…Люблю мечтать о красивом и о будущем человечества. Это будущее сам творю в мечтах, представляю жизнь через сто лет, совсем не похожую на настоящую. Верю в счастливую для всех жизнь, этой верой живу и буду делать все, что в моих силах, чтобы жизнь эта скорей наступила. Она, конечно, не будет райской, но духовно богатой и справедливой будет.
   …Чаще всего наша судьба зависит от других людей. Сделают тебе люди добро — повезёт в жизни. Обиду горькую причинят — жизнь горькой станет. Значит, лучшая жизнь всего общества зависит от нас самих, от сущности каждого человека. Отец мой учил нас, малых: не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. И я стараюсь не причинять никому зла.
   …Чему я должен посвятить свою жизнь? Этой моей службе, за которую я держусь, так как она меня кормит? Что я могу сделать, чтобы помочь людям построить светлое будущее, о котором я так мечтал в юности? И кто я как личность? Конечно, я, как и всякий человек, индивидуум. Но какой? Скорее всего, я не кто-нибудь, а что-нибудь. Может, только и представляю собой в миллионном сонме людей статистическую единицу народонаселения…
   …Ах, каким я был горячим юношей, как верил в возможность осуществить великое, вечное, славное! А к чему привела эта вера? Пошёл в повстанцы, взялся за оружие — в крови искупался. Из университета пришлось бежать, иначе выслали бы с волчьим билетом.
   …Пишу стихи то по нескольку на день, то месяцами не берусь за перо. Тянется душа к поэзии. Один бог знает, может быть, моя поэзия и есть то главное, чему я должен отдаться целиком? Вот украинец Тарас Шевченко за своего «Кобзаря» навечно останется в памяти народа. Великий Кобзарь сыграл на своей кобзе великие песни. А сыграю ли я?
   …Прочитал в газете страшное сообщение: террористы убили губернского шефа жандармов. Кинули бомбу в коляску. Вместе с ним погиб сын, гимназист-первоклассник, а кучеру оторвало ноги. Чудовищное известие.
   Стараюсь понять этих террористов. Верю, что они фанатично преданы своей идее — заменить самодержавие народовластием и за эту идею не щадят ни своей жизни, ни жизни врагов. Но ребёнок? Террористы хотят таким образом запугать царя и надеются, что царь сам добровольно отдаст власть народу. Я в это не верю, как не верю и в то, что мужики пойдут за террористами, только подай им знак. Не пойдут. Сам видел это в шестьдесят третьем году… Сомневаюсь также, что единственный правильный путь перестройки общества — террор и революция. Разуверился в этом.
   Случалось не раз в истории революций и переворотов так, что небольшая часть общества, захватившая власть, получала привилегии не по заслугам. И снова в обществе нет справедливости, снова нарушен покой, растёт недовольство, усиливается ненависть к власти, назревает новый взрыв. Те, кто не получил привилегии, и те, кто их утратил, пытаются свергнуть ненавистную им власть. Снова страдания, жертвы, кровь, снова все возвращается на круги своя. Революция — это насильственное ускорение эволюции.
   Полностью согласен с поэтом Жуковским, который некогда писал: «Движение — святое дело; все в божьем мире развивается, идёт вперёд и не может, и не должно стоять… Останавливать движение или насильственно ускорить его — равно погибельно…
   …Революция — есть безумно губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника назад в воскресенье столь же губительно».
   …Время — лучший творец и судья, оно творит без крови. Приходит новое время и приносит с собой новые, необходимые перемены. Время — двигатель истории: человечество меняется, на смену старым поколениям приходят новые. Они видят и дальше и лучше, потому что стоят на плечах предыдущих поколений.
   …А может быть, эти революционеры-аскеты, которые отреклись от всех жизненных благ и выгод — богатства, карьеры, любви, и есть первые ласточки этого нового поколения.
