назначения и остановится, тяжело дыша, где-нибудь неподалеку слева и будет
стоять столбом как вкопанная и дышать, поглощая ртом свежий воздух, пока не
подкатит автобус и не надо будет в него лезть, орудуя собственным туловищем
наподобие живого тарана.
С ней, с этой женщиной, движущейся сейчас к остановке, Расин ездил в
одном и том же автобусе практически два раза в день ежедневно. Кроме
выходных. На работу они ездили - утром и с работы - в конце дня. Правда, с
работы - редко, но бывало, что не попадали они в один автобус, а садились в
разные. А на работу - всегда вместе ездили, выходя к остановке в
установленное время, минута в минуту.
И когда он увидел ее, эту вечную свою попутчицу, впервые, и когда
впервые обратил на нее свое внимание, Расин сказать теперь определенно не
смог бы. Потому что это было давно. А ему, Расину, казалось, что он вообще
ни разу в своей жизни не ездил утром на работу в автобусе без нее. И
несмотря на это, на давность, так сказать, лет, при взгляде на
вышеупомянутую женщину испытывал Расин сильное душевное смятение и
беспокойство, и он не умел подавить в себе чувство неприязни к ней,
превратившееся со временем и переродившееся в чувство, пожалуй что,
брезгливой ненависти. И такое отношение и восприятие Расиным этой ни в чем
не виноватой перед ним женщины, никак обосновано и оправдано не было, и
объяснить его каким-нибудь разумным аргументом было затруднительно и
невозможно. Потому что знать ее Расин не знал и кто она такая и откуда, и
плохая она или хорошая, не имел он понятия и представления. Но ее лицо и
фигура, и характерный, от нее исходящий запах поднимали в Расине и будили
именно это сложное чувство, а все другие его эмоции затухали в нем и
замирали, и находились в подавленном состоянии до тех пор, пока она не
выходила из автобуса и не скрывалась с глаз долой на противоположной стороне
дороги в уличной толкотне и возне. А когда бывала она вблизи от Расина и
дышала одним с ним воздухом, ничего он не чувствовал, кроме того, что она
здесь и что все его существо немеет и противится этому всеми силами.
И вот подошел, наконец-то, перекошенный грязный автобус, и Расин
оказался в стороне от двери, а она наоборот, вычислила и угадала точку
остановки верно до миллиметра. И ее внесло и подняло на площадку первой, а
Расин с боем втиснулся в самом уже конце посадки и его подперло и расплющило
закрывшейся за ним дверью. Так что виден ему был оттуда только кусок ее
сдобной спины, обтянутый желтой вязаной кофтой, и левая половина головы с
выбивающимся сквозь волосы плоским ухом. Второго уха Расин не видел, но знал
наверняка, что оно торчит с другой стороны, так же глупо высовываясь из-под
волос. "Взять бы ее за эти уши, - подумал вдруг Расин, - и об колено". И
ощутил реально, будто наяву, в своих руках нечто хрупкое и упругое, что
держал он, как ручки от кастрюли и тянул за это на себя. А его левая нога
сама начала сгибаться в коленном суставе и идти вверх, оставляя
балансировать Расина на одной правой ноге. И колено его все поднималось,
подтягивалось выше и выше, и вот-вот должно было встретиться с ее лицом и
слиться с ним воедино, размазывая и сминая. И он опомнился, подумав: "Что? -
и: - О чем это я?". А стоящая впереди него тетка возмутилась, сказав:
- Да уймись ты, чего лягаешься, как козел?
- Я на одной ноге стою, - сказал Расин.
- А кто на двух, - сказала тетка, - я? - и откинулась назад, на Расина,
как будто собиралась упасть навзничь.
Но Расин вовремя отклонился, насколько это было возможно в его
скованном положении, и вытянул из-под тетки шею, чтобы дышать и иметь хоть
какой-то обзор.
