Некоторое время Виктор еще пытался соблюдать обязанности опекуна по отношению к Андрею. Он убеждал его заниматься своим локатором и оставить в покое станции.
   Андрей твердил:
   — Я не могу быть невеждой, я обнаружил, что многому недоучился. Пока я корпел над диссертацией, техника ушла далеко вперед. Я должен изучить производство.
   — Если бы ты изучал. Беда в том, что ты лезешь не в свои дела.
   Оба они делали теперь над собой усилие, чтобы сохранить прежний дружеский тон. Это удавалось им все хуже. При встречах они испытывали принужденность. Андрей старался преодолеть это необычное для него чувство и никак не мог.
   К себе домой Виктор больше его не звал. С Лизой творилось что-то неладное. Виктор все время ощущал в ее взгляде, в ее голосе какую-то скрытую, но не то осуждающую, не то жалостливую насмешку и не хотел, чтобы Андрей это заметил. Собственно, Андрей мог бы прийти и без приглашения, и он пришел бы, потому что Лиза, да и, пожалуй, Виктор были все же единственными людьми, с кем он мог посоветоваться относительно Риты, но сейчас отношения с Ритой были такими трудными, что ни с кем о них не хотелось говорить.



ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


   Снова и снова он убеждал Риту развестись, переехать к нему и зажить нормальной человеческой жизнью. Так дальше продолжаться не может. Как она выносит фальшь их положения?..
   Они снова сидели в той же комнате. Красноклювый аист насмешливо пялил на них круглый глаз.
   Она придвинулась к Андрею, но он отодвинулся, требуя ответа.
   Он чувствовал, как ее обижает эта незаслуженная грубость, и в то же время понимал, что ему нужно держаться настороже.
   — Ты стала мне нужна, ты мне нужна каждый день. Я больше так не могу… Эта комната… Подруга… Неужели ты сама не видишь, какая это грязь?
   Рита легла на кровать, потянулась, закинула руки за голову. Под кофточкой ясно обозначились ее маленькие груди.
   — Опять, — скучая, вздохнула она. — Неблагодарный человек. Ну, иди сюда. Иди!.. Ты что, боишься меня?
   — Я не хочу, чтобы ты смотрела на часы! — резко сказал он. Сегодня она не вывернется, а он не поддастся. Он поклялся себе в этом. Он говорил, стараясь не смотреть на вырез ее расстегнутой кофточки, на ее длинные ноги в тонких чулках. Разозлить ее… Пусть и она помучается, как мучается он.
   — Кому ты лжешь? Я перестал понимать. Мужу?.. Мне?.. Не хочу я тебя такую. Не хочу!
   Рита облокотилась на подушку.
   — Ты собственник, — удовлетворенно улыбнулась она, снимая часы.
   Он ошеломленно следил за ее пальцами, соображая, что все, о чем он говорил, имело и другое значение, льстящее ее женскому самолюбию, и, понимая только это значение, она не обижалась на его слова.
   — Рита, все зависит сейчас от нашей искренности. Все!
   — Историческая минута? — пошутила она, сохраняя ту же улыбку.
   Охваченный плохо сдерживаемым гневом, он подошел к кровати:
   — За что ты цепляешься? Не смей юлить… Почему ты не хочешь развестись? Чего ты боишься?
   В его тоне было нечто такое, что заставило ее сесть.
   — Да, я боюсь, — вдруг так же враждебно, как и Андрей, сказала она.
   — Ты один… тебе это незнакомо. А у меня есть семья. Худая, хорошая, но семья. У меня есть что-то прочное. А с тобой… Кто знает, как у нас получится, когда я приду к тебе. — Она успокоилась и погладила свою голую вытянутую руку. — Ты попусту сердишься. Я верю — ты меня любишь и будешь делать все, чтобы было хорошо, но это ничего не значит. Может не получиться.