   …Ищут и в нашем Конотопе революционеров, розыскные бумаги присылают; ищут некоего Силаева. Интересно было бы познакомиться с таким революционером.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


   Потапенко зашёл к Иваненко под вечер. Купец вернулся из Киева и отдыхал после бани, лежал на тахте в халате, разморённый, распаренный. Перед ним на столе тихо посапывал самовар и желтела связка баранок с маком. Купец пил чай вприкуску. Когда Потапенко вошёл, он, не вставая, указал на кресло, пригласил сесть. Спросил о матери, о её здоровье, поинтересовался, как у неё идут дела, — одним словом, выказал уважение молодому холостяку. Пошутил:
   — Вот видишь, лёжа чай пью, как тот лентяй, что сидя дрова колол. Ему говорят, что так колоть неудобно, а он отвечает: пробовал колоть лёжа, ещё хуже… Налить стаканчик?
   Потапенко, хоть и не хотел пить, не отказался. Со стаканом в руке, что бы там в нем ни было, вино или чай, разговор идёт легче. Сам налил себе кипятка из самовара и заварки.
   — Ну, как там, вора моего уже упекли в острог?
   — Понимаете, Платон Гаврилович, не посадили, отпустили. Следователь отпустил.
   — Как отпустил? Этот усатый поляк Богушевич отпустил?
   — Не нашли доказательств его вины, Платон Гаврилович. Выяснилось, что не он залез в лавку, не он взломщик. Пришлось вынести постановление о прекращении следствия. Об этом я и пришёл вам сказать.
   — Тю-ю, — сердито и недовольно поднял густые чёрные брови купец. — Поймали с мешком накраденного и не вор? Что за фокус-покус?
   — Не доказали, что он украл. Хлопцу тому всего восемнадцать. Шёл, пьяный, мимо лавки и спугнул вора. Тот утёк, кинул узел, а этот его подобрал. Правда, казус? Интересный казус, прямо как в книжке.
   — Книжек я не читаю, они меня кормить не станут, от них мозги сохнут… А вы этому сопляку и поверили?
   — Других доказательств нет, Платон Гаврилович. А всякое сомнение на пользу обвиняемому.
   — Хитро, хитро говоришь, видать, что учился. — Иваненко матерно выругался, покрутил головой, расспросил, чей это хлопец, попросил дать ему бумагу, карандаш, записал фамилию Тыцюнника, адрес. — А, так это сын того хромого на одну ногу! Ничего, меня не минуют, придут рассчитаться. Ну и полячку твоему я тоже припомню. Это он мне нарочно свинью подложил.
   — Да нет, зачем нарочно. По закону все.
   — Ладно, пусть по закону, а все равно он ещё со мной встретится.
   Потапенко обрадовался:
   — Платон Гаврилович, напишите, что вы согласны и отказываетесь от преследования Тыцюнника по суду, забираете свою жалобу.
   — А этого он не хочет? — показал кукиш Иваненко. — Чтобы вам работы меньше было? Знаю я вас, лентяев, — тебя и того полячка.
   — А он и не поляк вовсе.
   — Не ври, сын Сидоров. Кто же он? Католик ведь.
   — Он себя белорусом считает.
   — А почему же тогда не женился на православной? Ляшской веры взял девку.
   «Не может смириться с тем, что упустил такого жениха», — злорадно подумал Потапенко, сдерживая улыбку. Он хорошо знал, как купеческая семья обхаживала Богушевича. Холостым Богушевич наведывался в дом купца, на него рассчитывали, как на жениха, — зять был бы неплохой, дворянин, хоть и захудалый. Глядишь, и дочка в дворянки вышла бы. Богушевич бывал почти на всех вечеринках, которые купец устраивал у себя в доме для приманки женихов. Вечеринки эти купец называл балами. В печатне Фисаковича заказывались бланки пригласительных билетов, и дочки по своему выбору рассылали их молодым людям Конотопа. Богушевич всегда получал эти приглашения и почти всегда приходил; порой танцевал, пел, веселился вместе со всеми, но чаще молча сидел и смотрел, как веселятся другие. Постоянным участником таких «балов» был и Потапенко. Танцевали под рояль, играла Клара Фридриховна, местная «музыкантша», высокая, широкая, что плечи, что низ, какая-то дальняя родственница члена окружного суда Масальского. На всех пальцах у неё блестели кольца и перстни. Эта Клара Фридриховна тоже зарилась на Богушевича. Когда она пела романсы, то просила его сесть рядом и переворачивать страницы нот. Он садился, брал за уголок нотный лист, следил, чтобы вовремя его перевернуть.