Она стояла на том же месте. Но теперь Расину был виден кусок желтой
кофты, вздрагивающий на ухабах и рытвинах дороги, и ничего больше. Да и не
нужно ему было ничего видеть. Так как изучил он и знал всю ее наружность на
память от головы до ног. И он в любое время дня и ночи мог представить себе
отчетливо и вызвать в своем воображении, к примеру, ее лоб с тремя морщинами
в форме галочек, какие в бухгалтерской ведомости проставляют, и прекрасно
помнил, что верхняя галочка у нее резкая и размашистая, средняя - потоньше и
поскромнее, а нижняя - самая куцая и короткая. А все три эти галочки вместе
напоминают перевернутую вверх ногами елку. И глаза ее Расин всегда мог перед
собой увидеть со всеми, присущими им подробностями. Они были у нее широко
разнесены от носа и глубоко всажены в лицо. Поэтому, кстати, на них
постоянно тень падала от бровей и от щек, стекающих вниз на пологий
подбородок, который в свою очередь перетекал непосредственно в грудь. И все
ее лицо виделось Расину в дурацком, что ли, свете и изображении и то, что
располагалось у нее ниже лица, под ним - тоже выглядело в его глазах
по-дурацки, потому что фигура ее как бы разъезжалась на льду - от узких и
неразвитых плечей к широким бугристым бедрам. И они, эти ее бедра то и дело
колыхались и подрагивали. Даже если она стояла неподвижным истуканом. А
когда она пребывала в каком-либо движении, так и вовсе нельзя было понять и
заметить невооруженным глазом, откуда и почему происходят эти, не
соответствующие никаким привычным и разумным правилам, колебания ее тела.
Так при ходьбе, ее бедра и с ними весь низ то отставали безнадежно от бюста,
то вырывались вперед и обгоняли его, то уезжали куда-то вбок. А бывало, что
просто тряслись и подергивались они не в такт шагам, а произвольным манером
и независимо от самих себя. И наблюдая ее, идущую или влезающую в автобус и
для этой цели поднимающую одну за другой свои беспомощные ноги, Расин
приходил в состояние нервного возбуждения, и из желудка у него всплывал и
подкатывал к гландам кислый газированный ком, и он бормотал себе под нос:
- Живет же такое на свете!
А как-то раз ее прибило и притиснуло в автобусе к Расину вплотную, и он
увидел ее лицо с расстояния трех или пяти сантиметров, все до самых
незначительных его деталей - таких как родинки и прыщи, и поры кожи, и
растущие из них жесткие волоски. И в тот раз она ехала не сама, а с какой-то
своей знакомой. И они, невзирая на дикую давку и переполнение салона,
говорили друг с дружкой о чем-то своем и личном, говорили неслышно и тихо. А
Расин, не разбирая их слов и не вникая, смотрел завороженно в ее говорящий
рот, выкрашенный жирной помадой, и при произнесении каждого нового слова
приспущенные книзу углы губ поднимались и открывали его, и Расин видел
мясистый язык с сизым налетом и тупые неровные зубы, на которых пузырилась
слюна. А когда она делала выдох, Расина обдавало теплой лекарственной
затхлостью. Но не только изо рта пахло чем-то посторонним у этой женщины,
она вся целиком издавала навязчивый женский запах, состоящий из смеси ее
природных телесных запахов и ароматов духов или дезодорантов, изготовленных
промышленным способом.
Хотя стоящие около и вокруг нее пассажиры никак видимо не реагировали
на эти миазмы, и Расин предположил даже возможность, что так действуют они
на него одного, избирательно и целенаправленно. Ведь и знакомая ее эта, с
ней едущая, подставляла свое ухо, и она говорила, в него уткнувшись и дыша,
а потом они менялись ролями, и в ухо шептала уже знакомая - ей. И тоже,
касаясь губами. И ничего не было заметно на ее лице, никакой отрицательной
мимики или жестов. Но возможно, что и свыклась она, эта ее знакомая, будучи
с ней в дружеских каких-нибудь отношениях, а может быть, даже в родственных.
