работу. И он сказал это и сидит ждет, что Мария ему ответит. А Мария головой
кивнула с пониманием - и весь ответ, больше ничего ему не сказала. А Сараев
помедлил и говорит:
- А деньги я тебе принесу.
А Мария опять кивнула головой и говорит:
- Не думай об этом. Ерунда.
А Сараев говорит:
- Пойду я. Вот.
А Мария говорит:
- Иди.
И Сараев начал одеваться. Снял свитер и надел свой жилет и снова надел
свитер, а в прихожей он обулся и влез в пальто, и нахлобучил на голову
шапочку с надписью "Пума". И он одевался медленно, а Мария стояла, опершись
плечом о стену, а руки держа сложенными на груди, и наблюдала за его
сборами. И Сараев хотел уйти достойно, только до свидания сказав Марии и
детям, но сказал все-таки он не до свидания, а другое:
ґ Или, может, - сказал, - мне не уходить? Пока. А остаться?
А Мария положила ему ладонь на предплечье и говорит:
- Нет, ты лучше иди.
***
И Сараев пошел домой, где не был ровно один месяц.
А дома лежали у него шестьдесят семь процентов прошлой зарплаты. Он их
месяц назад, идя к Марии, дома оставил, так как ненужных денег при себе
Сараев не носил, учитывая, что улица полна неожиданностей, а дома, за
железной дверью, ничего с деньгами случиться не может. И он разделил
имевшуюся у него сумму на две равные части и одну часть понес Марии, а придя
к ней, он сказал:
- На вот тебе. На жизнь.
А Мария ему:
- А тебе? Я не возьму.
А он говорит:
- Я же месяц у тебя жил на иждивении и своих денег не тратил, и теперь
у меня деньги есть.
И он, как обычно, положил деньги на стол и сказал детям и Марии:
- До встречи, - и ушел, не приняв ее возражений, а чтоб она не вышла за
ним и не начала отказываться от денег, Сараев лифта дожидаться не стал, а
свернул на лестницу и сбежал по ней бегом, скользя рукой по перилам.
***
И точно так же, пешком и бегом, спускался Сараев с пятого этажа, уходя
когда- то от Милы. И так же, одной рукой, скользил он по шероховатым
перилам, прихватывая их на поворотах всей пятерней. А в другой руке нес
тогда Сараев сумку, взятую тогда у Марии напрокат, ту же самую, кстати
сказать, сумку, в которой возили они с Марией Вениамина в ветлечебницу к
врачу. И тогда тоже не стал Сараев вызывать и ждать лифт, чтобы Мила не
успела выйти из квартиры и не стала канючить, уговаривая не оставлять ее,
слабую женщину, один на один со всеми и клянясь, что больше ничего подобного
не повторится никогда в жизни, а пить она бросит хоть завтра с утра, потому
что ей это раз плюнуть. И Сараев, предвидя, значит, все эти возможные
последствия, побежал вниз по лестнице, через две ступеньки галопом.
А приходил он сюда, к себе домой, за вещами. Накануне ночью они с Юлей
ушли в чем были, ничего не захватив в суматохе бегства, а без вещей же
нельзя жить, в особенности когда речь идет о ребенке трех лет от роду. И
взял у Марии Сараев вместительную сумку и ранним утром пошел к себе или,
вернее, к Миле. Пришел, а дома она одна. Сидит на полу и голову в руках
держит. А друзей ее вчерашних оголтелых нет никого. Разошлись, видно, и,
значит, повезло Сараеву крупно. Правда, он думал, что если они тут еще, то в
такое утреннее время спят как убитые, поэтому и пришел не опасаясь. А их и
вообще нет. Что еще лучше. Хотя Мила уже не спала. Наверно, помешало ей
что-нибудь спать или кто-нибудь ее разбудил. И Сараев поставил сумку на пол
и стал вынимать из шкафа одежду и другие вещи - Юлины и свои. Те, что еще
сохранились у них и не исчезли по ходу жизни. И Сараев укладывал все
имеющиеся вещи, наполняя ими до отказа бездонную сумку Марии. А Мила
посмотрела на его действия мутным разбитым взглядом и сказала:
- А где все?
- Нету, - ответил ей без отрыва от своих сборов Сараев.
А Мила говорит:
- Бросили, значит, - и говорит: - А где Юля, дочь моя?
- И Юли, - Сараев говорит, - нету. Мы от тебя с ней ушли.
А Мила повела головой из стороны в сторону, не выпуская ее, голову, из
рук, и говорит:
- И вы, значит, бросили.
И Сараев сказал ей:
- Да.
И Мила подползла к Сараеву на карачках и заглянула ему в лицо снизу и
пьяно и сопливо заплакала и заговорила, причитая и ноя:
- Не бросайте меня, а то я же без вас погибну и пропаду пропадом.
Но Сараев не откликнулся на эти фальшивые просьбы и стенания, которые
он уже сто раз слышал из ее уст. А после вчерашнего бандитского нападения ее
друзей на него и, главное, на Юлю Сараеву вообще хотелось больше жизни Милу
своими руками удушить, и он сказал ей:
- Пропадай. Туда тебе и дорога.
И, сказав эти свои последние слова, Сараев застегнул на сумке
замок-молнию и вышел из квартиры и побежал вниз по ступенькам лестницы,
уходя от Милы к Марии навсегда - или, вернее, он так полагал и надеялся, что
навсегда.
