В октябре 1931 г. пришла очередь историков. Сталин обвинил их в «мнимой объективности» и «гнилом либерализме». С тех пор в советской России «объективность» обычно награждалась эпитетом «мнимая», а «либерализм» всегда предварялся эпитетом «гнилой; слова „объективность“ и „либерализм“ использовались только в критике западных социальных наук. Сталин призвал историков „поставить изучение истории партии на рельсы большевистской науки и усилить бдительность по отношению к Троцкому и другим фальсификаторам истории нашей партии, систематически срывая с них маски“[914]. Продолжая мысли вождя, Каганович объявил о том, что статью Сталина нужно воспринимать как директиву, следуя которой советская наука должна всеми силами способствовать распространению идей марксизма-ленинизма. Коммунистическая академия была чрезвычайно напугана обвинениями Сталина, «все ее институты и отраслевые журналы, начиная с экономики и права и кончая техническими науками (не исключая, конечно, исторических дисциплин), включались в борьбу с „троцкистско-меньшевистскими взглядами“, очищая вверенные им oтрасли от любых проявлений этой ереси»[915].
   Сталин всегда прислушивался к «чудодейственным» прожектам, предлагавшимся неортодоксальными учеными и обещавшими скорую отдачу. Его волновала в первую очередь наука, усиливающая способность человека преодолевать «так называемые законы природы» и управлять окружающей его средой. Не удивительно, что Сталин заинтересовался красивыми посулами Трофима Лысенко, обещавшего резкий прорыв (в пять – десять раз) в производстве хлеба, и даже взял у новоявленного пророка в биологии мешочек семян, чтобы лично убедиться в чудодейственной силе выведенной последним пшеницы (сходным образом позднее действовал и Хрущев, проверявший на грядках, разбитых на его даче на окраине Москвы, новые сорта и новые приемы агротехники, чтобы затем давать «ценные руководящие указания» работникам сельского хозяйства). Сталин не давал прямых указаний биологам, но недвусмысленно поддержал Лысенко, сделав его образцом для всей советской науки. По указанию Сталина в 1948 г. была собрана конференция Сельскохозяйственной академии, на которой была разгромлена «реакционная буржуазная генетика», стоявшая на пути социалистических преобразований природы. Три тысячи биологов лишились работы. Практическим итогом триумфа Лысенко явилось принятие грандиозного плана строительства трех гигантских лесных полос. К концу 1951 г. было посажено уже, как утверждалось, 1,5 миллиона гектаров сеянцев деревьев и кустарников. Эти работы стали центральным пунктом «Сталинского плана преобразования природы».
   Задача общественных наук состояла в том, чтобы обеспечить теоретическую базу для формирования «нового человека»; соответственно, задачей естественных наук считалось теоретическое обоснование создания «новой природы», более достойной такого человека.
   Сразу же за биологией настала очередь лингвистики. В газете «Правда» Сталин опубликовал целых три статьи, в которых говорил, что язык не относится ни к «надстройке», ни к «базису» в марксистской терминологии, что разные, в том числе антагонистические классы общества говорят не на разных языках, а на одном и том же, и что социальная революция не означает радикального отказа от старого языка. Все это было настолько убедительно, что в том же номере газеты, в котором была напечатана последняя статья Сталина, сразу восемь профессоров-лингвистов выразили безграничное восхищение сталинской прозорливостью, открывшей новую эру в лингвистике.
   Последней наукой, наставленной Сталиным на путь истины, оказалась экономическая наука. Сталин был уже настолько дряхл и слаб, что не смог прочитать свой традиционный с 1924 г. доклад на партийном съезде. Тем не менее в самый канун съезда, который открывался 5 октября, два полных номера «Правды» были посвящены новой и неожиданной работе Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Каждый выступавший на съезде вынужден был импровизировать похвалы этой работе вождя. В частности, Маленков назвал ее «новым этапом в развитии марксизма… всемирно-исторического значения»[916].
   Вклад Сталина в науку в конце концов показался настолько большим, что советская Академия наук провела специальную сессию в честь «величайшего гения человечества» и опубликовала огромный том, иллюстрирующий вклад Сталина в различные отрасли знания. С высокой оценкой своих научных дарований соглашался и сам Сталин, сделавший несколько ключевых вставок на тему своего гения в свою «Краткую биографию» (объемом более 500 страниц). Одновременно он дописал о самом себе: «Хотя он выполнял задачу вождя партии и народа с величайшим искусством и пользовался неограниченной поддержкой всего советского народа, Сталин никогда не позволял, чтобы его работу испортил малейший намек на тщеславие, чванство и самовосхваление»[917].
