Страница:
Приглашения его никто не принял, и он отправился в трактир один. Кабанов и Соколовский не спеша шли по улице: им было по пути. Разговор не клеился, говорил один Кабанов, и все о том же — о террористах. Соколовский упорно молчал. Молчание его было неприятно Кабанову.
— Вот вы, сударь, скажите мне, — попробовал он втянуть Соколовского в разговор, — может психически нормальный человек кинуть бомбу, если видит, что рядом ребёнок и простой мужик, кучер? Не кинет. А террорист кинул. Монголы они, турки. И за такими азиатами народ пойдёт? Вы пойдёте? Да вы бы первый такого повесили.
Соколовский только изредка кивал головой, и было непонятно, то ли он соглашается с Кабановым, то ли думает о чем-то своём.
— Подозревают, — сказал Кабанов, — что и в наши края ведут следы этих террористов. Приехали жандармы.
Соколовский приостановился, достал из кармана трубку, снял картуз, вытер вспотевший лоб. Снова надел картуз, надвинул поглубже. На покрытом пылью козырьке остались следы пальцев. Остановился и Кабанов, поджидая Соколовского.
— И что удивительно, — продолжал своё Кабанов, — идут в революционеры и дворяне. Не понимаю этого, не понимаю. — И неожиданно оборвал речь, сменил тему разговора. — Скажите, а вам не надоело ходить с такой бородой? Как мужик. Для чего она вам?
— Не люблю бриться, — наконец отозвался Соколовский. — Простите, мне надо в лавку зайти. — И повернул на другую улицу.
Пока шёл, несколько раз задевал головой ветки яблонь и вишен, нависавшие над плетнями и заборами, дважды слетал картуз. Ему бы отойти подальше к мостовой, а он не мог до этого додуматься.
«Рослав погиб от своей бомбы. Его я не знал. Яков Бергер и Войцеховский схвачены. Бергера знаю. Как же они дали себя схватить? Где их схватили? И что они скажут, а может быть, уже сказали? Выдержат ли допросы? А бомба была моя. Моя… Боже, за что постигла меня такая участь? И как этот Рослав мог кинуть бомбу в ребёнка? Это же, правда, варварство».
Тупая боль ударила в затылок, часто запульсировало в висках, словно прибавилось крови в сосудах и ей стало тесно. Заныло под сердцем.
«Следы ведут сюда… Ко мне, вот к кому они ведут. И жандармы приехали за мной. Что делать? Убежать, прямо сейчас? С Нонной? Без неё я никуда не поеду. Надо пойти и все ей рассказать — пусть сама решает.
Боль в голове и тоска на сердце усилились.
Какой же выход из этой темноты и дикости? Единственный — школы, просвещение, книги. Обязать родителей законом, чтобы посылали детей в школу. И взрослых надо учить. Когда научатся читать и писать, сами потянутся к свету, к тому, что дали цивилизация и культура. А то словно и нет для нашего мужика ни культуры, ни грамоты. Словно мужик только что появился на земле и все заново начинает открывать. А ведь книжек для села издаётся немало, полезных книжек: как корову кормить, ухаживать за ней, как урожайность повысить. Так ведь не читают.
…За годы работы следователем изрядно узнал местных чинов-законников. Много таких уголовных дел, как сопротивление властям, неуважение и оскорбление представителей власти, возникают только потому, что сами эти представители поступают неправомерно. Своим поведением они провоцируют противозаконные действия. В таких случаях следователи, судьи должны быть принципиальны, должны выяснять причины, вызвавшие эксцесс со стороны обвиняемого. Доводилось и прекращать дело, вызволять из-под ареста таких бедолаг. Писал докладные на полицейских чинов за их незаконные деяния. Следователь должен хорошо, досконально знать жизнь местных людей, их быт, обычаи, традиции, обряды, язык — чтобы при разборе таких дел можно было разобраться в природе преступления.
Закон и понимание важности моей службы требуют от меня, следователя, быть объективным. И я стараюсь быть таким. Собираю показания, оцениваю их, рассматриваю все «за» и «против» обвиняемого. И все же субъективное начало часто берет верх, хоть и вопреки твоей воле и сознанию того, что так нельзя, что ты нарушаешь такой важный принцип, как презумпция невиновности. А ведь в твоих руках судьба человека. И не раз подводила меня субъективность, эта предвзятая уверенность, что перед тобой преступник. Вот он сидит, плетёт что-то, несёт несусветную чушь, отпирается, да ещё как неумело, путается, сам себе противоречит. А ты думаешь: ага, выкручиваешься, боишься… и уверен, что поймал виновного. А через некоторое время видишь, что виновен-то вовсе не он. Тогда отпускаешь его, заискиваешь перед ним, и тебе стыдно глядеть ему в глаза…
…Который год живу на земле Гоголя и Шевченко. Рано же вы покинули свет. А дал бы вам бог долгий век, может, и я с вами встретился бы.
— Вот вы, сударь, скажите мне, — попробовал он втянуть Соколовского в разговор, — может психически нормальный человек кинуть бомбу, если видит, что рядом ребёнок и простой мужик, кучер? Не кинет. А террорист кинул. Монголы они, турки. И за такими азиатами народ пойдёт? Вы пойдёте? Да вы бы первый такого повесили.
Соколовский только изредка кивал головой, и было непонятно, то ли он соглашается с Кабановым, то ли думает о чем-то своём.
— Подозревают, — сказал Кабанов, — что и в наши края ведут следы этих террористов. Приехали жандармы.
Соколовский приостановился, достал из кармана трубку, снял картуз, вытер вспотевший лоб. Снова надел картуз, надвинул поглубже. На покрытом пылью козырьке остались следы пальцев. Остановился и Кабанов, поджидая Соколовского.
— И что удивительно, — продолжал своё Кабанов, — идут в революционеры и дворяне. Не понимаю этого, не понимаю. — И неожиданно оборвал речь, сменил тему разговора. — Скажите, а вам не надоело ходить с такой бородой? Как мужик. Для чего она вам?
— Не люблю бриться, — наконец отозвался Соколовский. — Простите, мне надо в лавку зайти. — И повернул на другую улицу.
Пока шёл, несколько раз задевал головой ветки яблонь и вишен, нависавшие над плетнями и заборами, дважды слетал картуз. Ему бы отойти подальше к мостовой, а он не мог до этого додуматься.
