Дмитрий Алексеевич первый раз за день потянулся в кресле.
   — Затащила меня недавно жена в Дом композиторов на творческую дискуссию, — неторопливо рассказывал он, наслаждаясь передышкой. — Я в музыке профан, сижу ушами хлопаю. Но дело не в этом. Понравился мне тон, сама система обсуждения, пони маешь, Ираклий Григорьевич, очень как-то по-дружески вправляли мозги автору. Причем без всяких протоколов, голосования, если хочешь, по-семейному, в хорошем смысле этого слова. Советовались, вместе думали, что бы там сделать со звучанием какой- то темы. Я позавидовал. Нам бы с тобою такой дом. Куда бы люди незавидной специальности нашей — руководители — могли бы зайти, посидеть, побалакать.
   Ираклий Григорьевич, толстый седеющий грузин, полузакрыл масляно-черные глаза.
   — Казанская сирота. У тебя, верно, очень много свободного времени.
   Слишком много. Тебя, верно, мало ругают. Совсем мало. Композитор дома сидит.
   Пишет. А ты на людях. Советуйся с ними, пожалуйста. Директор у тебя есть?
   Парторг есть? Помощник, за мы есть? — Он горестно зажмурился. — Мне, дорогой, некогда все их советы выслушивать. А тут еще ехать в твой клуб.
   Впрочем, особо противиться Ираклий Григорьевич не собирался. Клуб так клуб. Пожалуйста, с пивом и с блинами.
   — Чуешь, какой я хороший? Зачем нам спорить из-за таких пустяков. Сам понимаешь, приехал к тебе клиент, просит мощность, ты ему про клуб. Он уступает — значит, и ты должен уступить. Подписывай, пожалуйста.
   Дмитрий Алексеевич рассмеялся, пригрозил пальцем:
   — Чей хлеб ем, того и песенку пою?
   Речь шла о дополнительной электрической мощности комбинату. Дмитрий Алексеевич доказывал, что мощность увеличить нельзя. Электрохозяйство комбината запущено, на подстанции стоит старое, изношенное оборудование.
   — Пойми ты, чудак в любую минуту у тебя и так может случиться неприятность. Твоя подстанция — аварийный очаг. — Дмитрий Алексеевич вышел из-за стола. — Я знаю, знаю, почему ты не хочешь строить новую подстанцию и прокладывать резервный фи дер. Авось, небось да как-нибудь проживем…
   — Слушай, а может, действительно проживем?
   — Психология временщика.
   — Послушай, дорогой, ты меня обижаешь, — сказал Ираклий Григорьевич, добродушный блеск его глаз погас. — Нехорошо. Не хороший намек. — Он стал говорить с резким акцентом. — Ты знаешь, какое я задание получил? Кровь из носу, а выпустить вдвое больше. Твоей жене штапель нужен? Шелк нужен? Всем нужно. Мне впору успеть станки установить. Новую подстанцию, новый кабель прокладывать — с очень большим удовольствием. Как станет посвободнее — пожалуйста.
   — А когда у нас бывает посвободнее? Ираклий Григорьевич понимающе усмехнулся:
   — То-то и оно, что не бывает.
   Он опечаленно подергал себя за кончик тонкого хищного носа, но в следующую минуту как ни в чем не бывало лихо хлопнул себя по коленкам.
   — Хочешь, открою тебе секрет? — Он таинственно понизил голос. — Одному тебе, пользуйся моей добротой. У меня теория такая: если новая техника нужна, она сама пробьет себе дорогу, как бы я ни сопротивлялся ей. Я вроде фильтра. То, что преодолеет меня, заслуживает право на существование.
   Диалектику помнишь? Новое рождается в борьбе со старым. Так вот я — это старое, без которого не родиться новому.
   — Силен, — признал Дмитрий Алексеевич, и оба расхохотались.
   Дмитрий Алексеевич смеялся и вспоминал, где он недавно слышал подобные слова или что-то похожее. От кого? При каких обстоятельствах?
