Страница:
Он покачал отрицательно головою.
— Где же они?
— Какие ведомости, бабушка: ей богу, не знаю.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние годы дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
— Что мне до этого за дело, бабушка! — с нетерпением сказал он.
— Кому же дело? — с изумлением сбросила она, — ты этак не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Бабушка! я рвал все счеты и эти, ей-богу, разорву, если вы будете приставать с ними ко мне.
Он взял было счеты, но она быстро вырвала их у него.
— Разорвешь: как ты смеешь? — вспыльчиво сказала она. — Рвал счеты!
Он засмеялся и внезапно обнял ее и поцеловал в губы, как, бывало, делывал мальчиком. Она вырвалась от него и вытерла рот.
— Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего! Что же ты думал об имении?
— Ничего, бабушка: Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну, и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь, — до последнего котенка!
— Отроду не видывала такого человека! — сказала бабушка, сняв очки и поглядев на него. — Вот только Маркушка у нас бездомный такой…
— Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал… Что Леонтий, бабушка, как поживает? Я пойду к нему…
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
— Bu-ona sera! bu-ona sera![64] — напевал Райский из «Севильского цирюльника».
— Странный, необыкновенный ты человек! — говорила с досадой бабушка. — Зачем приехал сюда: говори толком!
— Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…
— А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле, озимь посмотреть.
— После, после, бабушка. — Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля…выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цирюльника».
— Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! — передразнила она.Хочешь смотреть и принимать имение?
— Нет, бабушка, не хочу!
— Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать?..
— Ничего не буду делать; махну рукой, да и уеду…
— Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
— Нет, пока у вас есть охота — посмотрите, поживите.
— А когда умру?
— Тогда… оставить как есть. А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
— Я думал, что они и теперь делают, что хотят.
— Их отпустить бы на волю: около пятидесяти душ, на волю! — повторила она, — и даром, ничего с них не взять?
— Ничего!
— Чем же ты станешь жить?
— Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь
— Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
— Что же с домом делать? Куда серебро, белье, бриллианты, посуду девать? — спросила она, помолчав. — Мужикам, что ли, отдать?
— А разве у меня есть бриллианты и серебро?.. — спросил он.
— Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…
— Не надо, ради бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, а вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
— Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.
— Но пока вы живы, — продолжал он, — все должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведывании. А мужиков отпустить на волю…
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфеньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула веселая, живая, резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
— Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфенька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфеньки, взял ее за руки.
— Скажи, Марфенька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, — спросил он, — может быть, в другой город?
— Ах, сохрани боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!.
— Вон кто, бабушка! — сказал Райский, смеясь.
Марфенька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.
— Ведь у меня тут все: сад, грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно — ни за что…
— Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
— Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? — бросилась она ласкаться к бабушке.
— Отстань! — сердито оттолкнула ее бабушка.
— Ты не хотела бы, Марфенька, не правда ли, выпорхнуть из этого гнездышка?
— Нет, ни за что! — качая головой, решительно сказала она. — Бросить цветник, мои комнатки…как это можно!
— И Верочка тоже?
— Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…
— Она любит его?
— Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут, — мы обе умрем.
— Ну, так вы никогда не уедете отсюда, — прибавил Райский, — вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфенька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
— Слава богу:зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
— Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! — передразнил он ее.
— Ах, вы злой! — сказала она. — Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы все подслушали!
— Ну, так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок все это, да?
— Да… братец… — весело сказала она и потянулась было к нему.
— Не сметь! — горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая. Марфенька села на свое место.
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. — Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та — гордая!
Марфенька надулась.
— Сами же давеча… сказали, — говорила она сердито, — что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может все подарить.
— Это логично! Против этого спорить нельзя, — одобрял Райский. — Итак, решено: это все ваше, я у вас гость…
— Не бери! — повелительно сказала бабушка. — Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение. —
— Не хочу, братец, не надо… — начала она с иронией повторять и засмеялась. — Не надо, так не надо! — прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.
— Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, — продолжал Райский. — Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?
— Я садик возьму! — шепнула она, — только бабушке не го-во-ри-те… — досказала она движениями губ, без слов.
— А кружева, белье, серебро? — говорил он вполголоса.
— Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас все по-деревенски.
— А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?
— Чашки возьму, — шептала она, — и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… — со вздохом прибавила она.
— Ну, весь дом — пожалуйста, Марфенька, милая сестра… Марфенька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно кивнула ему.
— Ты любишь меня? да?
— Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…
— Какие же?
— Таким румяным, не задумчивый, а веселым; вы будто все шалите да бегаете..
— Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
— Так возьмешь домик? — спросил он.
— Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.
— Ну, вот и кончено! — громко и весело сказал он, — милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью — все есть.
— Бабушка!
— Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова.
Позвать сюда Савелья! — сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
Оп был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.
Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.
Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.
— Вот помещик приехал! — сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
— Ты теперь приходи к нему с докладом, — говорила бабушка, — он сам будет управлять имением.
Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но немного поживее, поглядел на него.
— Слушаю! — расстановисто произнес он, и брови поднялись медленно.
— Бабушка! — удерживал полушутя, полусерьезно Райский.
— Внучек! — холодно отозвалась она.
Райский вздохнул.
— Что изволите приказать? — тихо спросил Савелий, не поднимая глаз. Райский молчал и думал, что бы приказать ему.
— Чудесно! Вот что, — живо сказал он. — Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который бы мог написать бумагу о передаче имения?
— Гаврила Иванович Мешечников пишет все бумаги нам, — произнес он не вдруг, а подумавши.
— Ну, так попроси его сюда!
— Слушаю! — потупившись отвечал Савелий и медленно, задумчиво поворотившись, пошел вон.
— Какой задумчивый этот Савелий! — сказал Райский, провожая его глазами.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный: да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
— Ведь это мое? — сказал он, обводя рукой кругом себя, — вы не хотите ничего брать и запрещаете внукам…
— Ну, пусть и будет твое! — возразила она. — Зачем же отпускать на волю, дарить?
— Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не хотите: надо устроить…
— Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого добра!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он принял это серьезно.
«Пожалуй, чего доброго? от него станется: вон он какой!» — думала она в страхе.
— Так и быть, — сказала она, — я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!
— Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и довольно. Да я работать стану, — добавил он, — рисовать, писать… Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…
— Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх, ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того, чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…
Райский засмеялся.
— Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…
— Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это все Верочке и Марфеньке отдадим… Так или нет?
— Ты опять свое! — заговорила бабушка.
— Да, свое, — продолжал Райский, — и если вы не согласитесь, я отдам все в чужие руки: это кончено, даю вам слово…
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторила она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Кто я, бабушка? — повторил он вслух, — несчастнейший из смертных!
Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
— Не говори этого никогда! — боязливо перебила бабушка, — судьба подслушает, да и накажет: будешь в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.
Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.
— Несчастный! а чем, позволь спросить? — заговорила она, — здоров, умен, имение есть, слава богу, вон какое! — она показала головой в окна.Чего еще: рожна, что ли, надо?
Марфенька засмеялась, и Райский с нею.
— Что это значит, рожон?
— А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна,сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
«Вот что, практическая мудрость!» — подумал он.
— Бабушка! это жизненная заметка — это правда! вы философ!
— Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
— Помиримтесь? — сказал он, вставши с дивана, — вы согласились опять взять в руки этот клочок…
— Имение, а не клочок! — перебила она.
— Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам …. Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы…
— Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
— Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо?..
— Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя — ветошь! — твердила бабушка.
— Бабушка, — просила Марфенька, — мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой…
— Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что мы попрошайки, обобрали сироту!
— Кто скажет? — спросил Райский.
— Все! Первый Нил Андреич заголосит.
— Какой Нил Андреич?
— А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, — и не застали. А потом он в деревню уехал; ты его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
— Черт с ним! Что мне за дело до него! — сказал Райский.
— Ах, Борис, Борис, — опомнись! — сказала почти набожно бабушка. — Человек почтенный…
— Чем же он почтенный?
— Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
— Чему смеешься?
— Что значит «серьезный»? — спросил он.
— Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
— Все эти «серьезные» люди — или ослы великие, или лицемеры! — заметил Райский. — «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
— Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…
— Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…
Марфенька засмеялась.
— Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься, — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, — и он же осудит…
— Помолчи, помолчи об этом, — торопливо отозвалась бабушка, — помни правило: «Язык мой — враг мой, прежде ума моего родился!»
— Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, — продолжал он, — стало быть, отдать им — и разумно и справедливо.
— А если ты женишься?
— Я не женюсь.
— Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе.
— Мне не надо богатства!
— Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
— И жену не надо.
— Как не надо? Как же ты проживешь? — спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал:
— Пора, Борис Павлович, — сказала она, — вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
— Нет, бабушка, не хочу!
— Я не шучу, — заметила она, — у меня давно было в голове.
— И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
— Ты хоть познакомься!
— И знакомиться не стану.
— Женитесь, братец, — вмешалась Марфенька, — я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.
— А ты, Марфенька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
— Скажи мне правду, на ухо, — говорил он.
— Да… иногда думаю.
— Когда же иногда?