   Тут не застрахуешься, дружок… — Тень абажура делила ее лицо пополам: лоб, волосы, глаза, прикрытые тенью, были мягкими и молодыми, а ярко накрашенный рот, подбородок, шея казались Андрею жесткими, и голос звучал суховато, рассудительно.
   — Когда в войну пришла «похоронка» и в райвоенкомате мне сказали: вы не зарегистрированы, пенсии вам не положено, я на своей шкуре почувствовала, что такое «одинокая мать». Известен тебе такой термин? Из комнаты — я не была прописана у него — меня выгнали. Я стояла на улице одна, с дочкой. В одной руке дочь, в другой — чемодан. Ко мне подошел один тип и предложил переночевать у пего. «Полкило хлеба дам». Да, я боюсь. Вот откуда у меня страх. Я не люблю мужа. Ты это прекрасно знаешь. Но я ему благодарна.
   Обязана ему. Понятно? Ну, пускай привыкла… И дочка знает его как папу. Он ее любит. Чем они виноваты?.. Нет, нет! — Она зажмурилась, передернула плечами.
   Она открыла глаза, улыбнулась, ласково взяла его за руку, словно уговаривая большого непослушного ребенка:
   — Так нельзя рубить с маху, Андрей. Мне надо как-то самой подготовиться… Привыкнуть, что ли, к тебе.
   — А я так не могу, — не разжимая зубов, сказал Андрей. — Я приду к твоему мужу и объясню ему все.
   — Ты можешь испортить мне жизнь, и только… Куда ты торопишься? Мы нашли друг друга, мы любим, встречаемся. Тебе мало этого? Неблагодарный. Я ведь не жалуюсь. Мне-то труднее. Знал бы ты, как мне тяжело врать…
   Она спрыгнула с кровати, все лицо ее оказалось на свету и стало некрасивым. Таким никогда не видел его Андрей. Он с неприязнью вглядывался в эти черты — какое-то странное сочетание безволия и суховатой рассудочности.
   — Вот я и не желаю твоего вранья. И сам не могу терпеть, да еще обманывать. Я хочу ясности. Я так не могу, — повторял он, чувствуя, что, если она попробует снова увернуться, он способен ударить ее, хватить стулом по всем этим туалетным склянкам, бить, ломать, до крови рассаживая кулаки…
   Она стиснула ворот кофточки, медленно опустилась на стул.
   — Какой ты жестокий, — тихо сказала она. — Ну, чем я виновата? Я люблю тебя. Люблю. Больше у меня ничего нет. Чего тебе от меня надо? За что ты мучишь меня? За что?
   Он вдруг весь сгорбился, его большие руки повисли.
   — Как же так… если ты действительно любишь… — Всю силу воли он собрал сейчас, пытаясь устоять перед внезапно нахлынувшей жалостью и болью.
   — Не понимаю я такой любви. Мне так вот ничего не страшно.
   Она криво усмехнулась. Он смотрел на ее яркие, плотно сжатые губы, все еще ожидая ответа.
   — Ну так как же, Ри? Она молчала.
   Тяжело переставляя ноги, он подошел, осторожно прижал ее голову к своей груди. Им вдруг стало грустно. Они не понимали и не думали — отчего, им просто было до боли грустно. Андрей тихонько гладил ее волосы. Концы их были светлее, подпаленные, словно измученные частой завивкой. И только на шее сохранились маленькие нетронутые нежные завитки.
   Они расстанутся, они уже расставались — эта мысль ошеломила обоих.
   Молчание все больше отдаляло их, и никто первый не мог нарушить его. «Она не виновата», — думал Андрей, не сознавая, что его грусть и нежность были верными признаками наступающей разлуки. Ну хорошо, пусть разлука, но только не разрыв…
   — Если ты передумаешь, я буду ждать, — горло его пересохло, голос хрипел. — Может быть, ты решишься… Ри?
   — Может быть, — тоже хрипло повторила она.
   — Ну что ж… — сказал он, откашливаясь. Он осторожно отстранил ее и отошел.