   Смех, как хорошая смазка, помог Ираклию Григорьевичу подъехать к разговору о мощности с другого бока:
   — Прямо заявляю — не дашь мощности, буду с тобою драться. Через горком, министерство. Охота тебе связываться?
   — Допустим, я тебе дам мощность, — сказал Дмитрий Алексеевич, осматривая чернильный прибор, бумаги, карандаши, словно разыскивая что-то. — Ты немедленно поставишь новые станки, включишь. Кабель хлоп — и пробился.
   Резервного нет. Пока повреждение найдут — половина цехов будет стоять. Что тогда?
   Ираклий Григорьевич махнул рукой, плюнул через плечо:
   — Типун тебе на язык! Пожалуйста, не шути. Конечно, я иду на риск…
   При слове «риск» Дмитрию Алексеевичу показалось, что вот-вот вспомнит, кто говорил так про новую технику, и опять сбил мысли этот вымогатель.
   Дмитрий Алексеевич аж крякнул с досады.
   Ираклий Григорьевич не сдавался. С неподдельной жалостью к самому себе он описал, как встретят его требование на кабель и новую подстанцию в министерстве.
   — Скажут — спекулируешь на задании. И, самое обидное, опять ведь попрекнут — спокойной жизни захотел. Ох мне эта спокойная жизнь, некуда спрятаться от нее! Как будто это вредительство — спокойная жизнь. Никогда я не имел ее, но, знаешь, Дмитрии Алексеевич, иногда она мне снится. — Он сладко прицокнул языком. — Это что-то райское… Да, чуть не забыл, — спохватился Ираклий Григорьевич. — Ты у меня как-то компрессор просил.
   Завтра тебе пришлю. Освободился он у меня.
   «Сейчас я тебя проучу, взяточник», — улыбаясь, подумал Дмитрий Алексеевич.
   — Вот спасибо, Ираклий Григорьевич, — поклонился он. Приятно иметь дело с человеком отзывчивым… несмотря ни на что. Нет в тебе этакого барышнического душка: я — вам, а вы — нам…
   Он умолк, хотя знал, что Ираклий Григорьевич ожидает продолжения.
   Убедившись, что продолжения не будет, Ираклий Григорьевич с натугой сказал:
   — Да, конечно. Пришлю… Значит, встречаемся в горкоме?
   Дмитрий Алексеевич кивнул.
   — А может, все-таки дашь мощность?
   — И не надейся.
   Теперь, когда все было кончено, не имело смысла сердиться. Каждый из них понимал это и даже сочувствовал другому.
   — Приехать бы домой, книжку почитать по новым станкам, — сказал, прощаясь, Ираклий Григорьевич, — так нет, придется писать на тебя жалобу. А ты говоришь, новой техникой заниматься.
   Оставшись один, Дмитрий Алексеевич долго смотрел на пустое кресло, где только что сидел Ираклий Григорьевич. Часы пробили девять. Он вздохнул, вытащил из корзинки отложенные бумаги. Взгляд его упал на лиловую папку…
   Так вот в чем дело! Вот откуда это ощущение слышанного. Почти те же доводы он, Дмитрий Алексеевич, приводил в споре с Лобановым.
   А сейчас чужие губы произносили их с такой же легкостью: «Риск…», «Само пробьется…».
   Он переводил глаза с папки на стопку бумаг и обратно. Взял папку, зачем- то взвесил ее в руке, швырнул в сторону. Фильтр… диалектика! Шутник этот Ираклий. Однако, как он тут ни вышучивался, он на самом деле фильтр.
   Дмитрий Алексеевич придвинул бумаги, взял карандаш. Сколько раз просил эту новую: не умеете чинить карандаши — не беритесь. Была Цветкова — был порядок. Отпустил к Лобанову, теперь… А черт, опять сломался… Да, Лобанов. Подумаешь, теоретик…
   Дмитрий Алексеевич решительно оделся, погасил свет, дошел до дверей, постоял, вернулся, взял со стола папку.