Ну а Расину терпеть и выносить возле себя эту женщину было невмоготу, а
так как отодвинуться он не мог и на полшага, то стал пытаться хотя бы дышать
пореже, задерживая воздух в легких, и вдыхать, отворачиваясь. И тут
высказала недовольство она, сама эта женщина, сказав:
- Не дышите на меня. Мне неприятно.
И Расин отшатнулся, услышав ее голос, обращенный к нему. Голос оказался
высокий, но стертый и какой-то скомканный.
- Извините, - сказал Расин невольно и впервые тогда, в тот именно раз,
подумал, что, наверно, с удовольствием и без сожаления мог бы убить эту
женщину, причем убить как-нибудь при помощи рук, в смысле задушить или, на
худой конец, хоть зарезать. "И резал бы я ее, - подумалось Расину, -
медленно и постепенно, чтоб она вся была в смертоносных ранах и чтобы
умирала в течение продолжительного времени, цепляясь за ускользающую жизнь".
И с тех пор эта мысль и это затаенное глухое желание все чаще
захлестывали Расина, и он стал опасаться себя и того, что и на самом деле, а
не мысленно, убьет ее ненароком при стечении благоприятных обстоятельств.
Потому что он и нож уже себе купил. По случаю. Выкидушку автоматическую. И
он говорил себе, что просто понравилось ему, как сделан этот оригинальный
нож и что продавался он недорого, по доступной цене, и что для возможной
самообороны, мол, надо что-то подходящее при себе в наше время иметь. Ну а в
глубине души понимал он, конечно, что сделал эту покупку, подсознательно
рассчитывая на другое. И он не хотел, чтоб это другое случилось и боролся
против своих чувств к этой чужой женщине как мог. Но не очень-то успешно и
победно шла у него борьба на этом фронте с самим собой, хотя боролся он
по-разному и по-всякому. Сначала убеждал себя и уговаривал, что она ему
безразлична и не интересует ни в каком плане, и знать он ничего о ней не
хочет и не желает. Потом он решил ездить в другом автобусе, для чего вышел в
одно прекрасное утро чуть раньше своего часа и сел в предыдущий, судя по
расписанию, автобус. И с удивлением для себя он обнаружил, что озирается и
ищет взглядом ее. И понимая, что ее здесь нет и не может быть, он тем не
менее разнервничался и запсиховал, и все женщины стали казаться ему похожими
на нее как две капли воды или, как сестры-близнецы, причем поначалу только
женщины, а после и мужчины тоже. И он сразу же к ним ко всем стал испытывать
те же самые разрушительные чувства, какие испытывал до этого к ней лишь
одной и больше ни к кому и никогда не испытывал. И он вышел, проехав всего
несколько остановок пути, и дождался следующего автобуса, а когда влез в
него и увидел ее, успокоился. Вернее не успокоился, а понял, что все
остальные люди имеют, как им и подобает, нормальные разные, свои собственные
лица и никто из них на нее не похож. И это, конечно, в какой-то степени
успокоило Расина и утешило, но впоследствии он не пробовал больше и не
отваживался ездить от нее отдельно, а отважился сходить на прием к
врачу-невропатологу в поликлинику по месту жительства. Записался
предварительно на определенное число, потом в назначенный день очередь
отсидел в коридоре не меньше часа и, попав в кабинет, изложил и пожаловался
этому невропатологу, что не любит одну женщину и не то что не любит, а
питает к ней безотчетную жгучую ненависть на почве отвращения и признался,
что возникают у него в связи с ней нехорошие преступные желания.
А врач спросил у него:
- Женщина эта - жена ваша?
- Нет, - сказал Расин, - посторонняя женщина - из автобуса.
- Еще что-нибудь беспокоит? - врач тогда спрашивает.
