Неудачи либерализма в России Г.П. Федотов видит в том, что носителем политического либерализма здесь долгое время, едва ли не до самого 1905 г. было дворянство. «Вопреки марксистской схеме не буржуазия была застрельщицей освобождения: оставшись культурно в допетровской Руси, она была главной опорой реакции; вплоть до появления в конце XIX века нового типа, европейски образованного фабриканта и банковского деятеля. Но дворянство, если не в массе своей, косной и малокультурной, то в европейски образованных верхушках долгое время одно представляло в России свободомыслие»[354]. Узость и внутренняя противоречивость социальной базы либерализма привела в конечном счете к его поражению. Судьба политической свободы оказалась печальной. «Она виделась столь близкой и осуществимой в XVIII веке, особенно в начале XIX века. Потом она стала отдаляться и казалась уже химерой, „бессмысленными мечтаниями“ при Александре III и даже Николае II. Она пришла слишком поздно, когда авторитет монархии был подорван во всех классах нации, а еще углубившаяся классовая рознь делала необычайно трудной перестройку государства на демократических началах»[355].
   История либерализма в России была на длительный период оборвана Октябрьской революцией 1917 г. В коммунистическом обществе слова «либерализм» и «либерал» приобрели явный негативный оттенок, а свобода, о которой говорил либерализм, обязательно заключалась в кавычки.
   Критика либерализма велась главным образом с двух позиций. Во-первых, это была консервативная критика, остающаяся в целом в рамках принятия капитализма и одобрения основных либеральных ценностей; во-вторых, это была коллективистическая критика и прежде всего критика со стороны социализма как наиболее радикальной формы современного коллективизма. Кроме того, либерализм, в отличие от многих других концепций социального развития (в частности, в отличие от марксизма и тем более от марксизма-ленинизма), всегда являлся в достаточной мере самокритичным и чувствительным к изменениям социальной жизни. Во многом его эволюция была связана не с критикой извне, со стороны иных теорий, а с критикой изнутри и с существенными изменениями самого капиталистического общества.
   Вкратце критику либерализма, относящуюся в первую очередь к классическому либерализму, можно свести к следующему.
   Либерализм трактует общество как организм, состоящий из своего рода «атомов» – свободных, самоуправляющихся индивидов, желания и интересы которых мало зависят от среды, в которой они живут и действуют. Отсюда переоценка моральной и ценностной автономии личности, ее способности и желания действовать исключительно по собственному плану и пользоваться своей системой ценностей. Кроме того, либерализм предполагает, что люди руководствуются в своей жизни и в своих отношениях с другими людьми прежде всего разумом, а не чувствами, верой, традицией и т. п., и выдвигает рационализм как едва ли не единственный метод решения всех социальных проблем. Вера либерализма в абсолютную моральную ценность личности, в духовное равенство людей и в присущую человеку мудрость чересчур оптимистична и плохо учитывает историческую конкретность и изменчивость человеческого существования. Естественная якобы потребность людей творить добро была поставлена под серьезное сомнение событиями, произошедшими в XX в. и в первую очередь тоталитаризмом.
   Либерализм грешит не только атомизмом и механицизмом, конструированием составных целостностей (государство, право и т. д.) из изолированных индивидов или факторов. Для либерализма характерно также упрощенное и, можно сказать, идеализированное понимание человека как атома социальной жизни. Что касается либерализма как своеобразного способа мышления об обществе, то ему можно поставить в упрек преувеличение роли выведения конкретных случаев из одного общего принципа или из немногих таких принципов. Кроме того, либеральное мышление нередко игнорирует историю и является в своей основе статическим, поскольку считает, что правильное понимание социальной жизни есть самодостаточная, автономная сфера, мало или вообще не зависящая от влияния истории. В частности, неисторично истолковываются неотъемлемые права человека (жизнь, свобода, собственность, право сопротивляться тирании и т. д.). Либерализм как бы не замечает, что помимо капитализма существовали и существуют другие, иногда принципиально иные способы общественного устройства, которые столь же естественны, как сам капитализм, а не являются какой-то «болезнью общества» или «вывихом истории». Либерализм плохо видит также преходящий характер самого капиталистического устройства, которое тоже исторично и в одно прекрасное время сойдет, как можно предполагать, с исторической арены.
