он лежит в салате мордой опухшей, на усах капуста прилипла. Головы — разламываются. А похмелиться нечем и не на что. Так продай гитару, предлагает Ларденко. Кто ж ее купит? — возражаю. Купят! И хватает у меня из рук восстановленного Шерцера. Через час возвращается с сеткой водки и приносит двести рублей денег. Вот, говорит, продал… На те деньги мы еще почти неделю квасили. А когда очухался — поздно было что-либо исправлять. Он же потихоньку слетал в Москву и за три тысячи загнал инструмент самому Ларичеву, преподавателю из Гнессинки, автору многих «Самоучителей». Но в тот же день нашел другого покупателя, вернулся к Ларичеву, выплатил ему назад деньги, гитару забрал и перепродал ее другому, за пять. Вот такой профессор, вот такой ученик.
   «Всё как прежде, но только седей я… »— напевал, как всегда за работой, когда пришел Ларденко. Он сразу заметил новый инструмент, повертел в руках, и я увидел, как загорелись у него глаза знакомым хищным огнем: хочу! Он стал бывать у меня чуть ли не через день, и всё выспрашивал: кто же хозяин? Я отмахивался: не знаю! Но он не верил. Лез помогать, хотя я отказывался от его услуг, даже не брал из его рук ничего. Раз он принес отличные, из чёрного дерева, кнопки для струнодержателя, я и то не взял, поставил свои, попроще, из самшита. Принес серебряные лады, говорил, от гитары генерала Саренко, военного хирурга, нашего земляка, ученика самого Михаила Высотского, — я опять отказался, поставил недостающие лады не из серебра, как было, а из нейзильбера, сплава, близкого к мельхиору. Заметно было, как психовал этот горе-профессор, но вида, однако же, не подавал, каждый раз проглатывал обиды — уж очень, видать, гитара его очаровала. Прямо покорила. Она и мне нравилась…
   Несколько раз Ларденко приставал: почему это я решил делать инструмент семиструнным? Ведь принесли-то гитару о шести колках… На что я огрызался, что, дескать, поначалу-то сделана она была семиструнной; это потом кто-то перестроил ее в шестиструнную. На что профессор пренебрежительно цедил, явно кого-то цитируя: прошлое у семиструнки весьма скромное, настоящее ничтожно, будущее — бесперспективно. И начинал говорить что-то еще, какую-нибудь гадость уничижительную, что обычно несут все эти шестиструнники со времен Сихры и Аксёнова, создателей семиструнной, русской гитары. Ох уж эти западники-шес-тиструнники! Ни один семиструнник ни слова дурного о шестиструнной гитаре не сказал: ни Михаил Высотский, ни Аксёнов, ни Сихра, ни блистательный Орехов, ни даже Владимир Высоцкий, который тоже играл на семиструнной, — никто из них никогда ни разу не отозвался дурно о чуждом нам шестиструнном инструменте. А что нагородили эти?! И «мещанство», и «цыганщина», и «социально чуждая», и даже — «воплощение антисемитизма»! Бред какой-то. А всё из-за того, что семиструнная гитара — напевная, минорная, воплощающая в себе более полно русскую душу, раздольную, противоречивую, непредсказуемую, которую бросает из холода в жар, из тоски в радость, из минора в мажор. Ведь русский жестокий романс — это и есть минор в мажоре. Ну-ну, ухмылялся профессор снисходительно, скажи еще, что число семь — число Богородицы, а число шесть — сатанинское… И смеялся мефистофельски, подрагивая острой бородкой. Я хотел добавить, что это понимал даже такой безбожник, как покойный Владимир Высоцкий, у которого была семиструнка старинной работы, кажется Циммермана, и у которой через неделю после его смерти отклеилась сама собой кобылка-струнодержатель — гитара как бы совершила самоубийство, — но не сказал, а лишь молча указал на инкрустированную в низу верхней деки восьмиконечную звезду, древний символ России, на что он фыркнул презрительно. Интеллигентишка, одно слово. Граждане мира — они как цветы бумажные…