- Больше ничего не беспокоит, - говорит Расин, и врач ему на это
ответил, что сам он тоже не всех, мягко говоря, женщин любит, а некоторых
терпеть не может, тем более в автобусе. Но из этого, сказал, ничего не
следует и не вытекает.
И Расин покинул кабинет врача и поликлинику с тем, с чем туда пришел.
А автобус сделал левый поворот, доехал до светофора и остановился на
красный свет. Расин посмотрел туда, где должна была маячить ее спина, но
спины не нашел и не увидел, а увидел, что женщина стоит уже к нему лицом и
вообще не стоит, а готовится к выходу, прокладывая себе путь промеж стоящими
перед ней плечом к плечу пассажирами и пассажирками. И она столкнулась с
Расиным взглядом, и Расин неожиданно для себя самого кивнул ей, как
знакомой, и она ему кивнула в ответ. Все-таки они примелькались один другому
и поэтому, встретившись глазами случайно, поздоровались, тут же сообразив,
что здороваются, зная человека только в лицо.
И тут автобус качнуло и он проехал светофор и открыл на остановке обе
свои двери. А Расин не прижался к ним, к дверям, как делал это на предыдущих
остановках, а вышел из автобуса, освободив проход. И народ повалил из двери
на волю, и она тоже вышла, всколыхнувшись несколько раз на ступеньках, и
прошла мимо Расина, задев его оттопыренным локтем. И Расина потянуло было
схватить этот локоть и хоть боль ей какую-нибудь причинить пустячную, но он,
вопреки желанию, не сделал этого, и локоть, пропахав по его пиджаку, повис в
воздухе и стал удаляться. А Расин проводил его взглядом и вцепился в
поручень тронувшегося уже автобуса, и боком проскочил между створками двери
в полупустой салон, чтобы выйти из него на следующей, конечной остановке. И
он смог даже сесть - настолько освободился автобус у фабрики, на
предпоследней остановке своего маршрута. И Расин сел. И карман его брюк
натянулся чем-то продолговатым и оттопырился. Выкидушка, понял Расин,
пощупав выпирающий предмет через ткань брюк. И он подумал, что вроде не клал
ее сегодня туда. Но точно он, конечно, не помнил, клал или не клал нож в
карман, и решил, что ну и ладно, приду домой с работы и выложу.
А после работы Расин освободился сегодня минут на пятнадцать раньше,
чем освобождался он обычно. Так получилось у него. И он прошел отрезок пути
до следующей остановки пешком, истратив на дорогу эти лишние пятнадцать
минут. И не с целью, поставленной себе заранее, это сделал, а так, пошел
пешком и все - чтобы проветриться. И на следующей, ее остановке, он выбрал
место за спинами сплоченной группы людей, ждущих двадцатый автобус.
Она была среди них и стояла почти что в центре этого мелкого
человеческого скопления. Или, может быть, чуть правее от центра она стояла,
и голова ее была повернута в ту сторону, откуда пришел сейчас Расин. Все
остальные смотрели туда же, выглядывая друг из-за друга, чтобы вовремя
увидеть приближающийся автобус и занять наиболее выгодную позицию для
посадки в него.
И автобус появился, и все, заметив его на дальних, как говорится,
рубежах, сдвинулись со своих мест и подались вперед. И Расин подался и,
раздвинув плечом сомкнутые спины, протиснулся к ней как можно ближе. Она
стояла теперь в шаге от Расина, отделенная одним-единственным мужчиной. Но
когда автобус подъехал, мужчина этот сместился, чтобы войти в переднюю
половину задней двери, и Расин сел в автобус за ней - следующим. И она,
поднявшись по ступенькам, устремилась к левой стенке салона, в угол, где
сзади, у вертикального поручня, соединяющего пол автобуса с его крышей,
имелось достаточно пространства для ее громоздкой фигуры. Расин также,
дважды ступив, взялся за этот поручень. Только он повыше за него взялся, над
ее головой, а она - низко, на уровне, примерно, своей груди взялась. И
опять, как и утром, правда, с другой точки зрения, увидел он ее торчащие
сквозь прическу уши. И с каждым, самым легким поворотом головы, волосы ее
шевелились, и Расину чудилось, что уши тоже шевелятся - вместе с волосами. И
он закрыл глаза и снова открыл их, и уши шевелиться перестали, застыв на
своих положенных местах, как приклеенные. После чего Расин с облегчением
вздохнул полной грудью и задохнулся ее запахом, в котором сегодня явно
преобладала парфюмерная составляющая, и она, щекоча ноздри и раздражая их
слизистую, раздражала и самого Расина. Но на этот раз он не отодвинулся и не
отвернулся, хотя даже глаза у него начали слезиться, а все стоял и вдыхал
отработанный и источаемый этой женщиной воздух, втягивая его в себя носом с
жадностью.