   — У тебя пуговица висит, — сказала Рита. — Дай я пришью. Она достала нитки, иголку. Андрей сел, не снимая пиджака.
   — На тебе пришивать? Плохая примета, — пошутила Рита. Ее пальцы с иголкой медленно двигались под полой пиджака. Ее колено касалось ноги Андрея, он чувствовал теплоту ее тела и сидел окаменев. Она наклонилась откусить нитку — прямо перед ним светились ее волосы, мелкие прозрачные завитки на белой шее.
   — Ты еще не уходишь? — тихо спросила она. Он поднялся, потрогал пуговицу.
   — Крепко пришито, спасибо… Нет, я пойду.
   Потерянная улыбка скривила ее губы. Андрей испытал невыносимую жалость, он хотел остаться, он должен был остаться, но знал, что стоит ему уступить, и он больше не найдет в себе сил снова начать этот разговор. Их отношения затянутся на годы, наполненные ложью, страхом, ревностью, замкнутые в мучительно-безвыходный круг, порвать который он уже не сумеет.
   Руки ее недвижимо лежали на коленях. Широко открытые сухие глаза следили, как Андрей торопливо надевал пальто, путаясь в рукавах. А на стене, над кроватью, глуповато посмеивался красноклювый аист.
   У двери он обернулся. Она вдруг шевельнула рукой, протянула пальцы, будто удерживая его. Сердце его дрогнуло от злого предчувствия.
   И потом, когда бы Андрей ни вспоминал Риту, ее лицо, ее голос, они возникали почему-то вместе с этой протянутой рукой, на фоне этого нелепого, грубо раскрашенного коврика.



ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


   Мать Андрея умерла, когда ему было пятнадцать лет. Хозяйство перешло в руки Кати. Она была на три года старше брата и считала своим долгом заниматься его воспитанием. Николай Павлович тоже стал строже следить за сыном.
   Война подкосила здоровье отца, он вышел на пенсию, страдая от вынужденного безделья. В последний год, немного оправясь, он увлекся работой по дому как член комиссии содействия. Андрей радовался, что его безобидная деятельность отвлекает отца от мыслей о болезни. Когда-то отец, монтажник гидротурбин, был в глазах Андрея героем, мудрым, всезнающим. Теперь Андрей водил его гулять; посмеиваясь, выслушивал суждения о порядках в домоуправлении и поддавался, играя с ним в шашки.
   — Папа, я ничего не знаю! — не раз сокрушался он, возвращаясь из лаборатории. Ему необходимо было кому-то пожаловаться.
   Он изливал отцу горести, делился своими проектами, не ожидая совета, не интересуясь одобрением, потому что ему важно было иметь лишь слушателя. Как бы там ни складывалось на работе, он никогда не чувствовал себя одиноким. В этой части своей жизни он ощущал превосходство молодости, здоровья, силы и, как все взрослые дети, все меньше чувствовал себя сыном.
   Там же, где он нуждался в участии, он неожиданно оказался понастоящему одинок. Он не мог рассказать о Рите никому, — ни Кате, ни отцу, никому. Здесь все были чужими. Шли дни, и каждый день уносил часть надежды.
   Он все еще не мог поверить, что это не разлука, а разрыв. Понимал, знал и не верил.
   Любовь умирала медленно и слишком мучительно. Заниматься он не мог: избегая расспросов отца, он по вечерам уходил в кино или слонялся по улицам, и время после работы тянулось уныло.
   Весна в тот год наступала не под приветственный блеск солнца. Она сражалась многотрудно, денно и нощно ковыряясь в грязи, под хмурым небом, отступая перед ночными заморозками, отвоевывая каждый клочок земли. Со взморья налетали серые ветры, мотая окоченелые, но уже упругие ветви с примерзшими к ним комьями снега.
   Кое-где еще лежали сугробы талого, источенного каплями снега. Он был совсем непохож на голубой снег ранней весны. Он уже не скрипел, а хлюпал под ногами. Казалось, что город устал от зимы. Устала промерзшая земля, устали крыши, стены, устали люди. И Андрей чувствовал, что он тоже устал от всего того, что было.