   «Никнет-никнет моя голова…»— напевал, восполняя недостающие лады, приготовляя кусочки чёрного дерева к замене фрагментов накладки на грифе, с помощью еловых клинышков залатывал дырки от жучков-древоточцев, подбирая для верхней деки похожие по строению древесины досочки, примерно одной выдержки, цвета, радиального распила; специально сварил осетровый клей, не стал применять магазинный мездровый, и от костного отказался, не потому что не было рогов и копыт, просто в каждом конкретном случае материал должен соответствовать инструменту. Инструмент же — царский… Сварив клей, стал притягивать кусочки донорского дерева с помощью больших и малых струбцин к корпусу. На свежие швы изнутри добавил две лишних пружины… Через несколько дней, когда всё схватилось так, что не было заметно, где дерево старое, а где новое, и совпали даже все прожилки, когда гитара вчерне была готова, приступил к очистке старого лака, чтобы потом уже весь корпус покрыть одним слоем. Вот тут, сняв порыжелые старые слои, я и обнаружил эти еле заметные знаки. Они располагались по двум кругам, на наружной стороне нижней деки. Один круг был побольше, другой поменьше, внутри первого. В маленьком нарисован человеческий глаз… Я долго рассматривал под лупой эти знаки — на большом кругу оказались латинские буквы, расположенные по алфавиту; по внутреннему кругу стояли цифры от нуля до девяти, а также, по обе стороны от «центрального уса», инкрустированного костью, было написано по-немецки: «nein» и «ja». Непонятно было, зачем всё это наносилось на резонатор почти бесцветной, а может выгоревшей от времени, краской. Никогда ни о чем подобном не слыхивал. И тут погас свет — у нас частенько это бывает, особенно в последнее время, — и я увидел, как буквы загорелись. А нарисованный глаз, кажется, вперился в самую душу… Оказалось, краска была фосфорной. Я очень удивился и, чего скрывать, несколько даже не по себе сделалось. Странные знаки, странная, загадочная краска.
   Тут появился Ларденко. Книжку пришел попросить о Сихре, обрусевшем чехе, который создал русскую школу игры семиструнной гитары. Но то была причина. Сихра нашему профессору — как козе баян. Пришел-то он на красавицу мою полюбоваться. Я спросил его — профессор всё-таки: что за знаки на корпусе? Он посмотрел, побледнел, несколько раз взглянул на меня подозрительно (догадался или нет? — стояло в его потемневших глазах), еще раз расспросил про загадочного посетителя, ничего толком не сказал в ответ и исчез. Даже книги не взял. Исчез, как говорят в таких случаях, с концами…
   «Да и голос звучит, не умея нанизать на аккорды слова…» напевал, восстанавливая таинственные знаки, когда вдруг неожиданно позвонил мой загадочный заказчик. Звонил он по мобильному телефону, из машины. Без приветствия, как принято сейчас среди новых хозяев жизни, спросил, обнаружил ли я на гитаре какие-нибудь знаки? Обнаружил, ответил, восстанавливаю. Переправь буквы на русские, остальное оставь, как есть, сказал он, и на этом связь оборвалась. Лишь треск стоял, какой-то шум и грохот, будто звонил он из самой преисподней.
   Что ж, желание клиента — закон. Однажды, например, я делал по заказу гитару из лимонного дерева. Из Африки апельсины приходили в ящиках из такого дерева, ну, одному ответственному товарищу и приглянулись эти багрово-зелёные, с ядовитым оттенком, дощечки. Попросил меня, и я сделал. Очень красивый получился инструмент. И окраска тембра очень даже недурная. Говорят, такая гитара была в свое время у Михаила Высотского, того самого, бросившего вызов западной школе игры. Одно плохо: древесина жестковата — недолговечным будет инструмент.