- Вы опять дышите на меня, - сказала она, обернувшись. Хоть утреннего
недовольства в ее голосе Расин не уловил.
И он сказал:
- Прошу прощения, - и хотел пройти вперед. А она сказала:
- Ничего.
И сказала, что давно его приметила в числе других, потому что, говорит,
мы всегда вместе ездим.
- Да, - сказал Расин, - я тоже вас заметил давно.
И как-то так естественно вышло, что доехав, Расин не нырнул под арку с
ящиками, а пошел с ней по тротуару. И она ему на это не возразила и не
воспротивилась, а шла себе рядом как ни в чем не бывало, пока не пришли они
к ее дому. И она сказала:
- Здесь я живу. - И сказала, выдержав паузу: - Может, - говорит, -
зайдете? У меня кофе есть жареный, в зернах.
А Расин сказал:
- Я не знаю, - и опустил руку в карман брюк, и осмотрелся по сторонам.
- Только у меня не убрано, - сказала она. - Или у вас времени нет?
- Время есть, - сказал Расин и вынул из кармана руку. - Но, может, это
неудобно?
- Удобно, - сказала она, - если, конечно, вам удобно.
- А вы, - Расин спросил, - не боитесь?
А она спросила:
- Кого?
И Расин принял ее предложение.
А жила она, конечно, одна - в этом Расин не сомневался ни на минуту - и
мебели особой в квартире у нее не было, а стояло что-то самое элементарное и
простое, зато висел в комнате во всю стену ковер с олимпийской символикой, а
на нем булавками были понаколоты какие-то вышивки и изделия из макраме, и
всякие иные рукоделия.
И введя Расина из прихожей в эту единственную свою комнату, она
сказала:
- Вот так я живу.
- Ничего, - сказал Расин.
- Да, - сказала она, - моей квартире многие завидуют.
И Расин сел без ее приглашения на диван-кровать, собранный сейчас
уголком и от этого узкий.
- Я скоро, - сказала она и вышла, и загремела на кухне то дверцами
шкафа, то посудой, то чем-то еще неопределенным.
"И квартира вся ею пропахла, - подумал Расин, - насквозь". И он
услышал, как заработала, треща, кофемолка и как зашипел и зажегся газ, после
чего по квартире пополз новый запах - запах свежего закипающего кофе.
Потом она принесла горячую кофеварку и чашки, и маленькие звонкие ложки
и поставила все на низкий, так называемый журнальный стол, потому что
никакого другого стола в комнате не было. Под кофеварку подложила она
полотняную салфетку, сложенную вчетверо - наверно, чтоб не испортить
полировку.
Вторым заходом были ею принесены хлеб и масло, сыр на тарелке
кружочками, печенье "Привет" с конфетами и, чего Расин не ожидал, початая, а
если точнее - недопитая бутылка коньяка "Десна". Все это перечисленное
громоздилось на черном подносе не то деревянном, не то пластмассовом, и
расписан этот поднос был красными большими шарами.
И она поставила его осторожно на стол, оглядела сверху и сказала:
- Сахар. Я сахар забыла поставить, - и сходила в кухню за сахаром.