«Рослав погиб от своей бомбы. Его я не знал. Яков Бергер и Войцеховский схвачены. Бергера знаю. Как же они дали себя схватить? Где их схватили? И что они скажут, а может быть, уже сказали? Выдержат ли допросы? А бомба была моя. Моя… Боже, за что постигла меня такая участь? И как этот Рослав мог кинуть бомбу в ребёнка? Это же, правда, варварство».
Тупая боль ударила в затылок, часто запульсировало в висках, словно прибавилось крови в сосудах и ей стало тесно. Заныло под сердцем.
«Следы ведут сюда… Ко мне, вот к кому они ведут. И жандармы приехали за мной. Что делать? Убежать, прямо сейчас? С Нонной? Без неё я никуда не поеду. Надо пойти и все ей рассказать — пусть сама решает.
Боль в голове и тоска на сердце усилились.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
За годы службы Богушевич насмотрелся на всяких преступников. Перед ним сидели и достойные жалости и сочувствия, опустив головы в горьком раскаянии. И такие, что поражали своим неразумием, дикостью, непониманием того, что сделанное ими — преступление. Были и такие, что вызывали отвращение, по-волчьи жестокие, неспособные почувствовать чужую боль. Попадались тёртые калачи, пройдохи, проходимцы, которые что ни скажут — соврут, хоть ложь эта не давала им ни помощи, ни корысти. Люди разной судьбы, разных сословий, разного возраста, неграмотные и с образованием. И к каждому из них, чтобы докопаться до правды, нужно было найти свой подход, свою тактику ведения допроса, принимать каждого таким, какой он есть. Иногда приходилось сдерживать себя, чтобы не схватить со стола мраморное пресс-папье или чернильницу и не запустить ими в голову убийцы-бандита, который с циничной усмешкой рассказывал, как убивал свою жертву. Сколько же ещё есть таких мерзких, страшных людей, которым лучше бы вообще на свет не родиться. А Богушевичу во время следствия полагалось обращаться к такому зверю на «вы», быть объективным, проявлять выдержку, скрывать свою ненависть к этой мрази, быть этаким праведным искателем истины…
На этот раз перед ним сидела не преступница и не хозяйка, занимающая гостя, а потерпевшая, пани Глинская-Потапенко. Богушевич надеялся, что допрос не займёт много времени, пройдёт спокойно. С таким настроением он и пришёл к старухе в тот зал, где они вчера вели беседу. Сегодня она была во всем синем — синяя кофта, юбка и синий чепец. И туфли домашние из синего сукна. Синий цвет придавал безжизненный, холодный оттенок её лицу и рукам — казалось, перед ним мертвец. Только стоявший прислонённым к столу костыль, за который она то и дело хваталась, был из светлого дерева.
Хозяев, предоставивших тебе стол и кров, допрашивать крайне неловко. Ну как ты будешь ловить их на противоречиях, указывать на неточности, задавать вопросы, на которые им не хочется отвечать. Такую неловкость чувствовал и Богушевич. Пока он записывал в протокол необходимые биографические сведения, старуха вела себя мирно, сдержанно. Про возраст, когда приходилось допрашивать женщин из «благородного» сословия, особенно тех, кто скрывал свои года, Богушевич обычно спрашивал под конец, подчёркнуто безразлично. Так он сделал и на этот раз.
— Мой возраст не имеет отношения к пожару, — ответила пани Глинская-Потапенко.
Богушевич пропустил это мимо ушей. Бог с ней, спросит у Алексея. И предложил рассказать про все, что она считает относящимся к следствию.
— Пан следователь, я уже вчера говорила, что конюшню подожгли мужики. Вот и ищите этих мужиков. Волю им дали, где это видано. Не представляю, что думал император, когда писал манифест. Наш мужик признает только кнут. А ему волю дали, землю у дворян пообрезали. Что ж, успокоилась эта чернь? Поверьте, ещё не то будет. Пугачёвщина будет. Вот она и началась с этого пожара. А после и дом сожгут…
— Эти ваши соображения, пани, я проверю, — воспользовался паузой Богушевич. — Вы скажите, кто из ваших скотников курит? И замечали ли вы когда-нибудь, чтобы они курили в конюшне?
Она вскинула голову, насупила седые бровки, глаза-буравчики так и впились в Богушевича.
— Вы, пан следователь, думаете, что мои работники могли по недосмотру поджечь? Не выйдет. Если вы приехали с этой мыслью, можете ехать назад. Я вам говорю — меня сожгли мужики, а их подбивают террористы, что в народ пошли. Вот увидите, — она перекрестилась, — они самого императора убьют.
— Ну при чем тут это? — замахал рукой Богушевич.
— А скотники не курят. Я не держу ни пьяниц, ни табакуров, мне такая шваль не нужна.
— Так и запишем, пани, — чтобы перебить её, сказал Богушевич и начал писать. — Значит, вы исключаете поджог по неосторожности?
— Исключаю. — Руки её лежали на столе, костлявые, синевато-серые, уродливые, узкие, — и правда, куриные лапки. Глядеть на них было неприятно, и Богушевич старался глядеть в сторону.
Задал ещё один вопрос: кого она подозревает конкретно в умышленном поджоге.
— Я прокурору список послала, а поджечь может каждый мужик, — сказала старуха решительно, схватила костыль, стукнула им об пол. — Нужно каждого вызвать и устроить ему не такой допрос, как вы ведёте, а с плетью, да чтобы свинец был на конце зашит. Только с плетью допрашивать надо.
— Пани, да ведь теперь не крепостное время, — смелее возразил ей Богушевич. — Это тогда вы могли сечь своих холопов. И секли, конечно?
— Секла, да мало, слишком мало, — сказала она и обмякла, точно воздух из себя выпустила вместе с жёлчью, притихла, опёрлась локтями о стол. — Ой, мало секли их, мало, — вздохнула глубоко, с сожалением.
— Может быть, кто-нибудь вам угрожал? Кто-нибудь был очень на вас обижен?
— Все мне угрожают, все. Все злобу затаили. Все хотят обмануть, ограбить меня. Арендаторы вовремя не платят, землю не берегут, лес крадут. Я вон на церковь сто рублей пожертвовала, а кто-нибудь из этих разбойников слово доброе про меня сказал?
Она говорила тише, медленней, не раздражалась больше, не злилась. И Богушевич неторопливо записывал её ответы. Записав, задумался, что бы ещё спросить, вспомнил ночную встречу с конюхом, его непонятное «трах-бах».