   Всю дорогу в машине он молчал, закрыв глаза; шофер решил, что начальство дремлет, но, когда проезжали мимо школы, Дмитрий Алексеевич ворчливо сказал:
   — Чего не гудишь? Детей жалей, а не аккумуляторы.
   За ужином он оставался мрачным, неразговорчивым и, не допив чая, ушел к себе в кабинет.
   Раскрыв папку, он стал небрежно перелистывать рукопись, Почерк-то, почерк! Как будто этого Лобанова лихорадка трясла. Схемы какие-то кривые, уже по внешнему виду можно представить, что это за работа. А самоуверенности — «локатор дает принципиально новое решение…». Бред! Так и знал. Откуда взялась такая точность? Собачий бред!
   Дмитрий Алексеевич, фырча, заглянул в последние страницы, форменная белиберда. «Определять повреждения можно одним прибором и в линиях и в кабелях, независимо от их длины, материала…» Этот Лобанов, видно, сам повредился. Верно про него писали — ученый кот. Изволь разбираться с таким фанатиком, фильтр… Ираклий — тот действительно рутинер. Кабель я его заставлю проложить. Опять какая-то формула. Откуда она взялась?
   Вошла жена, покачала головой:
   — Ты еще не переоделся. Сейчас придут гости. Анна Мироновна с Зиночкой.
   Дмитрий Алексеевич облегченно захлопнул папку. Потапенко, пожалуй, прав, Лобанов затащит в такую историю, стыда не оберешься. Симпати-ичный.
   Фантазер он!
   — Все. Капут! — весело сказал он. Потрогал щеки, не надо ли бриться.
   Сойдет! — Я как раз хотел с Анной Мироновной посоветоваться насчет своего ревматизма. Ты иди, я сейчас.
   Он стал расшнуровывать ботинки. Однако странно, откуда взялась эта формула? Надо все же написать Лобанову заключение. Ираклий… тот действительно фильтр. А про меня… Кто в прошлом году вытащил предложение Васи Воронина? Ездил специально на коллегию, хлопотал. А если я не поддерживал Лобанова, так правильно делал. Лобанов из пальца высосал идею.
   Ну, идея, положим, хорошая… Много хороших идей. Откуда все-таки формула взялась?
   Он подошел к столу, не садясь, перелистал рукопись, нашел непонятную формулу.
   Жена застала Дмитрия Алексеевича у стола. Он стоял без пиджака, в носках, одной рукой перелистывая рукопись, а другой держа ботинок.
   — Митя, — торопливо сказала она, — Анна Мироновна уже пришла.
   — Анна Мироновна? — переспросил он. — К черту Анну Мироновну.
   Она испуганно подняла брови:
   — Что с тобой?
   Дмитрий Алексеевич опомнился, виновато закрыл рукопись:
   — Ничего, я сейчас, сию минуту. Ты иди.
   На вырванном из блокнота листке он набросал саму собой складывающуюся фразу: «Отмечая несомненную ценность произведенных т. Лобановым расчетов, полагаю, что они все же не дают права решать вопрос о практической реализации…»
   Он перечеркнул, начал резче, опять зачеркнул. Ему не терпелось сейчас же позвонить Лобанову и сорвать на нем свою злость. Он и позвонил бы, но телефон стоял в передней, надо было пройти через столовую, где сидели гости.