— Когда детей вижу: я их больше всего люблю…
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
— Ты послушай только: она тебе наговорит! — приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. — Точно дитя: что на уме, то и на языке!
— Я очень люблю детей, — оправдывалась она, смущенная, — мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, все бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, тому ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети — такие милые, грациозные от природы, смешные, — добрые, хорошенькие!
— Есть и безобразные, — сказал Райский, — разве ты и их любила бы?..
— Есть больные, — строго заметила Марфенька, — а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
Все это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на простор.
— Какой идеал жены и матери! Милая Марфенька — сестра! Как счастлив будет муж твой!
Она стыдливо села в угол.
— Она все с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, — заметила бабушка, — поднимут шум, гам, хоть вон беги!
— А есть у тебя кто-нибудь на примете, — продолжал Райский, — жених какой-нибудь?..
— Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина спроса будет о замужестве мечтать?
— Как, и мечтать не может без спроса?
— Конечно, не может.
— Ведь это ее дело.
— Нет, не ее, а пока бабушкино, — заметила Татьяна Марковна.
— Пока я жива, она из повиновения не выйдет.
— Зачем это вам, бабушка?
— Что зачем?
— Такое повиновение: чтоб Марфенька даже полюбить без вашего позволения не смела?
— Выйдет замуж, тогда и полюбит.
— Как «выйдет замуж и полюбит»: полюбит и выйдет замуж, хотите вы сказать!
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
— Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их — бабушка! Есть ли смысл в этом…
— Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. s178 Вон, покойница мать твоя была такая же… да и сошла прежде времени в могилу!
Она вздохнула и задумалась.
«Нет, это все надо переделать! — сказал он про себя… — Не дают свободы — любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!»
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
— Свободный, разумный и справедливый поступок — втихомолку! Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного, слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..
— Шш! ш, ш! — зашипела бабушка, — услыхал бы он! Человек он старый, заслуженный, а главное серьезный! Мне не сговорить с тобой — поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, — прибавила Татьяна Марковна.
«Странный, необыкновенный человек! — думала она. — Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!»
III
— Где же они?
— Какие ведомости, бабушка: ей богу, не знаю.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние годы дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
— Что мне до этого за дело, бабушка! — с нетерпением сказал он.
— Кому же дело? — с изумлением сбросила она, — ты этак не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Бабушка! я рвал все счеты и эти, ей-богу, разорву, если вы будете приставать с ними ко мне.
Он взял было счеты, но она быстро вырвала их у него.
— Разорвешь: как ты смеешь? — вспыльчиво сказала она. — Рвал счеты!
Он засмеялся и внезапно обнял ее и поцеловал в губы, как, бывало, делывал мальчиком. Она вырвалась от него и вытерла рот.
— Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего! Что же ты думал об имении?
— Ничего, бабушка: Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну, и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь, — до последнего котенка!
— Отроду не видывала такого человека! — сказала бабушка, сняв очки и поглядев на него. — Вот только Маркушка у нас бездомный такой…
— Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал… Что Леонтий, бабушка, как поживает? Я пойду к нему…
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
— Bu-ona sera! bu-ona sera![64] — напевал Райский из «Севильского цирюльника».
— Странный, необыкновенный ты человек! — говорила с досадой бабушка. — Зачем приехал сюда: говори толком!
— Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…
— А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле, озимь посмотреть.
— После, после, бабушка. — Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля…выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цирюльника».
— Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! — передразнила она.Хочешь смотреть и принимать имение?
— Нет, бабушка, не хочу!
— Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать?..
— Ничего не буду делать; махну рукой, да и уеду…
— Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
— Нет, пока у вас есть охота — посмотрите, поживите.
— А когда умру?
— Тогда… оставить как есть. А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
— Я думал, что они и теперь делают, что хотят.
— Их отпустить бы на волю: около пятидесяти душ, на волю! — повторила она, — и даром, ничего с них не взять?
— Ничего!
— Чем же ты станешь жить?
— Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь
— Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
— Что же с домом делать? Куда серебро, белье, бриллианты, посуду девать? — спросила она, помолчав. — Мужикам, что ли, отдать?
— А разве у меня есть бриллианты и серебро?.. — спросил он.
— Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…
— Не надо, ради бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, а вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
— Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.
— Но пока вы живы, — продолжал он, — все должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведывании. А мужиков отпустить на волю…
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфеньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула веселая, живая, резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
— Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфенька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфеньки, взял ее за руки.
— Скажи, Марфенька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, — спросил он, — может быть, в другой город?
— Ах, сохрани боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!.
— Вон кто, бабушка! — сказал Райский, смеясь.