— Милостивая пани, — обратился он к ней как можно учтивей. — Поздно вечером я гулял у вас за околицей, увидел костёр, подошёл, посидел с конюхом. Чудной человек.
— Сидорка, — сказала она, — верный холоп. Когда волю дали, покинуть меня не захотел.
— Этот Сидорка сказал, что когда горела конюшня, то люди слышали какой-то взрыв. Перед самым пожаром бахнуло.
Старуха дёрнулась, взяла костыль, поглядела на Богушевича нетерпеливо-вопросительно, словно хотела понять, что он сам об этом думает. Богушевич молчал, глаз не отводил. Она не выдержала его взгляда, опустила голову.
— Вы же, разумеется, слышали этот взрыв, — продолжал Богушевич уверенно. Ясное дело, слышала, знает про взрыв, но по неизвестной ему причине о нем умалчивает.
— Слышала, да какой это взрыв? Откуда там мог быть взрыв? Громыхнуло что-то. Может, днище из бочки выбили, может, кузнец по железу стукнул. Не взрыв то был.
— Хорошо, — словно целиком принимая на веру её объяснения, согласился Богушевич и записал все в протокол. — Пани не желает что-нибудь добавить?
Старуха отрицательно покрутила головой, ничего не добавила и не попросила ни о чем. Богушевич ещё поинтересовался, курит ли Соколовский и где он был во время пожара.
— Эконом? Его не было в имении в тот вечер. Он не пьёт, даже от наливки отказывается. Старовер какой-то. Не стрижётся, не бреется. В церковь ходит, но вижу — не ради бога, а чтобы люди видели, что верует… Читает, пишет. Старовер. Жену ни разу сюда не привёз.
— Может быть, она сама не хочет сюда ехать?
— Хорошая цаца, значит, если не хочет пожить в деревне.
Дальше разговор пошёл уже не для протокола. Окончив допрос, Богушевич поговорил немного о том о сём и раскланялся с хозяйкой. Решил побеседовать ещё с работниками поместья и крестьянами на хуторе, расспросить у людей, что слышали, что знают про пожар. Такие расспросы помогают за что-нибудь уцепиться, узнать что-нибудь полезное. От людей ничего не утаишь, рты всем не заткнёшь, если кто что знает, обязательно кому-нибудь по секрету сказал. А секреты в деревне держатся недолго. Этой весной был такой случай: Богушевич искал вора — тот ночью залез в лавку и набрал там товара. Получив это дело, Богушевич пошёл на базар, ходил там, ходил, прислушивался к разговорам, сам расспрашивал, и ему повезло — услышал беседу двух девчат. Одна другой хвасталась, что Елисей с хутора конфетами их угощал. «Вот парубку бог помог — на дороге коробку с конфетами нашёл». Богушевич спросил, откуда они, где живёт этот Елисей, а когда приехал с приставом к Елисею — у того на чердаке все краденое и нашли. Вот и теперь шёл Богушевич людей послушать, поговорить с ними. И увидеть Симона Иванюка, брата Катерины, расспросить про седло, где его взял. А что, если Симон и правда отомстил за брата-бондаря?
На хуторе ничего интересного не узнал. Когда горела конюшня, никто из хуторян не побежал в имение тушить пожар — не их добро горит, а панское. Не нашёл там и Симона. Жена и соседи сказали, что нет его на хуторе, вроде бы уехал вчера в город. Богушевич этому не поверил, понял, что Симон прячется, и приказал, чтобы он сегодня же обязательно явился к нему в усадьбу.
В имении первым допросил конюха Сидорку. После ночного тот спал в домике для дворовых. Его разбудили, он вышел к Богушевичу заспанный, в том же соломенном брыле, из дыр которого, как и ночью, торчали волосы. Присели на бревна; Богушевич назвался, сказал, кто он, для чего сюда приехал, и начал допрос с занесением в протокол. Сидорка утверждал, что перед самым пожаром он недалеко от конюшни, за леском пас коней и слышал, как громыхнуло. «Я ничего не подумал, с чего бухнуло, а прибежал туды, когда уже горело».
Подтвердили, что слышали взрыв, ещё два работника. Скотник Ефрем сказал: «Слышали, паночку, как бахнуло, но мы тут не виноватые». Он был очень старый, совсем беззубый, и барыня держала его в поместье за долгую, верную службу. Этот Ефрем рассказал про один любопытный факт. Когда он приковылял к месту пожара, то увидел, что угол конюшни раскидан, хотя пожар только начался. «Точно кто-то этот угол изнутри выпихнул».
Показания Сидорки, Ефрема да и самой хозяйки — ведь и она тоже слышала взрыв — заставили Богушевича задуматься и усомниться в выбранной им сперва версии, что причиной пожара была чья-то неосторожность с огнём, — версии, к которой пришёл и пристав, когда осматривал пепелище несколько дней назад. Но и версия, напрашивавшаяся после анализа показаний Сидорки и Ефрема — конюшню умышленно взорвали, — тоже казалась неправдоподобной и нелепой. Неужели кто-то таким образом решил отомстить помещице? Где ему удалось динамит найти для этого?
Прикидывал так и сяк, упорно думал. Может быть, в конюшне гнали самогон и взорвался котёл? Но кто там мог гнать, какой дурак гонит летом самогон в помещении? Да и частей от самогонного аппарата никаких не нашли.
«Развалился угол», — так сказал Ефрем. Значит, то, что могло взорваться, лежало в углу конюшни. А в том углу был закут, огороженный дощатыми стенками, где столярничал Соколовский, его мастерская, которую он запирал на замок. Там, в этой мастерской, и взорвалось. Что взорвалось?
Интересно, какое вещество могло само загореться и взорваться? Попробовал вспомнить что-нибудь из химии, но его сведения в этой науке были не очень обширны. Знал, что могут загореться, взорваться порох, динамит, бочка с керосином…
Как назло, Соколовского не было. Спросил бы у него, что там было в закуте, что могло взорваться. Помог бы Соколовский разобраться в этом ребусе.
Богушевич вернулся к себе в комнатку, кинул портфель на кресло, прилёг на кушетку. Мысли вертелись вокруг пожара, взрыва, показаний свидетелей, Соколовского. Какие бы гипотезы ни строил Богушевич, какую бы новую версию ни выбирал, как бы ни анализировал, ни выстраивал в ряд собранные показания и факты, все теперь сводилось к Соколовскому и его мастерской. Говорят, что когда Соколовский работал там, то запирался, никого ни разу туда не позвал. Не только стругал и пилил, но и тихо что-то делал, посуду стеклянную туда вносил, бутылки с чем-то…
Думал Богушевич про Соколовского и как про личность, про человека. Много в нем было непонятного, загадочного. Богушевич интуитивно чувствовал, что на должность хозяина-эконома Соколовского привёл случай, что у него совсем иные интересы. По эрудиции, образованности — он не для такой службы. И в том, как одевается, старается выглядеть «под мужика», есть что-то искусственное, нарочитое.