   Триста шестьдесят пять раз в году он собирался поставить параллельный телефон здесь, у себя в кабинете. Дмитрий Алексеевич присел на кушетку и начал надевать туфли. Из-за неплотно притворенной двери доносился запах пирогов и неясный шум голосов. Мусоля разлохмаченный кончик шнурка, Дмитрий Алексеевич подбирал формулировку заключения о работе Лобанова. Его раздражало непонятное, непривычное отсутствие нужных слов. Кто-кто, а он славился умением одной фразой убить человека. Вчера на подстанции, когда при нем пробовали ссылаться на плохую работу повой машины, он вежливо сказал начальнику: «Вы знаете, мне кажется, что на подстанции нет инженеров». И этого было достаточно… Ну, а я-то инженер, и не просто инженер, а главный, главный инженер. «Фильтр», — снова с яростью вспомнил он Ираклия Григорьевича. Не нравится быть фильтром? Тогда разберись, не занимайся отпихнизмом.
   Так и не дошнуровав туфли, он подошел к шкафу, достал справочник с твердым намерением уличить Лобанова в ошибке. За справочником последовал толстый том «Физических основ», за ним пыльный комплект прошлогодних журналов. Черт возьми, выходит, Лобанов прав… Он вернулся к первой странице рукописи. Спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу, он пробирался к сути дела, и чем дальше он шел, тем больше у него скапливалось вопросов.
   Когда к нему снова заглянула жена, в кабинете было накурено, на полу валялись журналы и книги. Дмитрий Алексеевич читал, сидя верхом на стуле.
   — У тебя что-нибудь стряслось, Митя? — забыв о своем негодовании, встревожилась она.
   Раньше бы он досадливо махнул рукой — «новая морока». Ведь прибор Лобанова тащил за собою непредвиденные и вовсе необязательные хлопоты. Если даже прибор и хорош («ну, это мы еще посмотрим!»), придется налаживать производство, доставать материалы, ломать сопротивление Потапенко и всех его приспешников. Одно потянет другое. Калмыков выступит на активе: «Прибором Лобанова занимаетесь, а котельную автоматику забыли?» Заманчиво, ох как заманчиво прихлопнуть этот локатор в зародыше и уберечь себя от всех грядущих связанных с ним тревог. Он улыбнулся — до чего явственно, почти физически, ощущалось это желание.
   Дмитрий Алексеевич взял жену за плечи, притянул к себе и, целуя в глаза, сказал:
   — У меня и впрямь стряслось… При худе худо; а без худа и того хуже, одним словом — приятная неприятность. Ты там извинись за меня, ну придумай что-нибудь, что у меня грипп, тиф, коклюш, что угодно…
   Оказалось, что он не знает некоторых новых характеристик изоляторов. И насчет линии передач у него пробелы. Но, во всяком случае, разобраться можно.
   За последние годы он привык листать журналы и книги, схватывая лишь самое общее, чтобы быть «в курсе». Сейчас он читал работу Лобанова, сознавая, что от него зависит судьба локатора. С каждой страницей ему становилось легче. Есть еще порох в пороховницах!
   Чтение рукописи раскрывало Дмитрию Алексеевичу ход мыслей и поисков Лобанова. Печатные строки безлики, в них не остается следов неудач и отвергнутых сомнений. Рукопись — это увлекательная повесть о самом авторе, о его характере, о его мышлении.
   Вот неуверенно перечеркнутая схема, через несколько страниц Лобанов возвращается к ней, он пробует подступиться к ней с одного бока, с другого и наконец, отчаявшись, пишет: «Проверить опытным путем».
   Лишенный эксперимента, он вынужден рассматривать иногда по десять возможных решений. Ему бы поставить один-два опыта, и сразу стало бы ясно, но в его распоряжении только бумага. Каторжная обязанность волочить за собою все десять вариантов привлекла Дмитрия Алексеевича на сторону Лобанова сильнее, чем все докладные записки Андрея, чем его речь на техническом совете. Нельзя было дольше оставаться равнодушным. Он не заметил, как из читателя превратился в соратника.
   Он шел вслед за Лобановым, переживая его сомнения. Бросался вместе с ним за мелькнувшей догадкой, неуверенно вытянув руки, пробирался в темноте, натыкался на стены, ликовал, нащупав истину.