   С этими общими особенностями либерального мышления тесно связано решение либерализмом многих конкретных проблем. В частности, либерализм (как и «социальная инженерия» Поппера) чересчур абстрактно противопоставляет путь постепенных, шаг за шагом идущих реформ более радикальному пути социальной революции. Более того, либерализм даже утверждает, что революции вообще не нужны и даже неразумны, во всяком случае в современном индустриальном обществе. Это как раз полная противоположность подходу, объявляющему революции основными двигателями человеческой истории. Не обсуждая эту сложную тему, можно лишь отметить, что либеральный реформизм и революционный радикализм нет смысла противопоставлять вне конкретной, исторически обусловленной ситуации. Если с какими-то социальными проблемами можно справиться с помощью последовательных, поэтапных реформ, то действительно лучше обойтись без революции, всегда сопряженной с насилием и перерывом постепенности в развитии общества. Но вопрос, на который либерализм не дает ответа, состоит в другом: всегда ли можно обойтись без революции, заместив ее подходящими к случаю реформами? Ответ на этот вопрос должен быть, скорее всего, отрицательным. Во всяком случае каждый переход от коллективистического устройства общества к индивидуалистическому его устройству, и наоборот, представляет собой глубокую социальную революцию. Если история рассматривается как колебания обществ между полюсами коллективизма и индивидуализма, революции становятся неотъемлемыми ее элементами. Путь постепенного реформирования можно уподобить терапевтическому лечению больного человека, революция – это болезненное хирургическое вмешательство. Большинство больных предпочли бы обойтись без хирургии. Точно так же большинство граждан более склонны реформировать существующее общество, а не разрушать какие-то важные его части (в первую очередь государство) революционным путем с намерением создать что-то принципиально новое. Но известно, что без хирургии в некоторых случаях не обойтись, особенно в случаях хронических, запущенных болезней. Аналогичным образом некоторым обществам невозможно обойтись без революции, какой бы болезненной она ни была. Марксизм переоценивал роль социальных революций в истории, либерализм, напротив, переоценивает возможности частичных, идущих шаг за шагом реформ.
   Возвращаясь к центральному понятию либерализма – понятию свободы, следует еще раз подчеркнуть ускользающую от внимания его сторонников многозначность этого понятия. Наряду с индивидуалистическим истолкованием свободы существует коллективистическое ее понимание. Как раз последнее дает социализму возможность выступать под флагом «новой свободы», вводя в заблуждение тех сторонников либерализма, которые под свободой имеют в виду только индивидуалистическую свободу. Либерализм не видит разных возможных истолкований свободы и явно переоценивает роль индивидуальной свободы в сложной системе социальных отношений. Во-первых, даже в развитом индивидуалистическом обществе далеко не все его члены горячо стремятся к свободе. Во-вторых, в коллективистическом обществе подавляющее большинство людей вовсе не чувствуют себя несвободными.
   Хороший анализ склонности человека индивидуалистического общества уклоняться от свободы дает Э. Фромм. Он напоминает, что Первую мировую войну многие считали последней войной, а ее завершение – окончательной победой свободы. Но не прошло и нескольких лет, как появились новые социальные системы, перечеркнувшие все, что было завоевано веками борьбы. Сущность этих новых систем состояла в подчинении всех неограниченной власти небольшой кучки людей, в полном контроле всех сторон как общественной, так и личной жизни человека. Фромм скептически относится к оценке данных обществ как неких отступлений от магистрального пути истории: «На первых порах многие успокаивали себя мыслью, что победы авторитарных систем обусловлены сумасшествием нескольких личностей и что как раз это сумасшествие и приведет со временем к падению их режимов. Другие самодовольно полагали, что итальянский и германский народы прожили в демократических условиях слишком недолгий срок и потому надо просто подождать, пока они достигнут политической зрелости. Еще одна общепринятая иллюзия – быть может, самая опасная из всех – состояла в убеждении, что люди вроде Гитлера якобы захватили власть над государственным аппаратом лишь при помощи вероломства и мошенничества, что они и их подручные правят, опираясь на одно лишь грубое насилие, а весь народ является беспомощной жертвой предательства и террора»[356]. Фромм полагает, что годы, прошедшие после поражения фашистских режимов, со всей очевидностью показали ошибочность этих точек зрения. «Нам пришлось признать, – пишет он, – что в Германии миллионы людей отказались от своей свободы с таким же пылом, с каким их отцы боролись за нее; что они не стремились к свободе, а искали способ от нее избавиться; что другие миллионы были при этом безразличны и не считали, что за свободу стоит бороться и умирать. Вместе с тем мы поняли, что кризис демократии не является сугубо итальянской или германской проблемой, что он угрожает каждому современному государству»[357].