И Богушевич пришёл к мысли, что Соколовский и есть тот фокус, куда собираются все лучики, которые блеснули ему в этом деле. Логика подсказывала — дождись его и через него обнаружится истина. Захотелось заглянуть в комнату, где жил эконом. Жильё его было рядом, за стеной. Заглянуть и понять, чем же он все-таки занимается, кроме хозяйства. Богушевич имел право сделать такой осмотр, обыск, сделать официально, ему, следователю, закон это разрешал. Однако лучше зайти в комнату тихо, придумав какой-нибудь предлог. Богушевич нашёл Одарку — ту молодку с закрученной косой на голове, родственницу хозяйки (это ей отойдёт поместье, если Алексей не послушается и не женится на Леокадии), и попросил открыть комнату Соколовского.
— Хочу поглядеть книги, выбрать что-нибудь почитать, — сказал он.
Одарка отперла дверь, вошла вместе с Богушевичем в комнату, показала, где книги, подождала, может, ещё что-нибудь понадобится. Богушевич сказал, что она может идти, и остался один.
Книги были в шкафу на трех полках. Они в первую очередь и заинтересовали Богушевича. Он пододвинул к шкафу скамеечку, сел, стал читать названия: Пушкин, Гоголь, Карамзин, Кукольник… Несколько книг на французском языке, журналы по агрономии, книга по химии. Рука сама потянулась к ней, хотя до сих пор он не проявлял интереса к этой науке. В гимназии с химией справлялся, но не увлекался ею и не очень любил зубрить формулы. Не любил и учителя химии. Тот почти каждый урок начинал с надоевшего стишка: «Сапоги мои того, пропускают аш два о. Тот, кто химии не знает, тот не знает ничего». Он так часто читал этот стишок, что потом, не успевал он его начать, как весь класс дружно подхватывал, да так громко, что заглушал самого учителя. Отучили, а за химиком осталась кличка «сапоги мои того».
В книге закладка. Там Богушевич её и раскрыл. Глава о взрывчатых веществах. Динамит, нитроглицерин, селитра, гремучий студень… Смесь гремучего студня с аммиачной селитрой… Мелькали названия, формулы, пропорции, свойства…
Прочитал про нитроглицерин. Из него, этой сладковатой жидкости, и делают динамит. А для чего нужен динамит? Что-нибудь взрывать: скалы, стены, деревья… Динамитными бомбами убивают. Непонятно, зачем эконому пришедшего в упадок поместья знать про эти взрывчатые вещества тут, в этой глуши?
Книгу брали в руки часто, на замусоленных полях какие-то значки. Перевернул страницу, а там листки из тетради, исписанные. Формулы, состав все того же динамита, горючей смеси. Почерк Соколовского, Богушевич выяснил, что это так, сравнив записи на тетрадных листках с записями в деловых хозяйственных бумагах. «Гремучий студень, — было записано Соколовским, — или взрывчатый желатин. Берут 93 части нитроглицерина, 7 частей коллодия, приготовленного из измельчённой нитроцеллюлозы. Нагревают нитроглицерин в медной посуде в горячей воде до 50 градусов, добавляют небольшими порциями коллодий, размешивают… Температура смеси, проверяемая термометром, должна держаться на 35 градусах… Через час получается однородная, прозрачная, как желатин, масса… Нормальный гремучий студень жирный на ощупь, легко режется ножом… Для взрыва нужен специальный патрон… Заряды заворачиваются в пергаментную бумагу. Гремучий студень не опасен, если он приготовлен аккуратно, с чистыми ингредиентами. В противном случае при хранении он подвергается медленному распаду, и может произойти самопроизвольный взрыв».
— Может произойти самопроизвольный взрыв, — вслух повторил Богушевич.
А ещё была записана такая пропорция, обведённая красным карандашом: «Состав динамита: нитроглицерин — 70 процентов, нитроцеллюлоза — 29, 5 проц., сода — 0, 5».
Задумался над этим Богушевич, разволновался. Есть над чем задуматься. В ответ на загадки сами собой напрашивались заключения, версии, выводы. Возникло тяжёлое подозрение, которому пока не хотел верить. Книгу отложил, стал рассматривать другие книги — ничего интересного. Подёргал за ручки ящиков — заперты. Взял в шкафу папку с бумагами — это были в основном разные счета, акты, расписки. Был там почему-то и конверт с фотографиями, среди них — фотография корнета. Молодого и такого знакомого корнета. Богушевич не отрывал от неё глаз. Высокий лоб, твёрдый, даже упрямый взгляд. Корнету чуть больше двадцати. Лицо чистое, усы и борода ещё не успели отрасти. Рука корнета на эфесе сабли. Мундир новый, без единой морщинки, видно, впервые надел. Подписи нет, есть только штампик, выцветший, еле видный: «Фотография Микельсона. Вильна 1863 г .». Значит, корнет снимался в Вильне, значит, он оттуда, земляк или просто там служил.
Ах, до чего же он знаком! Знаком — и все тут. Похож на… Соколовского и на виленского корнета. Ну, конечно же, это Соколовский в молодости. Он…
Вот все и прояснилось, все гипотезы, факты, детали заняли своё место в логической цепи поисков истины. Так вот почему Соколовский ни разу не упомянул, что был офицером, служил в Вильне. Вот зачем и эта его борода мужицкая.
И причина пожара стала понятна — взорвался гремучий студень в том закуте, где Соколовский не только столярничал.
Сразу пришло на память письмо из жандармского управления о поисках террориста Силаева. Силаева-Соколовского. Богушевич не помнил фамилии того корнета, помнил только имя — Сергей. И этот Сергей. Значит, теперь третья их встреча — Богушевича и Силаева-Соколовского.
Боже, какая же это неожиданность! Кто мог подумать, что так перекрестятся их пути, да ещё в такие моменты!
Богушевич долго сидел, размышлял, но в голову не приходило ни одной путной мысли — что делать, как теперь, когда он все узнал, поступить.
Вышел, позвал Одарку.