   Иногда на полях попадались посторонние замечания: «Прочитал триста страниц Тонкова для того, чтобы убедиться, что их можно было вовсе не читать».
   «Можно создать вещь превосходную, но окончательную — никогда».
   «Когда будет макет, опробовать, годится ли формула для других случаев».
   «Ох и аппетит», — думал Дмитрий Алексеевич.
   Местами, где Лобанов брал препятствия прыжком, Дмитрию Алексеевичу приходилось приставлять лестницу; местами он подолгу останавливался, восхищенный мыслью, крепкой, как удар кулака.
   Он страдал вместе с Лобановым, не имея возможности поставить самый простой опыт.
   — Испытать, — стонал он. — Идиотство рассчитывать такой контур. Его подобрать на стенде, испытать — и конец.
   Кто виноват в этом? Ему было стыдно. Проглядел. Не заметил.
   Неужто заболел скверной трусливой старостью? Давно ли сам дрался с прежним начальством, громил: такие-сякие, перестраховщики, боитесь нового!
   Не за это ли его выдвинули, доверили такое высокое место? Ведь была же в нем когда-то та же безоглядная протестующая смелость, что и у Лобанова.
   Закостенел. Появилось расчетливое равнодушие, и научился защищать его умело, почти искренне. Неужели стал такой, как Ираклий Григорьевич? План, да план, да план… С Васей Ворониным случай-то был в прошлом году! И все. И больше припомнить нечего… Фильтр. Неужто это неизбежные последствия возраста, которые приходят вместе с сединой, одышкой и ревматизмом?.. Фу, что за глупости!
   Он вскочил, заходил по комнате, спотыкаясь о кипы книг и журналов.
   Потапенко и Долгина придется, очевидно, заставить силой. Они будут ссылаться на Тонкова, тогда он им возразит: пускай работа идет параллельно.
   Здоровое соревнование, полезное для обеих сторон, — принимаете вызов? Всякие доводы против можно расценивать как стремление к монополии. Да и наконец, Виктор Григорьевич, разберитесь сами, как это сделал главный инженер, и возразите по существу схемы локатора. Не под силу разобраться самому — призовите на помощь ваших инженеров. Аппарат у вас, слава богу, большой.
   Поручите, к примеру, Захарчуку… Он улыбнулся, представив себе кислую физиономию Потапенко при этих словах.
   А ты, товарищ Лобанов, тоже — летаешь хорошо, садиться не умеешь.
   Откуда ты взял, что локатор годится только для линии передач и кабелей? А трансформаторы? А контрольная проводка?
   Дмитрий Алексеевич довольно потер руки. Он почувствовал неоценимую силу своей опытности. Он мог охватить взглядом всю картину, шире, чем Лобанов, раздвинуть рамки возможностей локатора. Перед ним как на ладони лежало все его огромное хозяйство, известное только ему со всеми своими взаимосвязями и перспективами, со всеми своими болезнями. И это закономерно, потому что он главный инженер, именно инженер. Еще повоюем, детинка с сединкой всюду сгодится! Черт его знает, может, взять да самому набросать принципы локации повреждений в контрольных цепях? Свежее, молодое волнение испытывал он от одного этого желания, робкого, полузабытого, памятного с юности и такого непохожего на повседневные заботы последних лет. И тревожная, ревнивая радость, что ему первому пришла в голову мысль о новых неизвестных возможностях локатора, радость открывателя, была тоже иной, совсем отличной от радостей его обычной работы.



ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ


   Последнюю неделю Саша Заславский с ног сбился, подготавливая прогулку на пароходе. Комитет комсомола решил нанять пароход, субботним вечером уйти в залив, встретить там рассвет, а день провести в Лесопарке. Программа обсуждалась горячо. Надо было позаботиться о концерте самодеятельности, волейбольной сетке, радиоле, договориться относительно буфета, прояснить щепетильный вопрос о спиртных напитках. Саше в качестве ответственного приходилось выслушивать рождавшиеся ежечасно предложения Пеки Зайцева, звонить в Речной порт, разбираться с одним комсоргом, который отказывался брать на прогулку комсомольцев, не уплативших членские взносы. Среди всех этих срочных и сверхсрочных дел было одно вовсе не срочное, но мучительное для Саши, и чем дальше он его откладывал, тем больше оно мешало ему.