Марфенька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.
— Ведь у меня тут все: сад, грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно — ни за что…
— Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
— Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? — бросилась она ласкаться к бабушке.
— Отстань! — сердито оттолкнула ее бабушка.
— Ты не хотела бы, Марфенька, не правда ли, выпорхнуть из этого гнездышка?
— Нет, ни за что! — качая головой, решительно сказала она. — Бросить цветник, мои комнатки…как это можно!
— И Верочка тоже?
— Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…
— Она любит его?
— Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут, — мы обе умрем.
— Ну, так вы никогда не уедете отсюда, — прибавил Райский, — вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфенька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
— Слава богу:зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
— Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! — передразнил он ее.
— Ах, вы злой! — сказала она. — Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы все подслушали!
— Ну, так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок все это, да?
— Да… братец… — весело сказала она и потянулась было к нему.
— Не сметь! — горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая. Марфенька села на свое место.
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. — Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та — гордая!
Марфенька надулась.
— Сами же давеча… сказали, — говорила она сердито, — что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может все подарить.
— Это логично! Против этого спорить нельзя, — одобрял Райский. — Итак, решено: это все ваше, я у вас гость…
— Не бери! — повелительно сказала бабушка. — Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение. —
— Не хочу, братец, не надо… — начала она с иронией повторять и засмеялась. — Не надо, так не надо! — прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.
— Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, — продолжал Райский. — Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?
— Я садик возьму! — шепнула она, — только бабушке не го-во-ри-те… — досказала она движениями губ, без слов.
— А кружева, белье, серебро? — говорил он вполголоса.
— Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас все по-деревенски.
— А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?
— Чашки возьму, — шептала она, — и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… — со вздохом прибавила она.
— Ну, весь дом — пожалуйста, Марфенька, милая сестра… Марфенька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно кивнула ему.
— Ты любишь меня? да?
— Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…
— Какие же?
— Таким румяным, не задумчивый, а веселым; вы будто все шалите да бегаете..
— Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
— Так возьмешь домик? — спросил он.
— Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.
— Ну, вот и кончено! — громко и весело сказал он, — милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью — все есть.
— Бабушка!
— Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова.
Позвать сюда Савелья! — сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
Оп был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.
Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.
Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.
— Вот помещик приехал! — сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
— Ты теперь приходи к нему с докладом, — говорила бабушка, — он сам будет управлять имением.
Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но немного поживее, поглядел на него.
— Слушаю! — расстановисто произнес он, и брови поднялись медленно.
— Бабушка! — удерживал полушутя, полусерьезно Райский.
— Внучек! — холодно отозвалась она.
Райский вздохнул.
— Что изволите приказать? — тихо спросил Савелий, не поднимая глаз. Райский молчал и думал, что бы приказать ему.
— Чудесно! Вот что, — живо сказал он. — Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который бы мог написать бумагу о передаче имения?
— Гаврила Иванович Мешечников пишет все бумаги нам, — произнес он не вдруг, а подумавши.
— Ну, так попроси его сюда!
— Слушаю! — потупившись отвечал Савелий и медленно, задумчиво поворотившись, пошел вон.
— Какой задумчивый этот Савелий! — сказал Райский, провожая его глазами.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный: да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
— Ведь это мое? — сказал он, обводя рукой кругом себя, — вы не хотите ничего брать и запрещаете внукам…
— Ну, пусть и будет твое! — возразила она. — Зачем же отпускать на волю, дарить?
— Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не хотите: надо устроить…
— Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого добра!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он принял это серьезно.
«Пожалуй, чего доброго? от него станется: вон он какой!» — думала она в страхе.
— Так и быть, — сказала она, — я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!
— Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и довольно. Да я работать стану, — добавил он, — рисовать, писать… Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…
— Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх, ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того, чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…
Райский засмеялся.
— Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…
— Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это все Верочке и Марфеньке отдадим… Так или нет?
— Ты опять свое! — заговорила бабушка.
— Да, свое, — продолжал Райский, — и если вы не согласитесь, я отдам все в чужие руки: это кончено, даю вам слово…
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторила она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Кто я, бабушка? — повторил он вслух, — несчастнейший из смертных!
Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
— Не говори этого никогда! — боязливо перебила бабушка, — судьба подслушает, да и накажет: будешь в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.
Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.
— Несчастный! а чем, позволь спросить? — заговорила она, — здоров, умен, имение есть, слава богу, вон какое! — она показала головой в окна.Чего еще: рожна, что ли, надо?
Марфенька засмеялась, и Райский с нею.
— Что это значит, рожон?