— Я должен поговорить с вами, — сказал он ей. Чинно неся свой пышный, плотный стан, Одарка вошла в комнату, прислонилась к обитой шпалерами стене, сложила на груди руки. Богушевич сел за стол, взглянул на её спокойное красивое лицо, невольно подумал: почему это её, такую красавицу, не взяли до сих пор замуж, пригласил сесть.
— А то неудобно: я сижу, женщина стоит.
Одарка села и с интересом, с приятной, приветливой улыбкой смотрела, что делает Богушевич, как достаёт из портфеля листы бумаги, ручку, чернильницу, старательно вытирает перо.
Богушевич начал с расспросов про имение, сколько земли, скота, про пани Глинскую-Потапенко, про конюха и остальных работников. Отвечала Одарка толково, подробно, сразу догадываясь, что хочет услышать от неё пан следователь. Про хозяйку сказала, что чем больше та стареет, тем больше проклинает царя за отмену крепостного права и говорит, что царь разорил дворянские хозяйства.
— Знаете, пан следователь, пани держит в спальне кнут, которым раньше били крепостных. Вчера достала его, кинула на кушетку Сидоркин кожух и ну его хлестать. Бьёт и считает. До тридцати досчитала. — Одарка засмеялась мягким, грудным смехом.
Спросил и про Соколовского — чем тот, кроме хозяйства, занимается.
Вспыхнула Одарка, глаза засияли, щеки зарумянились ещё больше, и Богушевич понял, что она влюблена в эконома. А по тому, как глубоко вздохнула, догадался, что любовь её безответная.
— Сергей Миронович читает, вон сколько книг собрал. И столярню любит. Разные сундучки мастерит. Мастерская у него была.
— В конюшне?
— Там. Был отгорожен уголок с окошком.
— Вы туда заходили?
— А как же, бывала.
— И что там видели?
— Инструменты, доски, дощечки.
— А посуда была какая-нибудь?
— Была. Сергей Миронович в ней разные краски да клей варил.
— Говорят, что пожар начался с того угла, где была мастерская, и слышали там взрыв. Это правда?
— Правда, бухнуло.
— А что там могло бухнуть?
— Может, керосин или краска какая?
— Сергей Миронович про себя не рассказывал? Не говорил, что служил в кавалерии?
— Не говорил.
Богушевич достал из папки фотографию корнета, показал ей.
— Это он, правда?
— Пригожий какой офицерик, — заулыбалась Одарка, разглядывая фотографию. — Молоденький. Это ж Сергей Миронович. Он, ей-богу, он. Вот и ямочка его на подбородке и глаза его. Пригожий…
На этот раз перед ним сидела не преступница и не хозяйка, занимающая гостя, а потерпевшая, пани Глинская-Потапенко. Богушевич надеялся, что допрос не займёт много времени, пройдёт спокойно. С таким настроением он и пришёл к старухе в тот зал, где они вчера вели беседу. Сегодня она была во всем синем — синяя кофта, юбка и синий чепец. И туфли домашние из синего сукна. Синий цвет придавал безжизненный, холодный оттенок её лицу и рукам — казалось, перед ним мертвец. Только стоявший прислонённым к столу костыль, за который она то и дело хваталась, был из светлого дерева.
Хозяев, предоставивших тебе стол и кров, допрашивать крайне неловко. Ну как ты будешь ловить их на противоречиях, указывать на неточности, задавать вопросы, на которые им не хочется отвечать. Такую неловкость чувствовал и Богушевич. Пока он записывал в протокол необходимые биографические сведения, старуха вела себя мирно, сдержанно. Про возраст, когда приходилось допрашивать женщин из «благородного» сословия, особенно тех, кто скрывал свои года, Богушевич обычно спрашивал под конец, подчёркнуто безразлично. Так он сделал и на этот раз.
— Мой возраст не имеет отношения к пожару, — ответила пани Глинская-Потапенко.
Богушевич пропустил это мимо ушей. Бог с ней, спросит у Алексея. И предложил рассказать про все, что она считает относящимся к следствию.
— Пан следователь, я уже вчера говорила, что конюшню подожгли мужики. Вот и ищите этих мужиков. Волю им дали, где это видано. Не представляю, что думал император, когда писал манифест. Наш мужик признает только кнут. А ему волю дали, землю у дворян пообрезали. Что ж, успокоилась эта чернь? Поверьте, ещё не то будет. Пугачёвщина будет. Вот она и началась с этого пожара. А после и дом сожгут…
— Эти ваши соображения, пани, я проверю, — воспользовался паузой Богушевич. — Вы скажите, кто из ваших скотников курит? И замечали ли вы когда-нибудь, чтобы они курили в конюшне?
Она вскинула голову, насупила седые бровки, глаза-буравчики так и впились в Богушевича.
— Вы, пан следователь, думаете, что мои работники могли по недосмотру поджечь? Не выйдет. Если вы приехали с этой мыслью, можете ехать назад. Я вам говорю — меня сожгли мужики, а их подбивают террористы, что в народ пошли. Вот увидите, — она перекрестилась, — они самого императора убьют.
— Ну при чем тут это? — замахал рукой Богушевич.
— А скотники не курят. Я не держу ни пьяниц, ни табакуров, мне такая шваль не нужна.
— Так и запишем, пани, — чтобы перебить её, сказал Богушевич и начал писать. — Значит, вы исключаете поджог по неосторожности?
— Исключаю. — Руки её лежали на столе, костлявые, синевато-серые, уродливые, узкие, — и правда, куриные лапки. Глядеть на них было неприятно, и Богушевич старался глядеть в сторону.
Задал ещё один вопрос: кого она подозревает конкретно в умышленном поджоге.
— Я прокурору список послала, а поджечь может каждый мужик, — сказала старуха решительно, схватила костыль, стукнула им об пол. — Нужно каждого вызвать и устроить ему не такой допрос, как вы ведёте, а с плетью, да чтобы свинец был на конце зашит. Только с плетью допрашивать надо.
— Пани, да ведь теперь не крепостное время, — смелее возразил ей Богушевич. — Это тогда вы могли сечь своих холопов. И секли, конечно?
— Секла, да мало, слишком мало, — сказала она и обмякла, точно воздух из себя выпустила вместе с жёлчью, притихла, опёрлась локтями о стол. — Ой, мало секли их, мало, — вздохнула глубоко, с сожалением.
— Может быть, кто-нибудь вам угрожал? Кто-нибудь был очень на вас обижен?