   В развитии демократического общества бывают такие кризисные периоды, когда большинство его членов оказываются готовыми отказаться от свободы во имя ценностей, представляющихся им более значимыми. В спокойные, относительно благополучные периоды многие индивиды этого общества тоже не в восторге от своей свободы. Свобода – это также ответственность за принимаемые решения и борьба за их реализацию. Многим не хотелось бы постоянно бороться за свое место под солнцем. Каждодневной и временами жестокой борьбе за существование они предпочли бы пусть не особенно комфортную, но спокойную и лишенную элементов борьбы и риска жизнь. Тот, кто хочет многого, считают они, пусть испытывает свою судьбу. Но те, кто готов довольствоваться тем немногим, что не унижает их достоинства и не выводит их в разряд парий, имеют право жить спокойно и не занимать себя постоянными размышлениями о том, что будет завтра, как сложатся мало зависящие от них обстоятельства и к каким результатам приведут только что принятые на собственный страх и риск (свободные) решения. Многие люди склонны ставить безопасность и устойчивость своего положения выше индивидуальной свободы, всегда связанной с ответственностью и риском. Не случайно один из основных аргументов индивидов коммунистического общества в пользу своего положения сводился к ссылке на превратности жизни человека в капиталистическом обществе: сегодня он благоденствует и живет намного лучше нас, но завтра может обанкротиться или оказаться безработным, и посмотрим, кто кому будет завидовать. Там же.
   Ранее уже говорилось, что свобода и счастье человека связаны между собой вовсе не так тесно, как это представлял себе старый либерализм. Человек, предоставленный самому себе и наделенный максимально возможной свободой, опирающийся на собственные волю и разум, не обязательно обретает благополучие и тем более счастье. Счастье – вещь чересчур тонкая и субъективная, чтобы на него можно было опираться, рассуждая о свободе. Есть, как кажется, две главные разновидности счастья: счастье как кратковременное, едва ли не мгновенное высочайшее удовлетворение и пик индивидуальной жизни и карьеры, и счастье как устойчивое блаженство и довольство жизнью во всех или почти всех ее проявлениях. О счастье первого рода писатель И. Бунин как-то заметил, что семь минут такого счастья на одну человеческую жизнь – это чересчур много. Приближает ли индивидуальная свобода человека к счастью? Быть может да, если под счастьем понимается момент высшего ликования, но сомнительно, что это так в отношении устойчивого состояния счастья. Свобода делает возможным выбор и риск и, соответственно, дает шанс неожиданной крупной победы и связанного обычно с нею мгновенного ощущения счастья, счастья как события. Что касается счастья как состояния, вряд ли оно существенно зависит от степени индивидуальной свободы, если, конечно, последняя не ограничена далее известного предела.
   Уже эти беглые и простые рассуждения о свободе показывают, что стороннику широкой индивидуальной свободы вряд ли удастся переубедить того, кто предпочитает коллективистическую утилитарную свободу, как и наоборот. Представителю либерализма, толкующему свободу в индивидуалистическом духе, не удастся заставить изменить свою позицию радикального социалиста, понимающего свободу совершенно иначе. Точно так же такой социалист едва ли будет способен привить либералу свое представление о свободе.