   «С этой маленькой, старой гитарой…» —
   напевал, счищая острой циклей старый латинский алфавит. Зачистил шкуркой-«нулёвкой» старую грунтовку и загрунтовал по-новой составом из воска и прополиса, добавив немного скипидара (хотел добавить еще и каучука, но воздержался: в те времена каучук еще не применялся), и нанес на большой круг кириллицу, вместо «nein» и «ja» на малом кругу написал по-русски «НЕТ» и «ДА». Цифры и «глаз» трогать не стал, лишь подновил. Кого ни спрашивал — что сие означает? — никто не ответил ничего внятного. Я чувствовал, что не тех спрашиваю, не там ищу ответы на таинственные вопросы. Казалось почему-то, что Ларденко знает ответы. Но он последнее время даже носа не казал ко мне, хитрый хохол. Я же между тем приготовил лак по старинному, полузабытому рецепту: растопил несколько кусочков янтаря и смешал с льняным проваренным маслом, добавив скипидара, и когда варево остыло, покрыл этим лаком инструмент, и гитара засияла, как новая. Когда лак высох, я побрился, причесался, надел новую рубаху, вымел всё из мастерской, побрызгал хорошим одеколоном с запахом лаванды, прочел молитву Святому Духу: «Царю Небесный, Утешителю Душе истины, иже везде сущий и всё наполняющий… прииди и вселись в ны…» — окропил инструмент святой водой из заповедного лесного родника по имени Бурчак, после чего сел на табурет и открыл, распечатал у гитары звук. Голос у нее оказался чистый, густой, глубокий, наполненный хрусталем, что называется «мясистый» был тембр, мощный. Звучала — аж мороз по коже…
   «Я смеялся, и плакал, и пел…» Несколько дней, до условленного с заказчиком срока, я просто наслаждался игрой на этой красавице. Ах, что за звуки были! Верхние, высокие ноты напоминали тембром звуки клавесина, и в них то слышался плач ребёнка под свист метели, то чудились песни чуть ли не ангелов; средние ноты, «фа» и «соль», — арфообразные, и, когда трогал струны, наносило античностью, гомеровскими тугими парусами, древней чистотой Эллады; а низкие — органные, глубоко наполненные, и чудился в них торжественный Бах и металлический, трагический Бетховен…
   Я записал несколько вещиц, сыгранных на «старушке» на заветную кассету, туда, где была записана игра Иванова-Крамского (хоть он и шестиструнник), который гастролировал когда-то в нашем городе, туда, где был увековечен сам Орехов, который даже бывал в моей мастерской — до сих пор стоят перед глазами его изуродованные полиартритом пальцы, обхватывающие гриф моей палисандровой гитары. Но как он играл этими больными пальцами!.. Чудо, а не игра! Вот на эту-то заветно-сокровенную кассету и записал я небесный, хрустальный звук гитары самого старины Батова. Пусть останутся потомкам чарующие эти звуки, — пусть внуки потешатся.
   «И за песенной, струнной забавой…»— как в романсе поется, не заметил, как подошел назначенный день и приехал мой заказчик. Приехал на иномарке, с затемненными стеклами, с длинноногой, затянутой в кожаные штаны крашенной девицей, размалёванной как кукла, с гориллобразным охранником, широким как шкаф двустворчатый, а также с профессором Ларденко на заднем сидении, как говорят сейчас, в пристёжке. Честно говоря, я почему-то не удивился, увидев профессора в этой гоп-компании. Они спустились в мой подвал, я подал гитару. Заказчик молча передал ее профессору.
   Тот сел на стул, положил ногу на ногу, ударил по струнам, гитара отозвалась ему с неохотой, каким-то другим тембром, незнакомым мне: то ли отсырела, то ли оттепель так на нее подействовала (хотя утром играл — отличный был звук!), но только сейчас тембр у нее был какой-то с картавинкой. Ясно было, что инструмент «не шел» к нему, «не отзывался». Но всё равно, даже те звуки, что профессору удавалось извлекать, явно превосходили его ожидания. Он заулыбался, счастливый, довольный, и заиграл что-то разухабистое, мажорное, бравурное, потом перешел на минор — гитара отзывалась ему с ленцой, как бы через силу, но он, видно, не чувствовал этого напряга (не даром про него говорили, что не всегда чует, что играет) и продолжал «пробовать». Сыграл «Цыганскую венгерку» в моей обработке (знал, гад, чем подольстить), потом что-то из Фернандо Сора и Дани де Феранти, о котором восторженно отзывался сам Паганини. Закончил редкой виртуозной штучкой — полькой Соколова, любимого ученика Михаила Высотского. Чудо, а не инструмент! — топнул ногой в восторге. Я же грустно стоял в сторонке.