А потом он еще приходил к Миле однажды, так как она не являлась два
раза по повестке в суд, где должно было слушаться дело об их разводе. И
Сараев, собравшись с духом, пошел к ней в день судебного заседания,
назначенного третий уже раз по счету. И он нашел ее дома, как всегда по
утрам, спящую мертвым сном. И еще трое людей спали, дыша перегаром, в
комнате - на полу и на диване, кто где упал. И Сараев, стараясь никого не
разбудить, взвалил Милу на себя и вынес из квартиры. А внизу он прислонил ее
к толстой акации, поймал такси и доставил таким образом в суд. И, увидев
Милу воочию, суд незамедлительно и без вопросов оформил развод, освободив
Сараева от нее и дав ему узаконенную возможность жениться на Марии, с
которой он жил уже и был с ней, можно сказать, счастлив в личной жизни. А
Мила к концу слушания дела очухалась частично, придя в сознание, и говорит:
- Это что?
А Сараев говорит?
- Суд.
А Мила ему:
- А кого судят?
А Сараев говорит:
- Развод.
И, выслушав решение и постановление суда, Мила села на свое место и
сказала:
- Гад ты, Сараев, - и: - Бросил, - говорит, - меня в трудную минуту
жизни и изменил. - И еще она сказала: - Дай пять рэ, а то застрелюсь и
повешусь.
А Сараев сказал:
- На, - и бросил ей на колени десятку. А на десять рублей в те времена
и годы можно было целую бутылку водки купить, а вина - так еще больше...
И вот Сараев сбежал с девятого этажа, считая ногами ступени, и
перепрыгнул через кучи отходов жизнедеятельности человека, которые
образовались на нижних этажах ввиду переполнения мусоропровода, и вышел из
вонючего подъезда, где не горело ни одной лампочки, на воздух и на свет. И
он самой короткой дорогой, какая только существовала и была возможна,
вернулся домой, даже за хлебом не зайдя. Хотя все, что оставил он за окном
месяц назад, давно, надо было думать, прокисло и пришло в негодность и есть
в доме у него было нечего. Кроме, конечно, неприкосновенных запасов. Но это
не волновало сейчас Сараева, так как есть ему не хотелось. И он пришел и
переночевал в пыльной квартире, а утром ушел на работу, забыв, между прочим,
надеть бронежилет. И он вспомнил, когда в автобус влез и его сдавили, что
нет на нем предохраняющего жилета, но возвращаться за ним не стал, зная, что
возвращаться - это плохая примета, к добру не приводящая. И "Макаров" лежал
на своем месте, в кармане брюк, чего было достаточно и довольно.
А на работе им всем, вышедшим из отпуска без содержания, сказали, что
положение на предприятии не стабилизировалось и не улучшилось, а наоборот,
ухудшилось до катастрофического, и если раньше работала хотя бы одна смена,
то теперь на своих местах остается только высшее руководство, а все
остальные свободны, значит, еще на один календарный месяц. И кто-то спросил:
а как и на что мы будем жить и кормить семьи свои, жен и детей? А начальник
по кадрам и быту сказал, что он ничем не может помочь, и от него лично
ничего не зависит, и он ни в чем перед людьми не виноват.
- А кто виноват? - у него спрашивают.
А он говорит:
- Правительство. Так как именно оно не обеспечило, не создало условий,
- ну и все тому подобное.
А рабочий народ, собравшись у проходной, говорил на это:
- Надо, - мол, - браться за вилы. Пора уже.
А служащие и инженерно-технический персонал, а также люди пожилого,
предпенсионного, возраста говорили:
- Вилами сыт не будешь, - и разбредались по одному и группами кто куда,
не идя на поводу у толпы.
Ушел в их числе и Сараев, правда, куда теперь себя девать, он не знал и
понятия ни малейшего не имел. К Марии он был не против снова пойти, так как
Вениамин все же требовал еще ухода за собой, но дома у Марии сейчас не было
никого. Она на работе уже была, а дети, соответственно, в школе. И не знал
Сараев, как Мария воспримет и истолкует его приход, может быть, подумает,
что он навязывается ей против воли, или еще что-нибудь подумает по его
адресу нелестное и нелицеприятное, усомнившись и не поверив правде о
продлении его отпуска.
И Сараев подумал, что неплохо было бы пойти и купить себе чего-нибудь
съестного, экономя, конечно, последние деньги. Но не пошел он никуда. Потому
что, купив что-либо, пришлось бы ему идти и относить купленное домой и
сидеть там весь день, а у него же ни телевизора не было - посмотреть его и
время тем самым как-то потратить и провести, ни книжки какой-нибудь, ни даже
газет никаких. И он пошел в сторону дома, по привычке всегда с работы в
сторону дома идти, но не прямо пошел, а через автовокзал новый, то есть
вокруг. И он вошел в здание вокзала и походил по пустому, как и в прошлый
его приход, залу. И точно такой же милиционер шагал по первому этажу взад и
вперед и по кругу, и та же надпись светилась на информационном табло. И
водка небось в кафе продается та же, подумал Сараев, и без закуски. Но на
водку переводить средства Сараев не мог себе позволить, и он подошел к
милиционеру и спросил, не преследуя никакой цели:
- А автобусы, - спросил, - когда пойдут?
А милиционер сказал:
- Бензина нет. Вы что, не видите?
А Сараев сказал:
- Вижу, - и спросил: - А тут у вас всегда такая пустота торичеллиева?