А Расин сидел все это время молчком на диван-кровати, перед низким
дурацким столом о трех раскоряченных ножках, и следил за тем, как бестолково
колыхалась она и покачивалась в воздушном пространстве квартиры,
распространяя вокруг себя волны своего причудливого запаха, и волны эти все
более и более уплотнялись, очевидно, из-за того, что присутствие Расина ее
волновало и будоражило.
И так, колышась и подрагивая бедрами и плечами, и грудью, она налила в
чашки кофе и долила в них же коньяку.
Расин взял чашку двумя пальцами и отпил. Кофе был горячий и обжег ему
язык и щеки изнутри, а коньячный привкус в кофейном обрамлении показался
Расину лишним и неуместным.
- Коньяку не мало? - спросила она. - А то я же на свой вкус наливала.
- А отдельно можно коньяку? - спросил Расин. - Не в кофе.
- Можно, - сказала она и поднялась, всколыхнувшись во всех направлениях
и измерениях сразу, чтобы взять из буфета рюмку.
И Расин, наполнив эту рюмку до краев, опрокинул ее себе в горло.
- За Вас и Ваше здоровье, - сказал он после того, как проглотил коньяк,
и его рука потрогала карман.
Нож, конечно, лежал там, свернувшись и спрятавшись в рукоятке. Кнопка
приподнимала шершавый материал брюк и возвышалась упрямой точкой.
- Печенье вот, - сказала она, - к Вашим услугам, конфеты. И сыр
колбасный с тмином. Угощайтесь.
- Я угощаюсь, - сказал Расин и разом допил кофе, потому что чашка была
маленькая - почти как рюмка.
- Еще кофе? - спросила она.
- Да, - сказал Расин.
Она встала и, взяв кофеварку с коричневой гущей на дне, понесла свое
расхлябанное тело из комнаты.
Расин встал тоже и двинулся за ней.
Рука его опустилась на дно кармана и обхватила нож. Большой палец
царапнул кнопку предохранителя, но не нажал ее, так как в кармане лезвию
открыться было бы некуда.
И так они шли в ногу и след в след эти несколько метров из комнаты по
коридору к кухне - она впереди с кофеваркой в руке, он - сзади, прощупывая
взглядом ее спину и отмечая про себя, что лопатки на ней не проступают и не
выделяются.
И она вошла в темную, с погашенной лампочкой, кухню и превратилась на
фоне окна в силуэт.
Расин тоже вошел.
Она поставила кофеварку в мойку. Развернула себя на сто восемьдесят
градусов кругом и повисла на Расине, пригибая и прижимая его к себе. И она
облепила и обволокла его собой, своими бедрами, животом, грудью - и
парализовала. И Расин стал погружаться в ее оплывающую мякоть и в ней
увязать.
- Я в ванну схожу, - сказала она и пошла из кухни в ванную, совмещенную
с туалетом.
И до Расина донесся шуршащий шум воды, разделяемой душем на множество
тугих струй. Вода била в чугунное дно ванны.
Но вот тон шума изменился, и струи легли на мягкое и податливое.
Расин не двигался. Стоял в кухне, куда выходило из ванной освещенное
окно, и смотрел в него, в это окно, не мигая. И ничего, за исключением
матового света, он не видел. Окно было вделано высоко. Под самым потолком. И
к тому же запотело от пара.
Но слышимость была идеальной. И Расин хорошо слышал, как она терла себя
мочалкой и как чистила щеткой зубы, и как скребла ногтями намыленную голову.
Потом шум воды ослабел и стих. Руки Расина дрожали. Низ живота напрягся
и отвердел.
"Интересно, сколько ей лет? - подумал Расин. - Тридцать? Сорок?".
И еще подумал он, что не спросил, как ее зовут. Но это, подумал, знать
и не обязательно. Потому что в данном случае неважно.
Наконец, она вышла из ванной в махровом полосатом халате, волоча за
собой клуб подсвеченного влажного пара.