   Чаще всего заказывали дамские вальсы, и тогда барышни приглашали кавалеров. К Богушевичу подходила мелкими, но уверенными шагами Гапочка — тоненькая, перетянутая в талии, с толстой, чёрной, блестящей косой, перекинутой на грудь, приседала, подавала руку и вела в круг. Потапенко выбирала совсем не похожая на Гапочку белокурая толстушка-веселушка Оксана, и он, подхватив её, пристраивался поближе к Богушевичу, танцевал и подмигивал ему. Подмигивание это означало: «Заарканить хотят нас купчихи, держись!»
   Нужно сказать, что Гапочка одевалась всегда со вкусом, была самая рассудительная из пяти сестёр, ласковая — этакая кошечка, только без коготков, — и Богушевичу было приятно с ней танцевать, чувствовать её рядом с собой. А вот разговор между ними редко ладился. Не находилось, о чем говорить. А потом Богушевич женился, неожиданно для самого себя и всех, кто его знал. Стал семейным человеком как-то сразу, вскоре после приезда Габриэли в Конотоп. Естественно, на «балы» к купцу он больше не ходил, да его и не приглашали. А Потапенко по-прежнему считают женихом и принимают как жениха.
   — Тю-ю, — сказал Иваненко и налил себе ещё кипяточка из самовара. — Какие вы все разумники. Вишь, они вора отпустили, а я должен им помогать. Во — ему, твоему полячку, — ещё раз показал Иваненко кукиш.
   За дверьми, в зале, заиграли на рояле. Одна из дочек села музицировать. Играла неплохо, выучилась.
   — Гапочка играет. Я в молодости тоже любил… петь. Особенно, когда служил в солдатах. Как затяну, бывало, так ротный уши затыкает. Гапка, — крикнул купец, — иди сюда!
   Вошла Гапочка. Была она в длинном белом капоте, волосы распущены — вымыла и теперь сушила. Потапенко обрадовалась, сделала, как в лучших домах, книксен, заулыбалась, и улыбка так и не сошла с её лица.
   — Папаша, я с Кларой Фридриховной репетирую, — сказала она, не сводя глаз с Потапенко.
   — Вот послушай, дочка, чего этот паныч от меня хочет. Неохота ему следствие вести, просит, чтобы я написал челобитную, что отпускаю вора с богом.
   Гапочка все с той же улыбкой, грациозно изогнув стан, подошла ближе к Потапенко, сказала:
   — А ну его, этого вора. Алексей Сидорович, не хотите романс послушать? — Последние слова промолвила по-французски, с прононсом — и в дом конотопских купчих доходит кое-что из Парижа. — Я новый романс разучиваю. — Она взяла Потапенко за руку и повела за собой.
   В зале за роялем сидела Клара Фридриховна. Круглый стул был ей мал, утонул под её пышной юбкой. Клара заиграла и сама же начала подпевать.

 
Ярко пылает в камине огонь…

 
   Голос её подошёл бы для запевалы драгунского эскадрона. Глядя на неё, Потапенко вспомнил Василису — тётку гоголевского Шпоньки. С Кларой, как и с Василисой, природа совершила ошибку, сделав её женщиной, — к её голосу прибавить бы усы, трубку в зубы и ботфорты, какой был бы драгун! Потапенко не удержался, хмыкнул.
   — Что, не так? — перестав играть, грузно повернулась к нему Клара. — Не та тональность? Высоко?
   — Да нет, — начал оправдываться Потапенко, сдерживая смех, представив её с усами и в ботфортах. — Анекдот вспомнил.
   — Рассказать! — мощным драгунским голосом приказала Клара.