А милиционер сказал:
- А кто сюда пойдет? - и сказал: - Сумасшедшая одна ходит регулярно.
Придет, станет в позу и выступает, как на съезде, лекции читает в пустоту.
- И больше никто, - Сараев говорит, - не ходит?
А милиционер говорит:
- Ну, еще ты вот пришел. Работать мешать.
И милиционер, конечно, был прав на все сто. Сараев действительно не
знал и не мог бы сказать, зачем он пришел на этот мертвый вокзал. Пришел - и
пришел. По наитию какому-то, хотя делать тут ему было нечего. И в любом
другом месте нечего.
И он ходил по зданию вялым медленным шагом и глазел по сторонам и
присаживался на стулья из желтой пластмассы, то есть вел себя так, как в
музее или галерее люди себя ведут. И он, как в музее, разглядывал
разноцветные витражи- картины - из жизни героического казачества, - и
рисунки настенные мозаичные на темы материнства и детства, и панно,
выполненное во всю торцовую стену снизу доверху. А изображало это панно
автобус "ЛАЗ", уносящийся в туманную даль по извилистой трудной дороге.
И милиционер, бродивший по долгу своей службы вдоль и поперек здания,
приблизился к Сараеву и сказал: - Что, красиво?
А Сараев сказал:
- Да. И если б, - сказал, - люди какие-нибудь еще здесь были и
посещали, чтоб могли видеть... это... своими глазами.
А милиционер сказал:
- Люди будут, - и: - Вот, - сказал, - уже начинают прибывать некоторые.
И Сараев оглянулся и увидел женщину, идущую со стороны центрального
входа к ним на сближение. И она дошла до середины зала, остановилась и
расстегнула свою синюю фуфайку.
- Сейчас начнется, - сказал милиционер, - цирк под куполом.
И цирк начался, можно сказать, безотлагательно, потому что женщина в
фуфайке вздернула вдруг указательный палец правой руки и сказала:
- Десятого марта сего года Рождество по церковному лунному календарю.
Молитесь все. Тех, кто не молится, быть не должно. - Она замолчала,
осмотрелась вокруг и опять сказала, ткнув пальцем в воздух: - Второй
православный праздник - Пасха. Празднуется пятого декабря по старому стилю и
летоисчислению.
- Ну, ты внимай, - сказал милиционер Сараеву, - а у меня служба не
ждет.
И он ушел в свое отделение служить, а Сараев остался слушать женщину в
одиночестве и, как говорится, с глазу на глаз. А она говорила шамкая и
проглатывая куски слов, и голос ее накатывал на Сараева короткими
судорожными волнами.
- Русские, сербы и украинцы - это братья навек. Они от Бога, - говорила
женщина все громче, - кроме болгар. Болгары Верховным судом Украинской
Советской Социалистической родины девятого созыва приговорены к смертной
казни через повешение. Все зло от болгар. Сталин был болгар, Ленин - болгар,
Брежнев и Горбачев - болгары.
И конечно, это был бред сумасшедшего и больного человека и не в своем
уме находилась эта женщина. Но Сараев-то слушал ее внимательно не потому,
что ему было интересно ее слушать, а потому, что голос у нее знакомым
показался Сараеву. Правда, из-за эха и расстояния не мог он определить, кому
именно принадлежал такой же лающий голос. Вернее, у него промелькнула
догадка, что Мила в пьяном состоянии так приблизительно кричала, ну, или не
так, а очень похоже. Но он не задержался на этой промелькнувшей мысли, а
пошел к женщине навстречу и приблизился к ней на расстояние двух с небольшим
метров. И увидел Сараев, что в самом деле перед ним стоит Мила собственной
своей персоной. И она сильно, конечно, изменилась под воздействием
прошедшего времени, и зубы у нее отсутствовали с правой стороны, и фуфайка
на ней была старая, с закатанными рукавами, и не по росту и не по размеру.
Но в том, что это Мила, не могло быть никаких у Сараева сомнений. И он стоял
и смотрел на нее, на свою первую бывшую жену, а она не обращала на него
внимания, а говорила, как будто бы перед ней не один-единственный Сараев
стоит, а многотысячная аудитория благодарных слушателей.
- Двадцать один день, - говорила Мила, - жила я в городе Москве -
столице Российского государства с тысяча девятьсот двенадцатого года. На
Курском вокзале. Ельцин - исполняющий обязанности поверенного в делах, глаза
карие, наполовину болгар. Ельцина быть не должно. А царицей должна быть
Петрова Анна Васильевна - депутат Верховного Совета. Она меня принимала в
Кремле, молитесь за нее. И за меня молитесь. Я тоже должна быть царицей. Но
я даю себе самоотвод по уважительной причине.
И в этом месте речи Сараев тронул Милу и сказал: - Мила.
А она:
- Я вас слушаю.
А он:
- Мила, это я.
А она:
- Да, - говорит, - я слушаю.
А Сараев говорит ей:
- Пойдем отсюда.
А она говорит:
- Пойдем.
И они пошли по вокзалу вдвоем. Сараев слева, а Мила от него справа. И
они сначала шли в молчании, ни о чем не разговаривая между собой, а потом
Сараев спросил:
- Ты пьешь?
А она:
- Пить, - говорит, - это грех Божий, заповедь номер двенадцать.
- А живешь ты где?
А она говорит:
- Ивана Гоголя, пять, в собственном доме.
- А не было тебя давно, - Сараев говорит. - Почему? - В Москве жила, -
Мила говорит, - двадцать один день.