   А солнце отовсюду упрямо соскребало тусклый налет зимы.
   По реке, медленно кружась, толкаясь, плыли темно-серые льдины. На дворе битый лед лежал черными кучами подле мокрых поленниц, прикрытых ржавыми листами железа. Обнажились облупленные карнизы с красным мясом кирпичей.
   Чистое яркое белье на веревке слепило своей синевой, — такой сейчас снег где-нибудь за городом. Синева эта, наверное, от неба. Но сквозь пыльные окна оно казалось низким и мутно-голубым. А когда Андрей выходил на улицу, оно поднималось, чисто-синее, такое синее, что не было на свете ничего синей. И начинало казаться, что, может быть, вовсе не печально звенит капель по водосточной трубе. И ветви молодых лип вовсе не плачутся. На них лишь кое-где блестят прозрачные полукапли. Этим уж, наверно, не суждено упасть. Им не хватает влаги, чтобы собраться и полететь вниз. Они висят, как слезы ребенка, который раздумал плакать и уже смеется.
   Внешне жизнь лаборатории текла размеренно и спокойно, но где-то в ее недрах шел все нарастающий процесс разрушения старых порядков. Борьба разрывала коллектив на группы, чуть ли не ежедневно меняя соотношение сил.
   Андрея это мало беспокоило, — логика жизни заставит всех рано или поздно признать его правоту. Бороться надо не за людей, а за дела. Он мало интересовался, есть ли у него враги в лаборатории, кто они; вот что действительно плохо, так это то, что в Управлении со дня на день оттягивали пересмотр тематики лаборатории, не хватало денег на покупку оборудования, и Долгин на все требования металлическим голосом отвечал: «Ничего, товарищ Лобанов, материальные затруднения обостряют ум ученого».
   Что же касается обстановки в лаборатории, то Андрей думал так — никаких противников нет, просто есть люди, которые еще не поняли, чего он добивается. Дайте им завтра интересную работу, и не нужно никакой агитации.
   Зачастую он даже не догадывался о подробностях той кропотливой работы Борисова и членов партбюро, которая разрушала старые, привычные взгляды людей, завоевывая Андрею новых сторонников.
   Когда на заседании парткома Борисова спросили, что творится в лаборатории, он с удовольствием заявил: «Раскол. Полный раскол». То, что прежде представлялось ему дружным коллективом, на деле оказалось просто механической смесью. Сейчас же начиналась реакция химического соединения, и ничего страшного, если эта реакция протекает бурно.
   Борисова поняли и поддержали, несмотря на грозные предупреждения Долгина.
   В лаборатории значительная группа недовольных сосредоточилась вокруг техника Морозова. Хороший электромеханик, «золотые руки», Леня Морозов пользовался влиянием среди молодежи. Ему подражали в манере одеваться — небрежно, щеголевато, курточка с молниями, широкое свободное пальто, яркий галстук. Он играл на аккордеоне и превосходно танцевал. Дружба с Морозовым ценилась высоко. Считалось лестным провести с ним вечер; вокруг него всегда царила атмосфера какого-то заманчивого шика, у него было много знакомых хорошеньких девочек. Морозов и его приятели где-то собирались, выпивали, и случалось, что он являлся на работу «под мухой». Ему прощали — он считался незаменимым.
   Морозов бил на то, что Лобанов, отказываясь от ремонта, лишает ребят возможности заработать. При Майе Константиновне все зарабатывали хорошо. На ремонте наловчились, а с этими научными работами выйдет полный «прогар».
   После первой же получки действительно пошли разговоры.
   — За что ишачим? — шумел Морозов. — За пять пальцев и ладонь.
   Ему сочувствовали, и попытка Борисова вмешаться ни к чему не привела.
   — Вы на зарплате, — сказал Морозов, — а нам, сдельщикам, надо заработать.
   В тот же день, зайдя в мастерскую проверить свой заказ, Борисов обнаружил на станке бронзовую зубчатку.