   Свобода – один из многих аспектов социальной жизни. Ставя вопрос более широко, можно сказать, что в общем случае стороннику индивидуалистического общества очень трудно, если вообще возможно, переубедить того, кто предпочитает коллективистическое устройство общества, и наоборот. Спор между ними во многом напоминает спор верующего с еретиком[358]. Такой спор не имеет отношения к истине, а является спором о ценностях, т. е. спором за победу и утверждение своей собственной точки зрения. Иными словами, этот спор не является ни дискуссией (спором об истине, использующим только корректные приемы), ни эклектикой (спором относительно истины, использующим и некорректные приемы). Спор между сторонником коллективизма и представителем индивидуализма чаще всего не является даже полемикой – спором о ценностях, использующим лишь корректные приемы. Этот спор почти всегда оказывается софистикой – спором о ценностях, об утверждении собственной точки зрения с помощью любых, в том числе и заведомо некорректных средств[359]. Не случайно советский коммунизм всегда говорил о столкновении коммунистической и буржуазной идеологий в военных терминах. Это столкновение представлялось как особый «идеологический фронт», борьба на котором не затихает и не становится менее ожесточенной даже тогда, когда на других «фронтах» общего сражения коммунизма с капитализмом наступает известное затишье, или «разрядка».

Консерватизм

   Подобно либерализму, консерватизм является не столько единой, связной теорией, сколько стилем, или способом, мышления об отдельных социальных явлениях и об обществе в целом. К. Манхейм сравнивает либерализм и консерватизм как особые стили мышления со стилями в искусстве (барокко, романтизм, классицизм и др.). В истории искусства понятие стиля играет особую роль, позволяя классифицировать сходства и различия, встречающиеся в разных формах искусства. Искусство развивается благодаря стилям, и эти стили появляются в определенное время и в определенном месте, выявляя свои формальные тенденции по мере развития. «Человеческая мысль, – пишет Манхейм, – также развивается „стилями“[360] и разные школы мышления можно различать благодаря разным способам использования отдельных образцов и категорий мышления. Стиль мышления касается более чем одной области человеческого самовыражения: он охватывает не одну политику, но и искусство, литературу, философию, историю и т. д. «Различные стили мышления развивались в соответствии с партийными направлениями, так что можно говорить о мысли „либеральной“ или „консервативной“, а позднее также о „социалистической“[361].
   Консерватизм зародился в Англии как непосредственная реакция на Французскую революцию. Основоположником его был Э. Берк. Существенный вклад в развитие консерватизма внесли в XIX в. С. Колридж, У. Вордсворт, Ф. Новалис, А. Мюллер, Ж. де Местр, А. Токвиль, Ф. Ламенне, Л. Бональд и др.[362] «Примечательность Берка заключается в том, – пишет Манхейм, – что он явился первым автором, кто критиковал французскую революцию. Он был инициатором антиреволюционного консерватизма. Все позднейшие консервативные критики французской революции оставались под большим или меньшим его влиянием. Именно Берк больше, чем кто-либо, давал антиреволюционному лагерю идеи и лозунги. Его „Размышления о революции во Франции“ явились памфлетом, направленным против прореволюционных обществ и клубов, возникавших в Англии… Англия предлагала особо выгодную перспективу для правильного политического понимания революции, поэтому каждое конкретное замечание превращалось в принципиальный тезис, становилось „философским“ – даже для ума принципиально нефилософского, каким и был наделен Берк»[363]. В дальнейшем идейный центр консерватизма переместился в Германию, в которой противоречие между либеральной и консервативной мыслью в первой половине XIX в. выступало в наиболее острой и отточенной форме. Консерватизм всегда вел борьбу, с одной стороны, с либерализмом, с которым он разделял, однако, многие важные общие ценности, а с другой – с социализмом. В конце XIX в. социализм решительно потеснил не только либерализм, но и консерватизм. В 30-е гг. XX в., когда стала ясной гибельность радикального социализма, па первый план вышел либерализм, настаивавший на государственном регулировании экономики и передаче государству ряда социальных функций. Консерваторы продолжали выступать за свободу рыночных отношений. В 70-х гг. появился и приобрел влияние так называемый неоконсерватизм, признающий в принципе необходимость государственного вмешательства в экономику, но отводящий все-таки главную роль рыночным механизмам регулирования. 80-е гг. стали периодом побед политических партий консервативной ориентации во многих развитых капиталистических странах.