- А раньше где была? - Сараев спрашивает. - Раньше.
- А раньше, - Мила ему отвечает, - в заточении содержалась. Болгарами.
Смерть болгарам и вечная память.
И они опять пошли без разговоров, потому что не приходило Сараеву в
голову, о чем бы с ней еще можно было поговорить. И как поступить с Милой
сейчас и в дальнейшей перспективе, Сараеву было неясно. Что, в смысле,
должен он делать. Уйти или отвести ее к себе домой, где она тоже имеет право
жить? Такое же, как и он сам. Но что из этого получится и, может, необходимо
сдать ее на лечение? Ну а когда выпустят ее снова, тогда как быть, особенно
если она такой и останется? Короче, не ожидал, конечно, Сараев встретить
Милу в нынешнем ее плачевном виде и не мог он вообразить себе, и даже в
страшном сне не могло привидеться ему того, что реально осуществилось в
жизни. Он-то думал и был уверен на сто процентов, что Мила по- прежнему пьет
и гуляет в том же самом ключе, беспробудно. С друзьями своими уголовными.
Ведь же недаром и не просто так, от нечего делать, приходили они тогда,
ночью, и ее спрашивали. Не могло же Сараеву почудиться спросонья посещение
их ночное. И дверь, ту еще, деревянную, они расшатали, выбить ее пытаясь. То
есть у него все нужные основания были думать про Милу так, как думал он, а
не по-другому. А оказалось, значит, что все не так, и Сараев сказал на
всякий случай, для того чтобы молчание свое нарушить и разрядить:
- Ты есть хочешь?
А Мила ответила:
- Не хочу.
А Сараев сказал:
- Пошли домой. А там видно будет.
А Мила говорит:
- К кому?
- Ну, ко мне, - Сараев говорит.
А Мила говорит:
- Я к болгарам не хожу.
А Сараев говорит:
- А в свою квартиру пойдешь?
А Мила:
- Нет, - говорит, - в ней болгары.
- Какие болгары? - Сараев говорит. - С чего ты взяла?
А Мила говорит:
- А была я там, когда из заточения меня Бог освободил, - и говорит: -
Дверь там болгарская.
А они, говоря так и беседуя, на площадь как раз вышли имени Народа, к
памятнику ему железобетонному, и Мила остановилась у постамента и распахнула
фуфайку и выбросила вперед указательный палец и закричала в лицо Сараеву,
плюясь и тыча в него этим пальцем:
- Братья и сестры, - закричала она, - будьте милосердны и бдительны.
Останови замышляющего не доброе, а злое и суди его по всей строгости. Бог
говорил: "Не прелюбодействуй с женою своею, не убий отца своего и мать свою.
А кто убьет, тот болгар". Так говорил Бог Отец Богу Сыну.
И Сараев стоял перед ней, а она кричала куда-то мимо него и поверх
него, и остановить ее было нельзя ничем, никакими доступными средствами,
разве, может быть, только заткнув рот и связав по рукам и ногам.
И невдалеке от них, от Милы с Сараевым, ходили по площади люди в яркой
красивой одежде, и одни из них спешили пройти быстрее, чтоб не останавливать
взгляда на этом уродливом и тяжелом зрелище, а некоторые останавливались и
говорили ей:
- Заткнись, чего разоралась, дура.
Или говорили:
- Ну, бабка, вышивает.
И Сараев взял Милу за рукав фуфайки и потащил ее от постамента и
сказал:
- Мила, пошли.
А она не слышала его и не видела и выкрикивала, хватая беззубым серым
ртом воздух:
- Жилище твое - обитель твоя. И заложи окна в доме своем кирпичом
красным и белым, а свет через крышу прольется на тебя и домочадцев твоих -
сверху, а не сбоку. Ибо все, что сверху, - от Бога.
И Сараев еще одну попытку предпринял Милу с площади увести, но она
вырвалась и заорала:
- Люди, насилуют, - и стала бить Сараева по рукам, плечам и лицу.
И Сараев, конечно, отступился и пошел, унося ноги от греха подальше. И
он оставил ее одну у постамента, и она опять понесла свою то ли проповедь,
то ли молитву в массы. А они, массы, в это время занимались кто чем - кто-то
продавал и покупал рубли, кто-то валюту стран Запада, а кто-то пирожки и
жевательную резинку, и шоколад, и сигареты. Да мало ли чем занимались
человеческие массы, расположившись на площади и на вытекающем из нее
проспекте. И Сараев прошел, минуя всех этих новых торгующих и покупающих
людей, не понимая их жизни и работы и не вдаваясь.
И вот он пришел домой, и поднялся в лифте на свой пятый этаж, и подошел
к двери, облицованной деревянной планкой, и открыл замысловатые замки,
сперва верхний замок, английский, а за ним нижний, неизвестной
принадлежности, но тоже не наш, а заокеанский. И, войдя в свою отдельную
квартиру, Сараев выложил из правого кармана брюк пистолет системы Макарова,
повесил на спинку стула бронежилет, забытый им сегодня утром в ванной
комнате, и подумал, что, наверно, теперь они ему вряд ли понадобятся и
пригодятся и неплохо бы их вернуть законному владельцу. Вместе с каской.
"И дверь железная, - подумал Сараев, - тоже, выходит, тут ни к селу ни
к городу, и лучше было бы телевизор купить хоть какой, чем дверь эту
возводить, и хорошо еще, что решетки я не установил на окна, а то совсем
выглядело бы это глупо и смехотворно".