   — Анекдот не для дамских ушей, — заюлил, стал выкручиваться Потапенко, — как назло в голову не приходило ни одного приличного анекдота.
   — Не бойся, мы дамы привычные, а Гапочка пусть уши заткнёт.
   Анекдота он так и не рассказал, и Клара начала репетицию. Гапочка села за рояль, Клара стояла рядом, следила за игрой и поправляла.
   Потапенко стало скучно слушать их музыку. Попросил бы вина у хозяина, да знал, что он непьющий, поэтому и зовут его баптистом, хоть в церковь ходит аккуратно. Попросил у Гапочки.
   — Гапа, и на мою долю тоже, — оглядываясь на дверь, за которой чаёвничал хозяин, сказала Клара.
   Гапочка принесла полный графин вина. Сначала все трое выпили по стаканчику в зале, потом перешли в комнату Гапочки, там уже и пили, и закусывали. Гапочка цедила вино сквозь зубы, морщилась, пить не умела. Закуску приносила Катерина, дневная прислуга. Она все хотела сказать что-то Потапенко так, чтобы не услышали остальные, да не могла улучить момент. Потапенко быстро захмелел, а Клара Фридриховна только порозовела, выше и чаще стал колыхаться на груди золотой кулон.
   — Ах, как я вас всех люблю, — восклицала захмелевшая Гапочка. — И всех обнять хочу.
   — Всех сразу нельзя, — пробасила Клара Фридриховна. — Обнимай вон Алексея или моего кузена Антона. Вечером приведу его сюда.
   — Антона, Платона, Родиона… Хоть татарина буду обнимать, любить, — замотала головой Гапа и подошла, расставив руки, к Потапенко, схватила за шею, притянула к себе. — Милый мой дружок-пирожок. Ты и правда, как пирожок, мягонький, сдобненький, животик у тебя, как тыквочка.
   — Гапка, отстань, — как на плацу, скомандовала Клара. — Идёт кто-то.
   Но Гапочка ничего не слышала, прижалась к Потапенко, тёрлась губами о его губы, щеки, забыв все на свете, полная страсти и пыла переспелая невеста.
   — Эх, женихи, — говорила она, — все вы сватаетесь не ко мне, а к батькиным деньгам. Кабанов вчера торговался насчёт приданого, сын исправника Ладанки просится в женихи… Ещё с десяток таких прохиндеев набивается… Только ты, сдобненький, никак не отважишься. — Она уставилась глазами в глаза Потапенко, спросила: — Когда посватаешься ко мне?
   — Хоть сегодня, хоть сию минуту, — не задумываясь, забыв про Леку, ответил Потапенко, разомлевший от вина, Гапочкиных объятий и поцелуев.
   Встала Клара и, стуча туфлями на высоких каблуках, подошла к Алексею, взяла за плечи, повернула от Гапочки к себе.
   — Гапа, он жених, да не твой. Его сватают Гарбузенко. Тебе приведу кузена Антона, ротмистра, жандармского офицера. Сын у него красавчик, за него пойдёшь.
   Вошла Катерина, принесла ещё закуски. Когда Потапенко оглянулся на неё, махнула рукой, позвала. Он двинулся было за ней, но Клара задержала, не пустила. Катерина вышла.
   — Дорогая Клара Фридриховна, — пытаясь освободиться из её объятий, сказал Алексей, — какого это вы кузена припасли для Гапочки?
   — О! Рыцарь, ротмистр, сегодня приехал. Приведу его сюда. А сосватала для Гапочки не кузена, а его сына. До чего хорош!
   — А что этому жандарму понадобилось в нашем городе?
   — Ищет государственного клятвоотступника. Говорит, у нас прячется… Подозревают тут одного… и вы его знаете. Ой, я бы такое могла рассказать, что вы бы в обморок упали. Он настоящий террорист-революционер.
   — Я знаю, кто он. Это — я, — постучал себя в грудь Потапенко.
   Клара и Гапочка взглянули на него: одна насмешливо, другая — испуганно.
   — Я отступился от клятвы. Милая Гапочка, я давал тебе клятву быть твоим верным рыцарем?