   — Срочный заказ самого начальника лаборатории, — объяснил Кузьмич.
   — Какой заказ?
   — А вы узнайте у Морозова, он принес наряд.
   Вызвали Морозова. Он заявил, что часовой механизм для нового реле ремонтируется по приказу Лобанова.
   Начиная догадываться, в чем дело, Борисов осмотрел механизм.
   — Непонятно, — сказал он, пристально смотря на Морозова, — зачем корпеть над этим старьем, когда у нас на складе есть почти такие же готовые.
   — Не почти, а в аккурат такие же, — улыбнулся глазами Морозов. — Там только дырочку просверлить для крепления.
   — Почему же ты не подсказал Андрею Николаевичу?
   — Ученого учить — только портить, — нагловато усмехнулся Морозов. — Я доложил ему: вот шестеренки стерлись, он говорит: отфрезеруйте новые. Наше дело маленькое, слушай да подчиняйся.
   Сдержанного Борисова вывести из равновесия было не так-то легко. Он попробовал вызвать Морозова на откровенность:
   — Мы бьемся над перестройкой лаборатории, хотим заняться большими научными вопросами, установить новые автоматы на станциях, вы же нам палки в колеса суете. Почему?
   Разговора не получилось. Морозов прикинулся непонимающим:
   — Откуда вы взяли, Сергей Сергеевич? Вредитель я, что ли?
   — Насчет учебы ты отговаривал ребят?
   — Я про себя говорил. Мне до них какое дело. А я и так вроде с работой справляюсь. — Он поиграл металлической застежкой на куртке, пренебрежительно оглядел поношенный, с обтрепанными рукавами костюм Борисова. — Может, я плохой стал, что ж, поищите другого.
   Борисов собрал комсомольское бюро и спросил — до каких пор они намерены идти на поводу у таких, как Морозов?
   Резкость Борисова поначалу восстановила против него большинство комсомольцев. Как так — мы идем на поводу? Факты! А чем плох Морозов? Он хороший производственник!
   Борисов попытался раскрыть нехитрую жизненную философию Морозова. Да, дело свое знает, чувствует себя незаменимым, понимая, что сверхурочные ему платить будут и нянчиться будут. Ну, а когда работа изменится и больше начнут головой, чем руками, действовать, тогда кто впереди окажется?
   Неизвестно. Может, Ванюшкин. Может, Заславский. Может, Вера Сорокина. Если еще учиться начнут, тогда совсем Морозова позади оставят.
   — Его не слава интересует, — задумчиво сказал Ванюшкин. — Ему только рубль подавай. Рубль — это его компас.
   — Не компас, а компас, — поправила Вера Сорокина. Воронько подозрительно посмотрел на нее:
   — С моряками познакомилась?
   — А как сформулировать его вину? — никого не слушая, говорил Ванюшкин.
   — Фактов особых нет. Вредное влияние он, конечно, оказывает. Он угощает, вот за ним любители выпить на дармовщинку и тянутся.
   — Это ты неправ! — покраснев, воскликнул Саша Заславский. — Ты слухи собираешь.
   — Ты, видать, сам выпивал с ним? Саша вскочил, стукнул кулаком по столу:
   — Выпивал, ну и что? Я на свои выпивал. А потому, что хотел у Морозова кое-чему поучиться.
   Воронько нерешительно пробасил:
   — Товарищи, у нас поднимается благосостояние трудящихся. — Он замешкался. — Конечно, у Морозова сильные отрицательные пережитки… Он действует на психику… ну вот я, к примеру, в эту получку… на сто пятнадцать рублей меньше пришлось.
   — Обывательщина, — сказал Ванюшкин. — Ты член бюро, ты дай политическую оценку.
   — Очень просто, — затараторила Вера Сорокина. — Очень просто.