1992-1993
кивнула с пониманием - и весь ответ, больше ничего ему не сказала. А Сараев
помедлил и говорит:
- А деньги я тебе принесу.
А Мария опять кивнула головой и говорит:
- Не думай об этом. Ерунда.
А Сараев говорит:
- Пойду я. Вот.
А Мария говорит:
- Иди.
И Сараев начал одеваться. Снял свитер и надел свой жилет и снова надел
свитер, а в прихожей он обулся и влез в пальто, и нахлобучил на голову
шапочку с надписью "Пума". И он одевался медленно, а Мария стояла, опершись
плечом о стену, а руки держа сложенными на груди, и наблюдала за его
сборами. И Сараев хотел уйти достойно, только до свидания сказав Марии и
детям, но сказал все-таки он не до свидания, а другое:
ґ Или, может, - сказал, - мне не уходить? Пока. А остаться?
А Мария положила ему ладонь на предплечье и говорит:
- Нет, ты лучше иди.
***
И Сараев пошел домой, где не был ровно один месяц.
А дома лежали у него шестьдесят семь процентов прошлой зарплаты. Он их
месяц назад, идя к Марии, дома оставил, так как ненужных денег при себе
Сараев не носил, учитывая, что улица полна неожиданностей, а дома, за
железной дверью, ничего с деньгами случиться не может. И он разделил
имевшуюся у него сумму на две равные части и одну часть понес Марии, а придя
к ней, он сказал:
- На вот тебе. На жизнь.
А Мария ему:
- А тебе? Я не возьму.
А он говорит:
- Я же месяц у тебя жил на иждивении и своих денег не тратил, и теперь
у меня деньги есть.
И он, как обычно, положил деньги на стол и сказал детям и Марии:
- До встречи, - и ушел, не приняв ее возражений, а чтоб она не вышла за
ним и не начала отказываться от денег, Сараев лифта дожидаться не стал, а
свернул на лестницу и сбежал по ней бегом, скользя рукой по перилам.
***
И точно так же, пешком и бегом, спускался Сараев с пятого этажа, уходя
когда- то от Милы. И так же, одной рукой, скользил он по шероховатым
перилам, прихватывая их на поворотах всей пятерней. А в другой руке нес
тогда Сараев сумку, взятую тогда у Марии напрокат, ту же самую, кстати
сказать, сумку, в которой возили они с Марией Вениамина в ветлечебницу к
врачу. И тогда тоже не стал Сараев вызывать и ждать лифт, чтобы Мила не
успела выйти из квартиры и не стала канючить, уговаривая не оставлять ее,
слабую женщину, один на один со всеми и клянясь, что больше ничего подобного
не повторится никогда в жизни, а пить она бросит хоть завтра с утра, потому
что ей это раз плюнуть. И Сараев, предвидя, значит, все эти возможные
последствия, побежал вниз по лестнице, через две ступеньки галопом.
А приходил он сюда, к себе домой, за вещами. Накануне ночью они с Юлей
ушли в чем были, ничего не захватив в суматохе бегства, а без вещей же
нельзя жить, в особенности когда речь идет о ребенке трех лет от роду. И
взял у Марии Сараев вместительную сумку и ранним утром пошел к себе или,
вернее, к Миле. Пришел, а дома она одна. Сидит на полу и голову в руках
держит. А друзей ее вчерашних оголтелых нет никого. Разошлись, видно, и,
значит, повезло Сараеву крупно. Правда, он думал, что если они тут еще, то в
такое утреннее время спят как убитые, поэтому и пришел не опасаясь. А их и
вообще нет. Что еще лучше. Хотя Мила уже не спала. Наверно, помешало ей
что-нибудь спать или кто-нибудь ее разбудил. И Сараев поставил сумку на пол
и стал вынимать из шкафа одежду и другие вещи - Юлины и свои. Те, что еще
сохранились у них и не исчезли по ходу жизни. И Сараев укладывал все
имеющиеся вещи, наполняя ими до отказа бездонную сумку Марии. А Мила
посмотрела на его действия мутным разбитым взглядом и сказала:
- А где все?
- Нету, - ответил ей без отрыва от своих сборов Сараев.
А Мила говорит:
- Бросили, значит, - и говорит: - А где Юля, дочь моя?
- И Юли, - Сараев говорит, - нету. Мы от тебя с ней ушли.
А Мила повела головой из стороны в сторону, не выпуская ее, голову, из
рук, и говорит:
- И вы, значит, бросили.
И Сараев сказал ей:
- Да.
И Мила подползла к Сараеву на карачках и заглянула ему в лицо снизу и
пьяно и сопливо заплакала и заговорила, причитая и ноя:
- Не бросайте меня, а то я же без вас погибну и пропаду пропадом.
Но Сараев не откликнулся на эти фальшивые просьбы и стенания, которые
он уже сто раз слышал из ее уст. А после вчерашнего бандитского нападения ее
друзей на него и, главное, на Юлю Сараеву вообще хотелось больше жизни Милу
своими руками удушить, и он сказал ей:
- Пропадай. Туда тебе и дорога.
И, сказав эти свои последние слова, Сараев застегнул на сумке
замок-молнию и вышел из квартиры и побежал вниз по ступенькам лестницы,
уходя от Милы к Марии навсегда - или, вернее, он так полагал и надеялся, что
навсегда.