   «Оглянуться на жизнь не успел…» звучало во мне, пока заказчик рассчитывался. После чего они выставили на мой рабочий стол выпивку и закуски всевозможные. Пришлось посидеть с ними из вежливости. Пить отказался, сказав, что свое давно уже выпил, даже с лихвой. Они же разгорячились, профессор на правах хозяина кричал, шумел, то и дело хватал гитару и играл, с каждым разом всё более и более смелые вещи, сбацал даже парочку очень сложных вещей Паганини, который и для гитары успел кое-что сочинить. Но всё-таки инструмент не отзывался ему в полной мере, может, потому, что был Ларденко шестиструнник, причем убежденный, так сказать, идейный, и не раз вздыхал, жалея, что не шестиструнная в руках, а всего-навсего русская семиструнная плакальщица. Но я не поддался на провокацию, хотя и аргумент железный был заготовлен: у норвежцев есть восьми-струнная скрипка — хардингфеле, — главная особенность и заслуга которой заключается в том, что она скрипка именно норвежская, народная.
   Посидев для приличия, ушел в соседнюю комнату и, прикрыв дверь, стал точить на мини-станке заготовки из чёрного дерева. А также продолжил распиловку огромного бруса из красного дерева, который мне удалось привезти — в вагонном купе! — из Сочи, от родственников. (Впрочем, это отдельная история…) К пьянке, шумевшей за дверью, даже не прислушивался — выпьют, поиграют, пошумят да и уйдут. Но вот шум вроде как стих, они о чем-то заговорили между собой, слышались экзальтированные реплики дамы: «Поедем… Не надо здесь… Боюсь, у меня не получится…» Ее перебивал профессор: «Тут как раз то, что надо. Вокруг старинное кладбище, мы прямо на костях стоим». Попрепиравшись так, они вдруг подозрительно затихли.
   «А теперь даже песен не стало, жизнь прошла, пронеслась стороной…» звучало во мне, пока работал. Краем глаза заметил, как у гостей потух свет. Я, не останавливая станка, посмотрел в щель: вся компашка сидела при свете свечи, кружком, вокруг положенной на табуретку вниз струнами моей «старушки» — светились таинственные буквы на нижней деке. В центре кругов лежала маленькая фарфоровая тарелочка. Руки присутствующих касались краев этой тарелочки. Гибкая крашенная девица свистящим полушёпотом вопрошала из копны чёрных, фосфоресцирующих волос: «Мы просим явиться к нам бывшего хозяина этой гитары месье Калиостро. Дух Калиостро, явись к нам! Дух великого Калиостро, вы будете с нами говорить?» Тарелочка на моих глазах вдруг двинулась и остановилась нарисованной стрелкой напротив слова «НЕТ». Я наяву почувствовал серный дух и услышал, как взвыли сами собой струны на гитаре, будто где-то заплакал невинный младенец, или скулил щенок, или страдала, мучилась чья-то грешная, падшая душа. По спине у меня пробежал мороз, а на голове зашевелились волосы. «Дух великого мага месье Калиостро, почему вы не хотите с нами говорить?» Тарелочка опять дернулась, и стала скакать от буквы к букве. Профессор вслух выговаривал буквы: «П-о-ш-л-а-н-а-х-у…» После чего струны еще более взвыли и вдруг стали лопаться, одна за другой.
   Все ахнули. Заказчик вскочил. Растрёпанная дама взвизгнула. «Качок» включил свет. Я распахнул свою дверь. Ларденко был бледен. Заказчик схватил гитару за гриф и, прошипев: «Испортил!» — жахнул ее об угол. После чего вся компашка молча убралась из моей мастерской.