   Морозов — типичный мещанин. Посмотрите, как он к девушкам относится. Про Соню Манжула вам известно, — почему же отпора ему не даете? К нему тянутся, он веселый парень. А мы что же, у себя веселья организовать не можем?.. А насчет денег тоже надо решить. Заработать всем хочется!
   Перебить Веру никто не мог, она строчила без пауз, сваливая в одну кучу и лакированные туфли, которые она не может купить второй месяц, и методы агитации среди молодежи — на одном энтузиазме далеко не уедешь, и перевод, который ей надо матери послать, — вы его пошлете за меня, Сергей Сергеевич?
   Борисов умышленно до поры до времени не вмешивался. Отступления «не по существу вопроса», как выразился Ванюшкин, обнаруживали новые, неизвестные Борисову причины морозовского влияния на ребят и то, как относились комсомольцы ко многим важным вещам, о которых почему-то стеснялись говорить на собраниях.
   Вот, например, о деньгах, когда его спросили, Борисов сказал:
   — Мы все не прочь получать побольше. Вопрос только, каким путем этого добиваться. Дайте мне три тысячи в месяц и пошлите пивом торговать — не пойду. И никто из вас не пойдет.
   — И Морозов не пойдет, — вставил Саша Заславский.
   — …Кроме хороших костюмов и прочего у нас есть потребность в интересной работе. Мы мечтаем о коммунизме, мы хотим учиться, технику двигать вперед. Возможно, Морозов в пивной ларек не пойдет, но ремонт — это тоже вроде пивного ларька. Ремонтировать проще и денежней.
   Ребята сидели в пальто, красные, потные. Они думали, что собираются на минутку, и не заметили, как заговорились до вечера.
   — Вообще бы его следовало исключить из комсомола, — сказал Ванюшкин.
   — С другой стороны, это позор для организации. Райком не утвердит. Скажут: воспитывать надо, не исключать.
   — А что, мы не в силах перевоспитать? — самонадеянно сказала Вера Сорокина.
   Ребята замахали на нее руками.
   — Он сам кого хочешь перевоспитает.
   — Скажет: «А-а-а, здрасте, начинаются ЦУ», — передразнил Ванюшкин, не раз без успеха принимавшийся за Морозова.
   — Какие ЦУ? — не понял Борисов.
   — Ценные указания.
   — Да, бывает, одним ЦУ человека не проймешь, — улыбнулся Борисов.
   Саша вскочил, стукнул кулаком по столу, полное, добродушное лицо его вытянулось.
   — Вот так всегда. Дипломатия! Если уж на честность говорить, так давайте до конца. Думаете, нам неизвестно, Сергей Сергеевич, Морозов даже пьяным на работу являлся, и ему взыскания не дали. Майя Константиновна считала, что у нас и так много нарушений, что премии могут лишить и знамя не дадут…
   — Правильно считала! — вставила Сорокина.
   — Л нам это боком выходит. Разве после этого мы можем воспитывать?
   Меня бы выгнали, если бы я пьяным пришел, да и любого из нас. Факт. А его нет. Закон-то для всех одинаков? А мы маневрируем. И все видят. Но оглобле стегаем, а не по лошади…
   Борисов вздохнул. Дело не в Морозове. Все сводить к Морозову неумно.
   Он задумался, почесал затылок, как бы сомневаясь, можно ли делиться какой-то тайной.
   — Чувствуете ли вы, друзья, у нас, не где-то там, а у нас, здесь, разворачивается нешуточная борьба. («Черт его знает, правильно ли я поворачиваю?» — подумалось Борисову.) У нас начинается борьба с консерваторами. На нашей стороне пока еще сил недостаточно. Противники у нас есть посильнее, чем Морозов. Тут будет война серьезная. И кое-чем пожертвовать придется. Нам надо убедить, завоевать всю нашу молодежь. Во-первых, начнем с учебы…
   Борьба! Это слово манило и звало вперед. Выходит, можно бороться и здесь, в этих до скуки привычных закопченных степах лаборатории; и здесь есть опасности, есть враги…
   — Бороться, а за что бороться — толком неизвестно, — заметил Ванюшкии. — Ребята в мастерских еще меньше нашего в курсе.