- Тебе в ванну надо? - спросила она.
- Нет, - сказал Расин. - Я так.
И он остался стоять, где стол.
А она пошла в комнату и, оттащив за край стол, разложила диван-кровать
и застелила его постелью.
После этого свет погас и там.
- Пойдем, - сказала она, вернувшись к Расину в кухню и, по пути потушив
последний свет, какой еще горел - свет в ванной комнате.
И Расин ей подчинился.
- Разденься, - сказала она уже у дивана и дохнула Расину в лицо.
- Я так, - сказал Расин и сжал в кармане нож до такой степени, что
захрустели пальцы. И он не снял с себя даже режущий под мышками пиджак,
потому что его потащила вперед какая-то сила, и он повалился ничком в
трясину живого тела и стал в ней утопать, выгребая одной, левой, рукой, так
как правая его рука запуталась и зацепилась в кармане. И тело ее приняло
Расина, сомкнувшись над ним и отравив своим одуряющим запахом.
И Расин лишился чувств и ощущений, и сознания и слышал лишь частые
удары собственной взбесившейся крови, бьющей в голову и в грудь, и в живот,
и в пах.
Его ноги окаменели в напряжении, мышцы рук вздулись, и он сцепил их,
свои руки, на ней, и пальцы впились и вмялись в ее тело. В плечи. Потом в
шею. В спину. Потом они обхватили ее бедра и сгребли тестообразное месиво
ягодиц в кулаки, и это густое тесто стало подниматься, как на дрожжах и
пролезать у него между пальцами.
И в какой-то миг она выдохнула предсмертный тяжелый стон, и у Расина
включилось, хотя и смутно, сознание, и мелькнуло в нем, что, наверно, он
всадил-таки в нее свой нож. И сознание снова выключилось.
А она простонала еще раз.
Затем - еще.
Потом ее перекорежило, свернуло в бараний рог и она, дернув поочередно
и засучив ногами, стихла.
И Расин очнулся. И посмотрел на нее. Глаза уже освоились и привыкли к
темноте, и он увидел, что нос ее заострился и вытянулся чуть ли не до
верхней губы, глаза запали еще глубже в лицо и закатились там, в глубине,
куда-то, нижняя челюсть отвалилась, оскалив зубы.
- Вот и все, - подумал Расин. - Конец фильма.
Его правая рука, лежащая на ней, внизу, вся была в чем-то липком и
скользком.
- Кровь, - решил Расин и вытер ладонь и тыльную ее сторону о халат,
разметавшийся полами по постели.
И при этом его движении, она шевельнулась и ожила.
Расин пошарил вокруг, ища нож.
Ножа не было.
- Живучая, - сказал он и опять сжал ее шею руками.
И все стало раскручиваться, как в записи, повторяясь, и повторилось с
начала и до конца так же, как и в первый раз. И после этого повторилось
опять.
И Расин совсем теперь ничего не чувствовал и не понимал умом, и только
в перерывах между повторами, когда возвращались к нему остатки и обрывки
сознания, он смотрел на нее из последних сил, чтобы увидеть ее мертвую и
бездыханную. А перерывы все укорачивались. Или, может, ему так казалось.
И каждый раз видел Расин одну и ту же картину: картину ее умирания и
смерти. И он готов был наблюдать ее, эту поистине прекрасную картину,
бесконечно.
А она умирала и умирала у него на глазах и в его руках и лежала без
признаков жизни, а потом все же оживала из пепла, и все происходило и
повторялось заново в одной и той же неумолимой последовательности. И она
билась в конвульсиях и в судорогах агонии и стонала, прощаясь с жизнью
навсегда, и спрашивала у него в предсмертном бреду сухим и охрипшим шепотом:
- Ты меня любишь? Любишь?
И он отвечал ей "люблю", чтобы не огорчать умирающую и чтоб дать ей
уйти на тот свет счастливой.
1993