   — Давал, давал.
   — Я повторю эту клятву. — Алексей налил в бокал вина, звякнул о графин, резко поднялся и нечаянно облил пиджак. Гапочка кинулась вытирать салфеткой, но он сказал: — Не надо, завтра утром понюхаю, вот и опохмелюсь. — Он вышел на середину комнаты и с преувеличенным пафосом произнёс: — Клянусь словом рыцаря и честью потомка запорожцев, что я, потомственный казак, праправнук гетмана, дворянин земли украинской, с этой минуты буду верным пажем и стражем панночки Гапочки… — Один черт ведает, что он ещё плёл — пьяный, разгорячённый, взвинченный. Позже, всего через несколько часов, он уже ничего не сможет вспомнить из того, что наговорил, хоть вспомнить хотелось и даже очень.
   Ещё раз зашла Катерина и сказала, что они сильно шумят, и Гаврилыч сердится. Пошли в сад, в беседку. Вот тут-то, в саду, по дороге, Катерине удалось, наконец, остановить Потапенко.
   — Паночек, послушай меня. Пан следователь сказал, что седло из усадьбы вашей матери. И надо его вам отдать.
   — Какое ещё седло? — хлопал глазами Потапенко.
   — Да то, что Антипка принёс домой и спрятал на чердаке. Пан следователь сказал, чтобы мы его никуда не уносили и никому не отдавали, и, коли надо, они возьмут. Так чего ж нам держать его на чердаке?
   — Антипка принёс седло?
   — Ага. С братом моим, Симоном. Ах, боже мой, сколько хлопот он мне наделал с этим седлом. Чтоб его лихоманка скрутила. А Симон с Корольцов, он там в конце деревни живёт.
   Ничегошеньки не понимал Потапенко из того, что говорила ему Катерина, да и не старался понять. Глядел на неё бессмысленным взором, шевелил губами, молчал. Клара и Гапочка подхватили его под руки, сдёрнули с места и повели. Он покорно шёл.
   — Так как же быть с седлом? Вам принести? — забежала вперёд Катерина.
   — На что мне это чёртово седло? На плечи себе я его надену? Выкинь. Отнеси Янкелю в лавку, он купит. Цыганам продай. В реке утопи.
   Катерина отстала, остановилась, задумалась. Поняла, что седло пану не нужно, раз позволил делать с ним, что хочешь. Вот и хорошо, обрадовалась она, сейчас пойдёт домой и скажет Антипке, чтобы унёс это седло со двора подальше от греха.
   …Домой Потапенко вернулся вечером. Повалился на тахту, заснул, но спал недолго. Проснулся, хмель немного выветрился, стал перебирать в памяти, что должен был в этот день сделать. Вспомнил, что не получил от купца никакой бумажки, никакой расписки. Хлопнул себя по лбу: это ж надо таким лентяем быть — ведь как есть ничего не сделал. Вот дурная голова! Не голова, а тыква зелёная. Эх, взять бы её, дурную, да поменять на разумную. Только с кем меняться-то? Разумную голову не купишь. Иметь бы такую, как у Богушевича. Позавидуешь, какую ему мать с отцом голову подарили…
   Сидел на тахте, ругал себя. Вспомнил про седло, но и теперь не мог взять в толк, о каком седле плела ему баба. Догадался, что седло это было как-то связано с Богушевичем, немного успокоился.
   «А на какого это террориста намекала Клара? — вспомнил он и этот разговор. — Кто тот клятвоотступник, которого приехал искать жандармский ротмистр? Знает же толстуха, а не говорит. А может, и говорила, да я спьяна все мимо ушей пропустил… Сказала, что мы все этого террориста знаем. Интересно, интересно… Вот так история с географией».