   Решили просить Лобанова выступить на комсомольском собрании с докладом о задачах лаборатории.
   Накануне собрания Лобанов показал Борисову добросовестно составленный конспект доклада.
   — Ну что ж, все правильно, — разочарованно сказал Борисов.
   Признаться, Андрей готовился к докладу без особого интереса, поручили — придется делать, тем не менее равнодушный отзыв Борисова задел его самолюбие.
   — Да просто скучновато, — признался Борисов в ответ на расспросы Андрея. — Цитаты, цифры, все на месте, а что толку? Вот мне ты свой локатор не так подавал. И для них тебе не доклад делать, а лучше бы рассказать, почему ты пошел учиться, чем тебя наука вдохновила…
   После комсомольского бюро Борисова воодушевила идея поэтизации будничного труда. Суметь показать борьбу, опасности, зажечь ребят возможностью настоящих подвигов вот здесь, в лаборатории. Он спросил у Андрея, читал ли тот «Голубую чашку» Гайдара.
   — Я недавно ее своим ребятишкам читал. Ах да, ты же холостяк! Так вот, отправился один человек с маленькой дочкой в путешествие, а весь-то их путь тянулся метров триста от дачи. И вдруг на этом пути оказались встречи и приключения, опасности, сражения, чудеса, как будто попали они в незнакомую страну. Они сумели увидеть мир другими глазами…
   — Чепуха, — сказал Андрей, — при чем тут Гайдар? — И обиженно забрал свои листки.
   Он попросил у Ванюшкина список комсомольцев. Большинство ребят окончили семилетку или ремесленное, кое-кто техникум. В графе «где учится» почти у каждого что-нибудь да было написано. Один занимался в школе взрослых, другой — в кружке мотоциклистов или в яхт-клубе, а против фамилии Цветковой значилось — учится в школе кройки и шитья. Ну, чем можно заинтересовать такую девицу? Как увлечь одним общим делом ребят, у которых столь разные вкусы?
   Показать бы им, сколько красоты в будничной, но настоящей лабораторной работе, какой требует она фантазии, силы воли, какие здесь возможности.
   Чтобы стать творцом, вовсе не обязательно быть инженером. Можно остаться простым лаборантом, монтажником и чувствовать себя воином того же отряда, где воевали Фарадей, Яблочков, Кржижановский. Воодушевить молодежь азартом исканий, чтобы она нашла здесь, в стенах лаборатории, свое призвание…
   Задача была трудная. И, как всегда, трудность раззадорила Андрея.
   Это было его первое выступление в лаборатории. Многие инженеры, стеснительно посмеиваясь, просили у Ванюшкина разрешения присутствовать на комсомольском собрании.
   Андрей долго думал — с чего начать?
   И он начал с того, как много лет назад в плохо протопленном, освещенном одной настольной лампой кабинете Кремля собирались по вечерам приглашенные Лениным электрики обсуждать план электрификации России. Он заставлял их прикидывать, сколько потребуется на первых порах материалов — провода, изоляторов, столбов, обсуждал проблему гидроторфа. «Нам нужны специалисты с „загадом“», — говорил он, умеющий сам, как никто, работать, опережая время.
   Отойдя от истыканной флажками карты фронтов, он склонялся над другой картой страны. Там, где еще стояли войска Юденича и Деникина, рассыпались коричневые, синие, зеленые кружки будущих электростанций.
   Чтобы типография могла отпечатать план ГОЭЛРО, пришлось выключить свет даже в правительственных зданиях Москвы, — такова была в 1920 году мощность московских электростанций. Этот план вместе с мандатом вручали каждому из делегатов Восьмого съезда Советов. На сцене Большого театра вспыхнули лампочки электрифицированной карты плана великих работ. Голодная, нищая юность советской энергетики зажгла в тот декабрьский вечер созвездия будущего Волховстроя, Шатуры, Днепрогэса, Свири.