— А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна,сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
«Вот что, практическая мудрость!» — подумал он.
— Бабушка! это жизненная заметка — это правда! вы философ!
— Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
— Помиримтесь? — сказал он, вставши с дивана, — вы согласились опять взять в руки этот клочок…
— Имение, а не клочок! — перебила она.
— Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам …. Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы…
— Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
— Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо?..
— Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя — ветошь! — твердила бабушка.
— Бабушка, — просила Марфенька, — мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой…
— Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что мы попрошайки, обобрали сироту!
— Кто скажет? — спросил Райский.
— Все! Первый Нил Андреич заголосит.
— Какой Нил Андреич?
— А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, — и не застали. А потом он в деревню уехал; ты его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
— Черт с ним! Что мне за дело до него! — сказал Райский.
— Ах, Борис, Борис, — опомнись! — сказала почти набожно бабушка. — Человек почтенный…
— Чем же он почтенный?
— Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
— Чему смеешься?
— Что значит «серьезный»? — спросил он.
— Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
— Все эти «серьезные» люди — или ослы великие, или лицемеры! — заметил Райский. — «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
— Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…
— Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…
Марфенька засмеялась.
— Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься, — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, — и он же осудит…
— Помолчи, помолчи об этом, — торопливо отозвалась бабушка, — помни правило: «Язык мой — враг мой, прежде ума моего родился!»
— Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, — продолжал он, — стало быть, отдать им — и разумно и справедливо.
— А если ты женишься?
— Я не женюсь.
— Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе.
— Мне не надо богатства!
— Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
— И жену не надо.
— Как не надо? Как же ты проживешь? — спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал:
— Пора, Борис Павлович, — сказала она, — вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
— Нет, бабушка, не хочу!
— Я не шучу, — заметила она, — у меня давно было в голове.
— И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
— Ты хоть познакомься!
— И знакомиться не стану.
— Женитесь, братец, — вмешалась Марфенька, — я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.
— А ты, Марфенька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
— Скажи мне правду, на ухо, — говорил он.
— Да… иногда думаю.
— Когда же иногда?
— Когда детей вижу: я их больше всего люблю…
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
— Ты послушай только: она тебе наговорит! — приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. — Точно дитя: что на уме, то и на языке!
— Я очень люблю детей, — оправдывалась она, смущенная, — мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, все бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, тому ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети — такие милые, грациозные от природы, смешные, — добрые, хорошенькие!
— Есть и безобразные, — сказал Райский, — разве ты и их любила бы?..
— Есть больные, — строго заметила Марфенька, — а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
Все это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на простор.
— Какой идеал жены и матери! Милая Марфенька — сестра! Как счастлив будет муж твой!
Она стыдливо села в угол.
— Она все с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, — заметила бабушка, — поднимут шум, гам, хоть вон беги!
— А есть у тебя кто-нибудь на примете, — продолжал Райский, — жених какой-нибудь?..
— Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина спроса будет о замужестве мечтать?
— Как, и мечтать не может без спроса?
— Конечно, не может.
— Ведь это ее дело.
— Нет, не ее, а пока бабушкино, — заметила Татьяна Марковна.
— Пока я жива, она из повиновения не выйдет.
— Зачем это вам, бабушка?
— Что зачем?
— Такое повиновение: чтоб Марфенька даже полюбить без вашего позволения не смела?
— Выйдет замуж, тогда и полюбит.
— Как «выйдет замуж и полюбит»: полюбит и выйдет замуж, хотите вы сказать!
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
— Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их — бабушка! Есть ли смысл в этом…
— Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. s178 Вон, покойница мать твоя была такая же… да и сошла прежде времени в могилу!
Она вздохнула и задумалась.
«Нет, это все надо переделать! — сказал он про себя… — Не дают свободы — любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!»
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
— Свободный, разумный и справедливый поступок — втихомолку! Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного, слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..
— Шш! ш, ш! — зашипела бабушка, — услыхал бы он! Человек он старый, заслуженный, а главное серьезный! Мне не сговорить с тобой — поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, — прибавила Татьяна Марковна.
«Странный, необыкновенный человек! — думала она. — Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!»
III
Райский взял фуражку и собрался идти в сад. Марфенька вызвалась показать ему все хозяйство: и свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.
— Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! — говорила она. — Верочка приедет, она проводит вас туда.
Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядам и цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.
Борис видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
А с Марфенькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.
— Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, — говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
— Как ты сама! — сказал он.
— Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! — говорила она. — Верочка приедет, она проводит вас туда.
Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядам и цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.
Борис видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
А с Марфенькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.
— Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, — говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
— Как ты сама! — сказал он.