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ


   Соколовсккй-Силаев пробыл в Корольцах всего полдня и снова поехал в Конотоп. Пани Глинская-Потапенко послала его в город. Накопились кое-какие хозяйственные дела, но главное — надо было привезти Алексея и Леку, чтобы в воскресенье их обвенчать. До старой барыни дошли слухи, что сын не хочет жениться на Леке и снова крутится около купеческой дочки Гапочки. Барыня боялась, что Алексей возьмёт и женится на ней, не испугавшись материнской угрозы лишить его наследства. Мысль о такой женитьбе выводила пани Глинскую-Потапенко из себя. «Не позволю, трупом лягу поперёк дороги, а жениться дворянину на мужичке не дам. Её деда на конюшне розгами драли. А сын его, её отец, выбился из грязи да в князи. Ростовщик, паук, весь уезд опутал долгами!» Соколовский, чтобы смягчить её гнев, говорил, что Гапочка образованная, гимназию кончила, и приданое большое отец за ней даёт. «Не хочу я его паучьего богатства и духу его мужицкого слышать не хочу». Хвалил Соколовский и Алексея — сын покорный, мать слушается, служит старательно, в бога верует (хотя тот больше поклонялся богу Бахусу) — и обещал привезти его вместе с Лекой. За этим сейчас и ехал.
   Соколовский радовался этой поездке, она была ему весьма кстати. Во-первых, ему нужно было встретиться с курьером своей организации, передать ему готовые бомбы, замаскированные под шкатулки и ларчики. «Шкатулки» он вёз на бричке, забросав их сеном. А во-вторых, его ждёт Нонна, его любимая, богом выбранная, без которой ему и день прожить тяжело. Такая любовь, как у них, бывает только у осуждённых на смерть — безудержная, фанатичная, словно в преддверии неминучей беды, на краю могилы. Именно так они любят друг друга, стремятся быть вместе, так слились душами и спешат отдать все: он — ей, она — ему. Он, сорокалетний, и она, девятнадцатилетняя, — единое целое, слиток, стальной клубок страстей, радости и счастья. Они будто один человек, только случайно рождённый порознь в разное время и в разных местах.
   Неторопливо бежал гнедой, неторопливо постукивали колёса, а как хотелось поскорей приехать, кинуться к Нонне. Она не ждёт его сегодня, и эта нежданная встреча будет праздником для неё. Расставание, даже на несколько дней, для них мука. Чем бы ни занимался, где бы ни был, он думал о ней, ощущал её присутствие, она всегда была рядом, он видел, слышал её и иногда, забывшись, заговаривал с ней. Возьмёт и спросит: «Нонна, как ты думаешь?» Не услышит ответа, оглянется — один. Нонны нет…
   А Нонна, оставшись без него хоть на день, писала ему письма. Начинала их всегда одинаково: «Добрый день, вот и я». И заканчивала одними и теми же словами: «Целую, только твоя и все та же Нонна». Она жила им, как и он — ею. В последнем письме, которое лежало у него в кармане и которое он перечитал уже десять раз, она писала: «Всех удивляет мой оптимизм, радость. Они не знают, что мой великий жизненный стимул — это ты. Хотя могли бы заметить, что когда говорю о тебе или думаю, так вся свечусь. А чему дивиться? Это в моей душе твоя душа светится. Ты за меня не беспокойся, меня бог бережёт, я же ему отдана, вот он и бережёт меня и тебя тоже…
   Боже, какой она дивный человек! Имя её отражает её сущность — избранница божья, богом выбранная, чуждая всего низменного, доверчивая, как дитя, мягкая, впечатлительная, ранимая натура. И в то же время — страстная до исступления и вспыльчивая: достаточно одной искры и полыхнёт пламенем, как порох. Слава богу, что тогда, в день побега из тюрьмы, он послал ему Нонну. Вот так ткнул в неё своим божьим перстом и сказал: «Ты, раба моя, не целый человек, ты — половина. Человек — это не мужчина или женщина порознь, это мужчина и женщина вместе. И чтобы вышел целый гармоничный человек, каждая половина должна найти свою вторую половину, соединиться душой и телом и сотворить гармонию, имя которой — Человек. Вон там, на берегу, прячется твоя половина, твой мужчина, найди его и прими». И они пошли навстречу друг другу и сотворили единое целое.