А потом он еще приходил к Миле однажды, так как она не являлась два
раза по повестке в суд, где должно было слушаться дело об их разводе. И
Сараев, собравшись с духом, пошел к ней в день судебного заседания,
назначенного третий уже раз по счету. И он нашел ее дома, как всегда по
утрам, спящую мертвым сном. И еще трое людей спали, дыша перегаром, в
комнате - на полу и на диване, кто где упал. И Сараев, стараясь никого не
разбудить, взвалил Милу на себя и вынес из квартиры. А внизу он прислонил ее
к толстой акации, поймал такси и доставил таким образом в суд. И, увидев
Милу воочию, суд незамедлительно и без вопросов оформил развод, освободив
Сараева от нее и дав ему узаконенную возможность жениться на Марии, с
которой он жил уже и был с ней, можно сказать, счастлив в личной жизни. А
Мила к концу слушания дела очухалась частично, придя в сознание, и говорит:
- Это что?
А Сараев говорит?
- Суд.
А Мила ему:
- А кого судят?
А Сараев говорит:
- Развод.
И, выслушав решение и постановление суда, Мила села на свое место и
сказала:
- Гад ты, Сараев, - и: - Бросил, - говорит, - меня в трудную минуту
жизни и изменил. - И еще она сказала: - Дай пять рэ, а то застрелюсь и
повешусь.
А Сараев сказал:
- На, - и бросил ей на колени десятку. А на десять рублей в те времена
и годы можно было целую бутылку водки купить, а вина - так еще больше...
И вот Сараев сбежал с девятого этажа, считая ногами ступени, и
перепрыгнул через кучи отходов жизнедеятельности человека, которые
образовались на нижних этажах ввиду переполнения мусоропровода, и вышел из
вонючего подъезда, где не горело ни одной лампочки, на воздух и на свет. И
он самой короткой дорогой, какая только существовала и была возможна,
вернулся домой, даже за хлебом не зайдя. Хотя все, что оставил он за окном
месяц назад, давно, надо было думать, прокисло и пришло в негодность и есть
в доме у него было нечего. Кроме, конечно, неприкосновенных запасов. Но это
не волновало сейчас Сараева, так как есть ему не хотелось. И он пришел и
переночевал в пыльной квартире, а утром ушел на работу, забыв, между прочим,
надеть бронежилет. И он вспомнил, когда в автобус влез и его сдавили, что
нет на нем предохраняющего жилета, но возвращаться за ним не стал, зная, что
возвращаться - это плохая примета, к добру не приводящая. И "Макаров" лежал
на своем месте, в кармане брюк, чего было достаточно и довольно.
А на работе им всем, вышедшим из отпуска без содержания, сказали, что
положение на предприятии не стабилизировалось и не улучшилось, а наоборот,
ухудшилось до катастрофического, и если раньше работала хотя бы одна смена,
то теперь на своих местах остается только высшее руководство, а все
остальные свободны, значит, еще на один календарный месяц. И кто-то спросил:
а как и на что мы будем жить и кормить семьи свои, жен и детей? А начальник
по кадрам и быту сказал, что он ничем не может помочь, и от него лично
ничего не зависит, и он ни в чем перед людьми не виноват.
- А кто виноват? - у него спрашивают.
А он говорит:
- Правительство. Так как именно оно не обеспечило, не создало условий,
- ну и все тому подобное.
А рабочий народ, собравшись у проходной, говорил на это:
- Надо, - мол, - браться за вилы. Пора уже.
А служащие и инженерно-технический персонал, а также люди пожилого,
предпенсионного, возраста говорили:
- Вилами сыт не будешь, - и разбредались по одному и группами кто куда,
не идя на поводу у толпы.
Ушел в их числе и Сараев, правда, куда теперь себя девать, он не знал и
понятия ни малейшего не имел. К Марии он был не против снова пойти, так как
Вениамин все же требовал еще ухода за собой, но дома у Марии сейчас не было
никого. Она на работе уже была, а дети, соответственно, в школе. И не знал
Сараев, как Мария воспримет и истолкует его приход, может быть, подумает,
что он навязывается ей против воли, или еще что-нибудь подумает по его
адресу нелестное и нелицеприятное, усомнившись и не поверив правде о
продлении его отпуска.
И Сараев подумал, что неплохо было бы пойти и купить себе чего-нибудь
съестного, экономя, конечно, последние деньги. Но не пошел он никуда. Потому
что, купив что-либо, пришлось бы ему идти и относить купленное домой и
сидеть там весь день, а у него же ни телевизора не было - посмотреть его и
время тем самым как-то потратить и провести, ни книжки какой-нибудь, ни даже
газет никаких. И он пошел в сторону дома, по привычке всегда с работы в
сторону дома идти, но не прямо пошел, а через автовокзал новый, то есть
вокруг. И он вошел в здание вокзала и походил по пустому, как и в прошлый
его приход, залу. И точно такой же милиционер шагал по первому этажу взад и
вперед и по кругу, и та же надпись светилась на информационном табло. И
водка небось в кафе продается та же, подумал Сараев, и без закуски. Но на
водку переводить средства Сараев не мог себе позволить, и он подошел к
милиционеру и спросил, не преследуя никакой цели:
- А автобусы, - спросил, - когда пойдут?
А милиционер сказал:
- Бензина нет. Вы что, не видите?
А Сараев сказал:
- Вижу, - и спросил: - А тут у вас всегда такая пустота торичеллиева?
А милиционер сказал:
- А кто сюда пойдет? - и сказал: - Сумасшедшая одна ходит регулярно.