— Все мне угрожают, все. Все злобу затаили. Все хотят обмануть, ограбить меня. Арендаторы вовремя не платят, землю не берегут, лес крадут. Я вон на церковь сто рублей пожертвовала, а кто-нибудь из этих разбойников слово доброе про меня сказал?
Она говорила тише, медленней, не раздражалась больше, не злилась. И Богушевич неторопливо записывал её ответы. Записав, задумался, что бы ещё спросить, вспомнил ночную встречу с конюхом, его непонятное «трах-бах».
— Милостивая пани, — обратился он к ней как можно учтивей. — Поздно вечером я гулял у вас за околицей, увидел костёр, подошёл, посидел с конюхом. Чудной человек.
— Сидорка, — сказала она, — верный холоп. Когда волю дали, покинуть меня не захотел.
— Этот Сидорка сказал, что когда горела конюшня, то люди слышали какой-то взрыв. Перед самым пожаром бахнуло.
Старуха дёрнулась, взяла костыль, поглядела на Богушевича нетерпеливо-вопросительно, словно хотела понять, что он сам об этом думает. Богушевич молчал, глаз не отводил. Она не выдержала его взгляда, опустила голову.
— Вы же, разумеется, слышали этот взрыв, — продолжал Богушевич уверенно. Ясное дело, слышала, знает про взрыв, но по неизвестной ему причине о нем умалчивает.
— Слышала, да какой это взрыв? Откуда там мог быть взрыв? Громыхнуло что-то. Может, днище из бочки выбили, может, кузнец по железу стукнул. Не взрыв то был.
— Хорошо, — словно целиком принимая на веру её объяснения, согласился Богушевич и записал все в протокол. — Пани не желает что-нибудь добавить?
Старуха отрицательно покрутила головой, ничего не добавила и не попросила ни о чем. Богушевич ещё поинтересовался, курит ли Соколовский и где он был во время пожара.
— Эконом? Его не было в имении в тот вечер. Он не пьёт, даже от наливки отказывается. Старовер какой-то. Не стрижётся, не бреется. В церковь ходит, но вижу — не ради бога, а чтобы люди видели, что верует… Читает, пишет. Старовер. Жену ни разу сюда не привёз.
— Может быть, она сама не хочет сюда ехать?
— Хорошая цаца, значит, если не хочет пожить в деревне.
Дальше разговор пошёл уже не для протокола. Окончив допрос, Богушевич поговорил немного о том о сём и раскланялся с хозяйкой. Решил побеседовать ещё с работниками поместья и крестьянами на хуторе, расспросить у людей, что слышали, что знают про пожар. Такие расспросы помогают за что-нибудь уцепиться, узнать что-нибудь полезное. От людей ничего не утаишь, рты всем не заткнёшь, если кто что знает, обязательно кому-нибудь по секрету сказал. А секреты в деревне держатся недолго. Этой весной был такой случай: Богушевич искал вора — тот ночью залез в лавку и набрал там товара. Получив это дело, Богушевич пошёл на базар, ходил там, ходил, прислушивался к разговорам, сам расспрашивал, и ему повезло — услышал беседу двух девчат. Одна другой хвасталась, что Елисей с хутора конфетами их угощал. «Вот парубку бог помог — на дороге коробку с конфетами нашёл». Богушевич спросил, откуда они, где живёт этот Елисей, а когда приехал с приставом к Елисею — у того на чердаке все краденое и нашли. Вот и теперь шёл Богушевич людей послушать, поговорить с ними. И увидеть Симона Иванюка, брата Катерины, расспросить про седло, где его взял. А что, если Симон и правда отомстил за брата-бондаря?
На хуторе ничего интересного не узнал. Когда горела конюшня, никто из хуторян не побежал в имение тушить пожар — не их добро горит, а панское. Не нашёл там и Симона. Жена и соседи сказали, что нет его на хуторе, вроде бы уехал вчера в город. Богушевич этому не поверил, понял, что Симон прячется, и приказал, чтобы он сегодня же обязательно явился к нему в усадьбу.
В имении первым допросил конюха Сидорку. После ночного тот спал в домике для дворовых. Его разбудили, он вышел к Богушевичу заспанный, в том же соломенном брыле, из дыр которого, как и ночью, торчали волосы. Присели на бревна; Богушевич назвался, сказал, кто он, для чего сюда приехал, и начал допрос с занесением в протокол. Сидорка утверждал, что перед самым пожаром он недалеко от конюшни, за леском пас коней и слышал, как громыхнуло. «Я ничего не подумал, с чего бухнуло, а прибежал туды, когда уже горело».
Подтвердили, что слышали взрыв, ещё два работника. Скотник Ефрем сказал: «Слышали, паночку, как бахнуло, но мы тут не виноватые». Он был очень старый, совсем беззубый, и барыня держала его в поместье за долгую, верную службу. Этот Ефрем рассказал про один любопытный факт. Когда он приковылял к месту пожара, то увидел, что угол конюшни раскидан, хотя пожар только начался. «Точно кто-то этот угол изнутри выпихнул».
Показания Сидорки, Ефрема да и самой хозяйки — ведь и она тоже слышала взрыв — заставили Богушевича задуматься и усомниться в выбранной им сперва версии, что причиной пожара была чья-то неосторожность с огнём, — версии, к которой пришёл и пристав, когда осматривал пепелище несколько дней назад. Но и версия, напрашивавшаяся после анализа показаний Сидорки и Ефрема — конюшню умышленно взорвали, — тоже казалась неправдоподобной и нелепой. Неужели кто-то таким образом решил отомстить помещице? Где ему удалось динамит найти для этого?
Прикидывал так и сяк, упорно думал. Может быть, в конюшне гнали самогон и взорвался котёл? Но кто там мог гнать, какой дурак гонит летом самогон в помещении? Да и частей от самогонного аппарата никаких не нашли.
«Развалился угол», — так сказал Ефрем. Значит, то, что могло взорваться, лежало в углу конюшни. А в том углу был закут, огороженный дощатыми стенками, где столярничал Соколовский, его мастерская, которую он запирал на замок. Там, в этой мастерской, и взорвалось. Что взорвалось?
Интересно, какое вещество могло само загореться и взорваться? Попробовал вспомнить что-нибудь из химии, но его сведения в этой науке были не очень обширны. Знал, что могут загореться, взорваться порох, динамит, бочка с керосином…
Как назло, Соколовского не было. Спросил бы у него, что там было в закуте, что могло взорваться. Помог бы Соколовский разобраться в этом ребусе.