   Уже тогда, когда Нонна привела Соколовского к себе и спрятала его, оба поняли, что они созданы друг для друга. Он ничего тогда от неё не утаил, все о себе рассказал, и она пообещала достать ему паспорт. Достала, продав дорогой фамильный перстень, заплатила кому-то в полиции и принесла паспорт на чужую фамилию — Соколовского. Имя не изменила, фамилию сама придумала. Она и одежду купила. Он собирался покинуть Владимир, как только отрастут волосы, усы и борода.
   «Я поеду с тобой», — решительно сказала она.
   «Любимая, — возразил он с грустью, — что ты будешь делать рядом со мной?»
   «То же, что и ты. Заменю тебя, если надо будет. Бомбу вместо тебя кину».
   «Готова на смерть пойти?»
   «Готова. А чтобы не судили и не повесили, кину бомбу рядом с собою, чтобы и самой погибнуть».
   «Ты не за идею мою готова принять смерть, а из любви ко мне».
   «Ну и что ж. Я люблю тебя. Ты и я — одно целое».
   «Но моя судьба — судьба обречённого человека. Мы с тобой не можем иметь семью, растить ребёнка. У меня другая цель в жизни — борьба за волю народа, и я посвятил жизнь только этой цели».
   «Любимый, и я посвящу жизнь только этой цели. Знаешь, я предчувствую, что мы оба погибнем. И ничего от нас не останется. Давай я рожу тебе двойню. Мы погибнем, а они будут жить вместо нас».
   «Я не могу жениться. Мы, революционеры, дали клятву не заводить семью и детей. Не могу стать твоим мужем и ещё по одной причине: у тебя есть большой недостаток».
   «Какой?»
   «Ты слишком для меня молода. Я вдвое тебя старше. Через несколько лет я буду старик».
   «Дурачок, — обиделась она. — Я тебя люблю, а это главное».
   И из Владимира они вместе поехали в Петербург. Дома Нонна сказала, что едет туда учиться. В Петербурге встретились с нужными ему людьми, которые категорически приказали Силаеву, теперь уже Соколовскому, немедленно покинуть Петербург, выехать в целях безопасности в Черниговскую область, там устроиться на работу в тихом, глухом месте и не очень показываться на люди. Все задания, сведения, связь будут идти к нему из центра.
   Так они оба очутились в Конотопском уезде и живут тут больше года. Соколовский снял для Нонны квартиру в доме Потапенко, а сам нанялся в Корольцах в экономы. Нонна жила в Конотопе — квартира была им нужна и для конспиративных встреч и для связи — а Соколовский при малейшей возможности к ней приезжал. Нонна стала его alter ego — вторым «я», приняла его идеи, убеждения, привычки, даже вкусы, все приняла, как вода принимает форму сосуда, в который её налили.
   С того дня, как судьба свела Соколовского с Нонной, он исподволь, незаметно сам стал меняться. Он почувствовал себя счастливым, довольным, полным гармонии и душевного равновесия, у него появилась излишняя сострадательность и жалость, крепла жажда жизни, хотелось, чтобы век его был долгим, он стал отгонять от себя мысли о своей обречённости и неизбежности преждевременной насильственной смерти, предначертанной всем террористам. Готовность отдать в любую минуту жизнь за свою идею ослабла, все больше брало верх здравомыслие, даже возникло сомнение в том, что до тех пор казалось твёрдым и неколебимым. И причиной этому была она, Нонна, её любовь. Рядом с ней хотелось жить, наслаждаться её любовью, фанатической верностью, в которой они поклялись друг другу.
   А у Нонны все было наоборот. Теперь она словно взяла у Соколовского его самоотверженность, суровость, готовность отдать себя за дело, которому он себя посвятил. И не потому, что она слепо приняла революционную идею, а потому, что идее этой и этому делу был предан Соколовский, и раз она его любила и делила с ним все пополам, то принимала и его задачи, его цель. Она, и правда, только скажи ей, пошла бы на многолюдную площадь, или в переполненный нарядной публикой театр, или в глухой переулок и стреляла бы в того, кого он ей покажет.