   «И осталась лишь эта гитара поздним вечером плакать со мной...» — не отпускали меня слова старинного романса. На полу лежала разбитая гитара, с порванными струнами. Над ней стоял я — с растерзанной, разбитой душой… Вот она — людская благодарность. Недаром в Испании говорят, что если гитарный мастер, гитарерос, умирает не в богадельне, то только потому, что не хватило средств туда доехать.
   Много с тех пор прошло времени. Не видел с тех пор ни странного заказчика, ни Ларденко, никого. Гитару восстановил еще раз. Правда, пришлось целиком заменить верхнюю деку — ну да я нашел отличную резонансную ель от старого пианино «Десна», гораздо лучше прежней. Звук у новой гитары стал другой, ведь я и пружин оставил всего семь штук — звук стал яркий, высокий, нежный. Будто после Шаляпина вдруг Собинов запел… Играю на ней, наслаждаюсь. Фосфорные спиритические знаки выжег каленым железом и счистил острой циклей. Оставил лишь слова «НЕТ» и «ДА» — с каждой стороны от продольного «уса». Хотел написать по кругу что-нибудь вроде: «Веселая и грустная, всегда ты хороша, как песня наша русская, как русская душа», — но показалось, что всё не вместится, уж очень длинно. Вместо этого вписал по два слова с каждой стороны «уса»: «Пусть богатства НЕТ, — получилось, — ДА душа поет». Нанес это как девиз всей своей жизни. На том стоял и стою.

ДОПРОС ОЛИГАРХА

 
Всё, жульман!
Теперь — сменили тему!..
И язык свой лучше придержи.
Сказки про Фому да про Ерему,
Прокурору завтра — расскажи…
Не блатуй!
 
 
Козырнее я видел.
Не таким «причёску наводил»…
Ты мое Отечество обидел,
Предал нашу землю и пропил.
 
 
Променял
На «брюлики» и «блёстки»,
На крутой германский «Мерседес»
А теперь! Бери свои авоськи
И катись с конвоем в ИВС!..[1]
 
 
 

СВАДЬБА НА ЗАРЕЧНОЙ УЛИЦЕ

   На Заречной улице свадьба поет и пляшет. Стол стоит в саду, под цветущими яблонями, бело-розовые лепестки медленно опадают, облетают плавно с яблонь на цветастую) скатерть, на всевозможные кушанья и закуски. Над горлышками винных бутылок вьются шмели и осы. Играет тихая музыка, которая, кажется, колышет золотисто-портвейный, озоновый, майский воздух. Молодые красивы и свежи: он — в темно-синей тройке, она — в воздушном белом платье; он — по моде коротко стрижен, у нее — чистый ровный пробор в волнистых черных волосах, и сбоку алеет бархатистая роза.
   Такой же чистый ровный пробор в волнистых черных волосах, но только побитых сединой, я видел две недели назад. Человек, как и положено, стоял на коленях, лицом к серой, грубо оштукатуренной стене. В стороне толпились Елисеич, новый шеф Петр Никанорыч, конвоир и врач. Елисеич стал читать приговор. Я вынул из кобуры «макара», приготовился… Стоящий на коленях достал вдруг из-за щеки обручальное золотое кольцо, на котором блеснуло солнце.
   Солнце золотит шампанское в фужерах, народ кричит «горько!», жених нежно обнимает невесту и целует в пухлые пунцовые губы. «Ух, и хороша невеста! — шумно выдыхает при этом лысый сморщенный старичок, сидящий рядом со мной, к которому все обращаются „дед Ромка“. — Прямо-таки бутон. Розан пышный!» На него шикают соседи, но дед не унимается. Он говорлив, болтлив, но не дурак, а скорее философ. Слушать его интересно. Он говорит, что в жизни торжествует ничтожество, правит бал посредственность, поэтому будьте прохожими, меньше разочаруетесь и потеряете. Он чем-то напоминает нашего бывшего шефа, того, который десять лет назад вызвал меня к себе.