Богушевич вернулся к себе в комнатку, кинул портфель на кресло, прилёг на кушетку. Мысли вертелись вокруг пожара, взрыва, показаний свидетелей, Соколовского. Какие бы гипотезы ни строил Богушевич, какую бы новую версию ни выбирал, как бы ни анализировал, ни выстраивал в ряд собранные показания и факты, все теперь сводилось к Соколовскому и его мастерской. Говорят, что когда Соколовский работал там, то запирался, никого ни разу туда не позвал. Не только стругал и пилил, но и тихо что-то делал, посуду стеклянную туда вносил, бутылки с чем-то…
Думал Богушевич про Соколовского и как про личность, про человека. Много в нем было непонятного, загадочного. Богушевич интуитивно чувствовал, что на должность хозяина-эконома Соколовского привёл случай, что у него совсем иные интересы. По эрудиции, образованности — он не для такой службы. И в том, как одевается, старается выглядеть «под мужика», есть что-то искусственное, нарочитое.
И Богушевич пришёл к мысли, что Соколовский и есть тот фокус, куда собираются все лучики, которые блеснули ему в этом деле. Логика подсказывала — дождись его и через него обнаружится истина. Захотелось заглянуть в комнату, где жил эконом. Жильё его было рядом, за стеной. Заглянуть и понять, чем же он все-таки занимается, кроме хозяйства. Богушевич имел право сделать такой осмотр, обыск, сделать официально, ему, следователю, закон это разрешал. Однако лучше зайти в комнату тихо, придумав какой-нибудь предлог. Богушевич нашёл Одарку — ту молодку с закрученной косой на голове, родственницу хозяйки (это ей отойдёт поместье, если Алексей не послушается и не женится на Леокадии), и попросил открыть комнату Соколовского.
— Хочу поглядеть книги, выбрать что-нибудь почитать, — сказал он.
Одарка отперла дверь, вошла вместе с Богушевичем в комнату, показала, где книги, подождала, может, ещё что-нибудь понадобится. Богушевич сказал, что она может идти, и остался один.
Книги были в шкафу на трех полках. Они в первую очередь и заинтересовали Богушевича. Он пододвинул к шкафу скамеечку, сел, стал читать названия: Пушкин, Гоголь, Карамзин, Кукольник… Несколько книг на французском языке, журналы по агрономии, книга по химии. Рука сама потянулась к ней, хотя до сих пор он не проявлял интереса к этой науке. В гимназии с химией справлялся, но не увлекался ею и не очень любил зубрить формулы. Не любил и учителя химии. Тот почти каждый урок начинал с надоевшего стишка: «Сапоги мои того, пропускают аш два о. Тот, кто химии не знает, тот не знает ничего». Он так часто читал этот стишок, что потом, не успевал он его начать, как весь класс дружно подхватывал, да так громко, что заглушал самого учителя. Отучили, а за химиком осталась кличка «сапоги мои того».
В книге закладка. Там Богушевич её и раскрыл. Глава о взрывчатых веществах. Динамит, нитроглицерин, селитра, гремучий студень… Смесь гремучего студня с аммиачной селитрой… Мелькали названия, формулы, пропорции, свойства…
Прочитал про нитроглицерин. Из него, этой сладковатой жидкости, и делают динамит. А для чего нужен динамит? Что-нибудь взрывать: скалы, стены, деревья… Динамитными бомбами убивают. Непонятно, зачем эконому пришедшего в упадок поместья знать про эти взрывчатые вещества тут, в этой глуши?
Книгу брали в руки часто, на замусоленных полях какие-то значки. Перевернул страницу, а там листки из тетради, исписанные. Формулы, состав все того же динамита, горючей смеси. Почерк Соколовского, Богушевич выяснил, что это так, сравнив записи на тетрадных листках с записями в деловых хозяйственных бумагах. «Гремучий студень, — было записано Соколовским, — или взрывчатый желатин. Берут 93 части нитроглицерина, 7 частей коллодия, приготовленного из измельчённой нитроцеллюлозы. Нагревают нитроглицерин в медной посуде в горячей воде до 50 градусов, добавляют небольшими порциями коллодий, размешивают… Температура смеси, проверяемая термометром, должна держаться на 35 градусах… Через час получается однородная, прозрачная, как желатин, масса… Нормальный гремучий студень жирный на ощупь, легко режется ножом… Для взрыва нужен специальный патрон… Заряды заворачиваются в пергаментную бумагу. Гремучий студень не опасен, если он приготовлен аккуратно, с чистыми ингредиентами. В противном случае при хранении он подвергается медленному распаду, и может произойти самопроизвольный взрыв».
— Может произойти самопроизвольный взрыв, — вслух повторил Богушевич.
А ещё была записана такая пропорция, обведённая красным карандашом: «Состав динамита: нитроглицерин — 70 процентов, нитроцеллюлоза — 29, 5 проц., сода — 0, 5».
Задумался над этим Богушевич, разволновался. Есть над чем задуматься. В ответ на загадки сами собой напрашивались заключения, версии, выводы. Возникло тяжёлое подозрение, которому пока не хотел верить. Книгу отложил, стал рассматривать другие книги — ничего интересного. Подёргал за ручки ящиков — заперты. Взял в шкафу папку с бумагами — это были в основном разные счета, акты, расписки. Был там почему-то и конверт с фотографиями, среди них — фотография корнета. Молодого и такого знакомого корнета. Богушевич не отрывал от неё глаз. Высокий лоб, твёрдый, даже упрямый взгляд. Корнету чуть больше двадцати. Лицо чистое, усы и борода ещё не успели отрасти. Рука корнета на эфесе сабли. Мундир новый, без единой морщинки, видно, впервые надел. Подписи нет, есть только штампик, выцветший, еле видный: «Фотография Микельсона. Вильна 1863 г .». Значит, корнет снимался в Вильне, значит, он оттуда, земляк или просто там служил.
Ах, до чего же он знаком! Знаком — и все тут. Похож на… Соколовского и на виленского корнета. Ну, конечно же, это Соколовский в молодости. Он…
Вот все и прояснилось, все гипотезы, факты, детали заняли своё место в логической цепи поисков истины. Так вот почему Соколовский ни разу не упомянул, что был офицером, служил в Вильне. Вот зачем и эта его борода мужицкая.
И причина пожара стала понятна — взорвался гремучий студень в том закуте, где Соколовский не только столярничал.