Придет, станет в позу и выступает, как на съезде, лекции читает в пустоту.
- И больше никто, - Сараев говорит, - не ходит?
А милиционер говорит:
- Ну, еще ты вот пришел. Работать мешать.
И милиционер, конечно, был прав на все сто. Сараев действительно не
знал и не мог бы сказать, зачем он пришел на этот мертвый вокзал. Пришел - и
пришел. По наитию какому-то, хотя делать тут ему было нечего. И в любом
другом месте нечего.
И он ходил по зданию вялым медленным шагом и глазел по сторонам и
присаживался на стулья из желтой пластмассы, то есть вел себя так, как в
музее или галерее люди себя ведут. И он, как в музее, разглядывал
разноцветные витражи- картины - из жизни героического казачества, - и
рисунки настенные мозаичные на темы материнства и детства, и панно,
выполненное во всю торцовую стену снизу доверху. А изображало это панно
автобус "ЛАЗ", уносящийся в туманную даль по извилистой трудной дороге.
И милиционер, бродивший по долгу своей службы вдоль и поперек здания,
приблизился к Сараеву и сказал: - Что, красиво?
А Сараев сказал:
- Да. И если б, - сказал, - люди какие-нибудь еще здесь были и
посещали, чтоб могли видеть... это... своими глазами.
А милиционер сказал:
- Люди будут, - и: - Вот, - сказал, - уже начинают прибывать некоторые.
И Сараев оглянулся и увидел женщину, идущую со стороны центрального
входа к ним на сближение. И она дошла до середины зала, остановилась и
расстегнула свою синюю фуфайку.
- Сейчас начнется, - сказал милиционер, - цирк под куполом.
И цирк начался, можно сказать, безотлагательно, потому что женщина в
фуфайке вздернула вдруг указательный палец правой руки и сказала:
- Десятого марта сего года Рождество по церковному лунному календарю.
Молитесь все. Тех, кто не молится, быть не должно. - Она замолчала,
осмотрелась вокруг и опять сказала, ткнув пальцем в воздух: - Второй
православный праздник - Пасха. Празднуется пятого декабря по старому стилю и
летоисчислению.
- Ну, ты внимай, - сказал милиционер Сараеву, - а у меня служба не
ждет.
И он ушел в свое отделение служить, а Сараев остался слушать женщину в
одиночестве и, как говорится, с глазу на глаз. А она говорила шамкая и
проглатывая куски слов, и голос ее накатывал на Сараева короткими
судорожными волнами.
- Русские, сербы и украинцы - это братья навек. Они от Бога, - говорила
женщина все громче, - кроме болгар. Болгары Верховным судом Украинской
Советской Социалистической родины девятого созыва приговорены к смертной
казни через повешение. Все зло от болгар. Сталин был болгар, Ленин - болгар,
Брежнев и Горбачев - болгары.
И конечно, это был бред сумасшедшего и больного человека и не в своем
уме находилась эта женщина. Но Сараев-то слушал ее внимательно не потому,
что ему было интересно ее слушать, а потому, что голос у нее знакомым
показался Сараеву. Правда, из-за эха и расстояния не мог он определить, кому
именно принадлежал такой же лающий голос. Вернее, у него промелькнула
догадка, что Мила в пьяном состоянии так приблизительно кричала, ну, или не
так, а очень похоже. Но он не задержался на этой промелькнувшей мысли, а
пошел к женщине навстречу и приблизился к ней на расстояние двух с небольшим
метров. И увидел Сараев, что в самом деле перед ним стоит Мила собственной
своей персоной. И она сильно, конечно, изменилась под воздействием
прошедшего времени, и зубы у нее отсутствовали с правой стороны, и фуфайка
на ней была старая, с закатанными рукавами, и не по росту и не по размеру.
Но в том, что это Мила, не могло быть никаких у Сараева сомнений. И он стоял
и смотрел на нее, на свою первую бывшую жену, а она не обращала на него
внимания, а говорила, как будто бы перед ней не один-единственный Сараев
стоит, а многотысячная аудитория благодарных слушателей.
- Двадцать один день, - говорила Мила, - жила я в городе Москве -
столице Российского государства с тысяча девятьсот двенадцатого года. На
Курском вокзале. Ельцин - исполняющий обязанности поверенного в делах, глаза
карие, наполовину болгар. Ельцина быть не должно. А царицей должна быть
Петрова Анна Васильевна - депутат Верховного Совета. Она меня принимала в
Кремле, молитесь за нее. И за меня молитесь. Я тоже должна быть царицей. Но
я даю себе самоотвод по уважительной причине.
И в этом месте речи Сараев тронул Милу и сказал: - Мила.
А она:
- Я вас слушаю.
А он:
- Мила, это я.
А она:
- Да, - говорит, - я слушаю.
А Сараев говорит ей:
- Пойдем отсюда.
А она говорит:
- Пойдем.
И они пошли по вокзалу вдвоем. Сараев слева, а Мила от него справа. И
они сначала шли в молчании, ни о чем не разговаривая между собой, а потом
Сараев спросил:
- Ты пьешь?
А она:
- Пить, - говорит, - это грех Божий, заповедь номер двенадцать.
- А живешь ты где?
А она говорит:
- Ивана Гоголя, пять, в собственном доме.
- А не было тебя давно, - Сараев говорит. - Почему? - В Москве жила, -
Мила говорит, - двадцать один день.
- А раньше где была? - Сараев спрашивает. - Раньше.