   Под вечер он вызвал Борисова в коридор, в полутемный тупичок, где стоял красный пожарный ящик с песком. Борисов курил, а Саша маялся, не зная, как начать разговор. На первый взгляд просьба его не представляла ничего такого, из-за чего стоило бы волноваться. Он просил Борисова переговорить с Лобановым о переносе отпуска на следующий месяц. Борисов осведомился, почему он хочет перенести отпуск.
   Саша покраснел: По семейным обстоятельствам.
   — Не умеешь врать — не берись, — сказал Борисов, даже не взглянув на него.
   — Ну, знаете!.. — попытался возмутиться Саша, а потом с от чаянием попросил: — Только, Сергей Сергеевич…
   — Могила, — успокоил его Борисов.
   — Одним словом, я запланировал поехать вместе с Цветковой в дом отдыха.
   Она еще не знает. Я с ней в это воскресенье на прогулке думаю договориться.
   Мне перед этим надо определенно…
   — Сюрприз, значит?
   — Сюрприз, только не знаю, приятный ли… — Саша вздохнул.
   После случая со стенгазетой его отношения с Ниной окончательно запутались. Подозревать Нину он не имел права и не хотел. И вместе с тем что- то мешало Саше относиться к ней с прежней искренностью. Ему казалось, что она это понимает и сторонится его.
   — А почему ты сам не обратишься к Андрею Николаевичу насчет отпуска? — спросил Борисов.
   Саша рукой махнул:
   — Лобанов занят, к нему не подступишься.
   — Подожди, он на прогулку едет?
   — Мы его и не приглашали.
   — Это еще почему? — удивился Борисов.
   — С какой стати Андрею Николаевичу выходной себе портить, ему скучно будет с нами! — сказал Саша.
   Не столько слова, сколько эта уверенность, высказанная без всякой обиды на Лобанова, неприятно поразила Борисова.
   — Откуда у тебя такое мнение?
   — Почему у меня? — неохотно сказал Саша. — Ребята тоже решили его не приглашать. Говорят — при нем будут стесняться.
   — Да в чем стесняться? — наседал Борисов. Саша окончательно смутился.
   — Видите ли, Сергей Сергеевич… Лобанов очень уж нацеленный на свое дело человек. При нем и подурачиться вроде как неудобно. Он очень правильный… Вы не подумайте чего плохого, — заторопился он, — ребята его сильно уважают, он вовсе не сухарь, мы знаем — он физкультурник. И шутит он здорово…
   Борисов задумался.
   — А сам-то ты хочешь, чтобы он поехал? Саша молчал.
   — Вот что, — сказал Борисов. — Андрея Николаевича обязательно пригласите. Не ради вежливости, а ради самого что ни на есть отдыха. Сами вы сухари, о себе лишь заботитесь. Посмотри, на кого он стал похож. Стесняться его нечего, это чепуха… Одним словом, я все беру на себя. И насчет отпуска тоже похлопочу.
   У Саши словно гора с плеч свалилась.
   А Борисов крепко задумался. Лобанова пригласить стесняются… Чепуха?
   Не такая уж это была чепуха.
   Когда Борисова выбирали в партбюро, он отказывался — инженер он молодой, ему еще учиться надо. Парторганизация лаборатории подчинялась партийному комитету Управления. Секретарь парткома Зорин, человек податливый, вялый, откровенно мечтал вернуться к инженерной работе.
   — Куда это годится, — жаловался он Борисову, — совсем забываю свою специальность.