   Консерватизм можно охарактеризовать как теоретическое осмысление традиционализма – более или менее универсальной тенденции к сохранению старых образцов, устоявшихся и оправдавших себя способов жизни. «…Развитие и распространение консерватизма как явления, отличного от обычного традиционализма, – пишет Манхейм, – зависят в конечном счете от динамического характера современного мира (основой этой динамики является социальная дифференциация)… Традиционализм может стать консерватизмом только в таком обществе, где происходит изменение через классовый конфликт, т. е. в классовом обществе»[364]. Традиционализм – это, так сказать, «естественный консерватизм», а консерватизм – это «теоретизирующий традиционализм».
   Консерватизм предполагает уважение к мудрости предков, сохранение старых моральных традиций, подозрительное отношение к радикальному преобразованию социальных институтов и ценностей. Консерватор понимает общество как особую реальность, имеющую свою внутреннюю жизнь и очень хрупкую структуру. Он убежден, что общество – это живой и сложный организм, и его нельзя перестраивать как машину. «Одной из центральных идей консерватизма, из которой собственно вытекают и многие другие, – пишет A.M. Мигранян, – является представление о том, что человеческий разум ограничен в своих возможностях восприятия общества в его тотальности, осознания смысла и цели социального процесса и определения места человека в этом процессе»[365].
   Философскими предшественниками консерватизма были английские «моральные философы» Д. Юм, А. Смит и др., считавшие, что социальные институты представляют собой не реализацию каких-то планов или проектов, а являются, скорее, продуктами стихийной, идущей без предварительного плана деятельности людей и результатами постепенного отбора наиболее эффективных форм[366]. Консерватизм отвергает «инженерный» взгляд на общество, согласно которому общество способно сознательно, по заранее составленному рациональному плану контролировать и направлять свою будущую эволюцию. Консерваторы подчеркивают, что основные социальные институты, моральные традиции и практика капиталистического общества – суверенитет и автономия индивида, частная собственность и частное предпринимательство, политическая и интеллектуальная свобода, демократия и правление права – спонтанно выработаны в ходе культурной эволюции, без какого-либо предварительного плана. Социальный процесс представляет собой путь проб и ошибок. Опыт, накапливаемый и передаваемый из поколения в поколение, воплощается в социальных институтах и ценностях, которые не конструируются человеком сознательно и не управляются им по рационально обоснованному плану. Как писал Берк, «разум у отдельного человека ограничен, и индивиду лучше воспользоваться накопленными в течение веков общим банком и капиталом народов»[367]. Консерватизм не поддерживает концепцию полного laissez faire и не принимает идеи «естественных прав и свобод», «естественной доброты человека», «естественной гармонии интересов». Берк, в частности, отмечал, что своими правами и свободами англичане обязаны не каким-то рационально сформулированным абстрактным и универсальным принципам, а процессу развития английского общества от Великой Хартии вольностей до Билля о правах; в течение многих столетий эти права расширялись и передавались из поколения в поколение[368].
   Консерватизм как, способ мышления тяготеет к конкретному мышлению. Особенно наглядно это проявляется при сопоставлении консерватизма с концепциями, предлагающими решительную переделку общества по единому, обеспечивающему эффективный прогресс плану. «Консервативный реформизм, – отмечает Манхейм, – основывается на замене одних единичных факторов другими единичными факторами („улучшении“). Прогрессистский реформизм стремится к устранению неудобного факта путем реформы всего окружающего мира, который делает возможным существование этого факта. Таким образом, прогрессистский реформизм стремится к изменению системы как целого, в то время как консервативный реформизм занимается отдельными деталями»[369]. Прогрессист связывает появление современного общества с принесением в жертву целых классов ради дезинтеграции имеющейся общественной структуры. Его мышление неизбежно должно быть абстрактным, поскольку оно опирается на формируемые им самим потенциальные возможности. Консервативное мышление, стремящееся сохранить существующее положение вещей и ослабить прогресс, является конкретным, ибо оно не вырывается за рамки наличной общественной структуры.