Сразу пришло на память письмо из жандармского управления о поисках террориста Силаева. Силаева-Соколовского. Богушевич не помнил фамилии того корнета, помнил только имя — Сергей. И этот Сергей. Значит, теперь третья их встреча — Богушевича и Силаева-Соколовского.
Боже, какая же это неожиданность! Кто мог подумать, что так перекрестятся их пути, да ещё в такие моменты!
Богушевич долго сидел, размышлял, но в голову не приходило ни одной путной мысли — что делать, как теперь, когда он все узнал, поступить.
Вышел, позвал Одарку.
— Я должен поговорить с вами, — сказал он ей. Чинно неся свой пышный, плотный стан, Одарка вошла в комнату, прислонилась к обитой шпалерами стене, сложила на груди руки. Богушевич сел за стол, взглянул на её спокойное красивое лицо, невольно подумал: почему это её, такую красавицу, не взяли до сих пор замуж, пригласил сесть.
— А то неудобно: я сижу, женщина стоит.
Одарка села и с интересом, с приятной, приветливой улыбкой смотрела, что делает Богушевич, как достаёт из портфеля листы бумаги, ручку, чернильницу, старательно вытирает перо.
Богушевич начал с расспросов про имение, сколько земли, скота, про пани Глинскую-Потапенко, про конюха и остальных работников. Отвечала Одарка толково, подробно, сразу догадываясь, что хочет услышать от неё пан следователь. Про хозяйку сказала, что чем больше та стареет, тем больше проклинает царя за отмену крепостного права и говорит, что царь разорил дворянские хозяйства.
— Знаете, пан следователь, пани держит в спальне кнут, которым раньше били крепостных. Вчера достала его, кинула на кушетку Сидоркин кожух и ну его хлестать. Бьёт и считает. До тридцати досчитала. — Одарка засмеялась мягким, грудным смехом.
Спросил и про Соколовского — чем тот, кроме хозяйства, занимается.
Вспыхнула Одарка, глаза засияли, щеки зарумянились ещё больше, и Богушевич понял, что она влюблена в эконома. А по тому, как глубоко вздохнула, догадался, что любовь её безответная.
— Сергей Миронович читает, вон сколько книг собрал. И столярню любит. Разные сундучки мастерит. Мастерская у него была.
— В конюшне?
— Там. Был отгорожен уголок с окошком.
— Вы туда заходили?
— А как же, бывала.
— И что там видели?
— Инструменты, доски, дощечки.
— А посуда была какая-нибудь?
— Была. Сергей Миронович в ней разные краски да клей варил.
— Говорят, что пожар начался с того угла, где была мастерская, и слышали там взрыв. Это правда?
— Правда, бухнуло.
— А что там могло бухнуть?
— Может, керосин или краска какая?
— Сергей Миронович про себя не рассказывал? Не говорил, что служил в кавалерии?
— Не говорил.
Богушевич достал из папки фотографию корнета, показал ей.
— Это он, правда?
— Пригожий какой офицерик, — заулыбалась Одарка, разглядывая фотографию. — Молоденький. Это ж Сергей Миронович. Он, ей-богу, он. Вот и ямочка его на подбородке и глаза его. Пригожий…
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Воспоминания, размышления, мысли Богушевича, записанные и незаписанные
…Часто задумываюсь над сельским бытом. Бедность есть бедность, но и сам крестьянин не должен жить так, как он живёт. Патриархальщина дикая. Редко кто из них тянется к светлому. Завелась лишняя копейка — пропьёт, вместо того чтобы детям книжку купить, самому научиться читать. Теперь во всех сёлах пооткрывали школы, а посылать туда детей многие не хотят — грамота, мол, не прибавит жита в закрома. Ходит по хатам фельдшер, учит, чтобы от мух береглись, от них кровавый понос у детей. Послушают — что об стену горох, как была грязь в хате, так и осталась… А сколько видишь дикости, когда вызываешь в суд или на следствие. Боятся, под печь прячутся, в лес убегают. Однажды вызвали повесткой двух крестьян свидетелями по одному делу. Один подумал, что другой чего-то на него наговорил, позвал к себе, столкнул в погреб, запер там, а на допросе сказал, что сосед на шахты уехал…Какой же выход из этой темноты и дикости? Единственный — школы, просвещение, книги. Обязать родителей законом, чтобы посылали детей в школу. И взрослых надо учить. Когда научатся читать и писать, сами потянутся к свету, к тому, что дали цивилизация и культура. А то словно и нет для нашего мужика ни культуры, ни грамоты. Словно мужик только что появился на земле и все заново начинает открывать. А ведь книжек для села издаётся немало, полезных книжек: как корову кормить, ухаживать за ней, как урожайность повысить. Так ведь не читают.
…За годы работы следователем изрядно узнал местных чинов-законников. Много таких уголовных дел, как сопротивление властям, неуважение и оскорбление представителей власти, возникают только потому, что сами эти представители поступают неправомерно. Своим поведением они провоцируют противозаконные действия. В таких случаях следователи, судьи должны быть принципиальны, должны выяснять причины, вызвавшие эксцесс со стороны обвиняемого. Доводилось и прекращать дело, вызволять из-под ареста таких бедолаг. Писал докладные на полицейских чинов за их незаконные деяния. Следователь должен хорошо, досконально знать жизнь местных людей, их быт, обычаи, традиции, обряды, язык — чтобы при разборе таких дел можно было разобраться в природе преступления.
Закон и понимание важности моей службы требуют от меня, следователя, быть объективным. И я стараюсь быть таким. Собираю показания, оцениваю их, рассматриваю все «за» и «против» обвиняемого. И все же субъективное начало часто берет верх, хоть и вопреки твоей воле и сознанию того, что так нельзя, что ты нарушаешь такой важный принцип, как презумпция невиновности. А ведь в твоих руках судьба человека. И не раз подводила меня субъективность, эта предвзятая уверенность, что перед тобой преступник. Вот он сидит, плетёт что-то, несёт несусветную чушь, отпирается, да ещё как неумело, путается, сам себе противоречит. А ты думаешь: ага, выкручиваешься, боишься… и уверен, что поймал виновного. А через некоторое время видишь, что виновен-то вовсе не он. Тогда отпускаешь его, заискиваешь перед ним, и тебе стыдно глядеть ему в глаза…
…Который год живу на земле Гоголя и Шевченко. Рано же вы покинули свет. А дал бы вам бог долгий век, может, и я с вами встретился бы.