   Борисов понимал его и сочувствовал, тревожась за собственную инженерную судьбу. Правда, парторганизация лаборатории была малочисленная, но все равно совмещать работу с секретарством было нелегко.
   — Нашли лошадку, — ругала его жена. — Заседания, совещания… Для этого ты институт кончал?
   Пока он был рядовым коммунистом, ему достаточно было выступить с предложением, критиковать, подсказывать, выполнять поручения. Теперь все изменилось. Он должен был сам принимать решения, действовать и заставлять действовать других. Чувство ответственности за все неполадки лаборатории, за каждого человека мучило его своей неопределенностью. Крут его обязанностей не был ничем ограничен. Отвечать приходилось за производство, за политучебу, за настроения людей, за все.
   По мере того как Борисов сближался с Лобановым, находил с ним общий язык, он ощущал на себе всевозрастающую неприязнь Долгина, который, занимая в парткоме прочные позиции, делал все, чтобы опорочить Борисова в глазах членов парткома.
   Поводом для первого крупного столкновения послужила история с Морозовым.
   После комсомольского бюро число поклонников Морозова быстро уменьшилось. То ли обозлившись, то ли желая показать себя, Морозов однажды явился на работу пьяным. Прежде подобные случаи сходили ему с рук, но теперь Борисов настоял на том, чтобы отправить Морозова домой и дело о прогуле передать в суд. Через несколько дней Борисова вызвали в партком.
   — Что ж это получается, товарищ Борисов? — сказал Долгин. — Дисциплина-то у вас падает.
   Борисов объяснил, в чем дело:
   — По-моему, не падает. Мы не желаем больше никому давать спуску.
   Долгин поставил галочку против соответствующей графы сводки. Факт остается фактом. Показателем дисциплины является количество взысканий, а соответственно — количество нарушений. За последний месяц взыскания увеличились вдвое, вдобавок — прогул.
   — Ну, а что ж, товарищи, прикажете не наказывать? — спросил Борисов. — Вы же рассуждаете формально. Формализм чистейшей воды.
   — Ты пойми, чудак, — сказал Зорин, — о нашей воспитательной работе как будут судить? Вот я такую сводку отправлю, с меня же спросят: почему допускаете?
   — Приходится констатировать, — сурово начал Долгин, — политико-воспитательная работа в лаборатории ухудшилась, о чем свидетельствует…
   Борисов грубо перебил его:
   — Вы на что толкаете меня? Скрывать факты?
   Долгин стукнул кулаком по столу:
   — Говори, да не заговаривайся. Почему Морозов раньше не прогуливал? Вот в чем корень. Ты должен не взыскания накладывать, а воспитывать людей, чтобы искоренять подобные явления.
   Обычная выдержка изменила Борисову. Пользуясь тем, что в кабинете кроме него находились только Зорин и Долгин, он с сердцем выругался:
   — Черт бы вас побрал с вашими сводками! Морозов двадцать раз прогуливал, его давно судить следовало, а мы все боялись, цацкались с ним. А теперь, когда мы решили навести порядок, вы берете его под защиту. Так выходит? Руки нам связать хотите? Не выйдет. Конторщики, сводки вам нужны благополучные!
   Он покинул партком обозленный и расстроенный. Чем глубже он вникал в партийную работу, тем сильнее поднимался в нем протест против отупляюще формальных методов, насаждаемых Долгиным при молчаливом согласии Зорина.
   Взять, к примеру, социалистическое соревнование. Испокон веков повелось, чтобы каждый месяц каждый работник брал на себя соцобязательство. Полагалось включать не меньше четырех-пяти пунктов, с «охватом» производственной деятельности, общественной деятельности, учебы. А что получалось?
   У себя на партбюро Борисов проанализировал некоторые обязательства. Вот Кривицкий пишет: провести наладку регулятора на Комсомольской ГЭС.
   Спрашивается, в чем тут его заслуга, если он это обязан сделать по плану? У всех значится одно и то же: активно участвовать в общественной жизни.