- А раньше, - Мила ему отвечает, - в заточении содержалась. Болгарами.
Смерть болгарам и вечная память.
И они опять пошли без разговоров, потому что не приходило Сараеву в
голову, о чем бы с ней еще можно было поговорить. И как поступить с Милой
сейчас и в дальнейшей перспективе, Сараеву было неясно. Что, в смысле,
должен он делать. Уйти или отвести ее к себе домой, где она тоже имеет право
жить? Такое же, как и он сам. Но что из этого получится и, может, необходимо
сдать ее на лечение? Ну а когда выпустят ее снова, тогда как быть, особенно
если она такой и останется? Короче, не ожидал, конечно, Сараев встретить
Милу в нынешнем ее плачевном виде и не мог он вообразить себе, и даже в
страшном сне не могло привидеться ему того, что реально осуществилось в
жизни. Он-то думал и был уверен на сто процентов, что Мила по- прежнему пьет
и гуляет в том же самом ключе, беспробудно. С друзьями своими уголовными.
Ведь же недаром и не просто так, от нечего делать, приходили они тогда,
ночью, и ее спрашивали. Не могло же Сараеву почудиться спросонья посещение
их ночное. И дверь, ту еще, деревянную, они расшатали, выбить ее пытаясь. То
есть у него все нужные основания были думать про Милу так, как думал он, а
не по-другому. А оказалось, значит, что все не так, и Сараев сказал на
всякий случай, для того чтобы молчание свое нарушить и разрядить:
- Ты есть хочешь?
А Мила ответила:
- Не хочу.
А Сараев сказал:
- Пошли домой. А там видно будет.
А Мила говорит:
- К кому?
- Ну, ко мне, - Сараев говорит.
А Мила говорит:
- Я к болгарам не хожу.
А Сараев говорит:
- А в свою квартиру пойдешь?
А Мила:
- Нет, - говорит, - в ней болгары.
- Какие болгары? - Сараев говорит. - С чего ты взяла?
А Мила говорит:
- А была я там, когда из заточения меня Бог освободил, - и говорит: -
Дверь там болгарская.
А они, говоря так и беседуя, на площадь как раз вышли имени Народа, к
памятнику ему железобетонному, и Мила остановилась у постамента и распахнула
фуфайку и выбросила вперед указательный палец и закричала в лицо Сараеву,
плюясь и тыча в него этим пальцем:
- Братья и сестры, - закричала она, - будьте милосердны и бдительны.
Останови замышляющего не доброе, а злое и суди его по всей строгости. Бог
говорил: "Не прелюбодействуй с женою своею, не убий отца своего и мать свою.
А кто убьет, тот болгар". Так говорил Бог Отец Богу Сыну.
И Сараев стоял перед ней, а она кричала куда-то мимо него и поверх
него, и остановить ее было нельзя ничем, никакими доступными средствами,
разве, может быть, только заткнув рот и связав по рукам и ногам.
И невдалеке от них, от Милы с Сараевым, ходили по площади люди в яркой
красивой одежде, и одни из них спешили пройти быстрее, чтоб не останавливать
взгляда на этом уродливом и тяжелом зрелище, а некоторые останавливались и
говорили ей:
- Заткнись, чего разоралась, дура.
Или говорили:
- Ну, бабка, вышивает.
И Сараев взял Милу за рукав фуфайки и потащил ее от постамента и
сказал:
- Мила, пошли.
А она не слышала его и не видела и выкрикивала, хватая беззубым серым
ртом воздух:
- Жилище твое - обитель твоя. И заложи окна в доме своем кирпичом
красным и белым, а свет через крышу прольется на тебя и домочадцев твоих -
сверху, а не сбоку. Ибо все, что сверху, - от Бога.
И Сараев еще одну попытку предпринял Милу с площади увести, но она
вырвалась и заорала:
- Люди, насилуют, - и стала бить Сараева по рукам, плечам и лицу.
И Сараев, конечно, отступился и пошел, унося ноги от греха подальше. И
он оставил ее одну у постамента, и она опять понесла свою то ли проповедь,
то ли молитву в массы. А они, массы, в это время занимались кто чем - кто-то
продавал и покупал рубли, кто-то валюту стран Запада, а кто-то пирожки и
жевательную резинку, и шоколад, и сигареты. Да мало ли чем занимались
человеческие массы, расположившись на площади и на вытекающем из нее
проспекте. И Сараев прошел, минуя всех этих новых торгующих и покупающих
людей, не понимая их жизни и работы и не вдаваясь.
И вот он пришел домой, и поднялся в лифте на свой пятый этаж, и подошел
к двери, облицованной деревянной планкой, и открыл замысловатые замки,
сперва верхний замок, английский, а за ним нижний, неизвестной
принадлежности, но тоже не наш, а заокеанский. И, войдя в свою отдельную
квартиру, Сараев выложил из правого кармана брюк пистолет системы Макарова,
повесил на спинку стула бронежилет, забытый им сегодня утром в ванной
комнате, и подумал, что, наверно, теперь они ему вряд ли понадобятся и
пригодятся и неплохо бы их вернуть законному владельцу. Вместе с каской.
"И дверь железная, - подумал Сараев, - тоже, выходит, тут ни к селу ни
к городу, и лучше было бы телевизор купить хоть какой, чем дверь эту
возводить, и хорошо еще, что решетки я не установил на окна, а то совсем
выглядело бы это глупо и смехотворно".
1992-1993