   Эти факты показывают, что вождь руководил не только развитием отдельных научных дисциплин, но и советской науки в целом и делал это вдумчиво и последовательно, предварительно побеседовав с кем-нибудь из ученых[918]. Как правило, это не было внешним, нарушающим ход научных дискуссий вмешательством. Сама наука коммунистического общества требовала такого вмешательства и была искренне признательна за него. Лишенная подсказки свыше, она постоянно рисковала впасть в «мнимую объективность» и утратить свое прикладное назначение. Особенно это касалось общественных наук, прямо обслуживавших марксистско-ленинскую идеологию.
   Наука как служанка господствующей идеологии демонстрировала – теперь уже в индустриальном обществе – ту нищету мысли и духа, которая так превозносилась средневековым обществом. Общественные науки обнищали и захирели настолько, что грань между собственно научной работой и идеологическим опусом почти что стерлась.
   А. А. Зиновьев с иронией, пародируя диалектику, излагает те результаты, к которым пришли советские обществоведы в итоге длительного изучения полного коммунизма: «Полный ибанизм есть общественный строй, обладающий следующими признаками. Здесь нет и быть не может никаких серьезных недостатков. Если здесь и бывают недостатки, то они мелкие и быстро устраняются. Здесь зато имеют место достоинства. В большом количестве. Большие и малые. Причем больших больше, чем малых. Но малых еще больше. Здесь все хорошее достигает неслыханного до сих пор расцвета. Производство материальных и духовных ценностей. Сознательность. Нравственность. Государство, политика, право, мораль и прочие надстройки отмирают, но путем такого мощного предварительного укрепления, что… В общем, отмирают. Изобилие такое, что всего девать некуда. И повсюду лозунги: от каждого по его способностям, каждому по его потребностям»[919].
   Обеднение, буквально оскудение культуры, искусства, общественных, а во многом и естественных наук, не связанных прямо с оборонной промышленностью, идет в тоталитарном обществе рука об руку с презрительным отношением к интеллигенции. Ленин как-то сказал о ней: «Интеллигенция – это говно». Гитлер выразился мягче: «Интеллигенция – самое худшее». Геббельс настойчиво проводил эту мысль в жизнь еще задолго до прихода нацистов к власти: «За моим столом сидит преподаватель высшей школы, так называемый интеллигент, – писал Геббельс в своем дневнике в августе 1925 г. – Я с пылом и страстью стараюсь ему доказать, что он жалкий обыватель, слизняк»[920].
   Неприязнь к интеллигенции характерна не только для тоталитарных лидеров, но и для всего тоталитарного общества, особенно для его номенклатуры. «Ненависть к интеллигенции, – пишет А.А. Зиновьев, – вообще есть элемент идеологии всей массы ибанской власти хотя бы еще потому, что в низших звеньях власть образуется из низкообразованной и наименее одаренной части населения, а в высших звеньях из лиц, которые с точки зрения образованности и таланта повсюду и всегда уступали и уступают многим своим сверстникам, выходящим в ученые, художники, артисты, писатели»[921].
   Аскетизм настолько глубоко входит в жизнь тоталитарного общества и становится его привычкой, что даже его вожди, обслуживанием которых заняты тысячи людей, ведут очень скромный, можно сказать, аскетический образ жизни. Хрущев вспоминает, что за длинными обедами на даче Сталина они постоянно закусывали обычной бочковой селедкой и только позднее открыли для себя очень вкусную исландскую сельдь особого посола. Маршалу Жукову на обеде у Сталина в Кремле понравились наваристый борщ и гречневая каша. Гитлер был аскетом, как и Сталин. Когда взяли Берлин, западные журналисты бросились в банки – узнать, сколько денег на счету у Гитлера. Оказалось – ничего[922].

Коллективистическая иерархия любви

   «Поскольку любовь есть свойство зрелого, плодотворного характера, способность любить у индивида в данной культуре зависит от влияния, которое эта культура оказывает на характер среднего человека»[923]. Любовь как непосредственное, интимное и глубокое чувство с особой выразительностью способна показать, насколько различаются своим строем чувств индивиды коллективистического и индивидуалистического общества.
   Любовь очень разнородна, она включает не только разные виды и их подвиды, но и то, что можно назвать ее формами и модусами. Видами любви являются, например, любовь к ближнему и эротическая (половая) любовь, приходящая прежде всего на память, когда заходит разговор о любви. Формами проявления любви к ближнему служат любовь к детям, любовь к родителям, братская любовь и др.; модусами являются любовь мужчины и любовь женщины, любовь северянина и любовь южанина, любовь средневековая и современная и т. п. Можно говорить просто о любви к ближнему; но можно говорить более конкретно о любви к детям или еще более конкретно об отцовской любви. В случае эротической любви формами ее могут быть гетеросексуальная и гомосексуальная любовь, а модусами – чувственная и духовная («платоническая») любовь, мужская и женская любовь, культурная и романтическая любовь, любовь-игра и любовь-страсть и т. д.
   Виды любви можно располагать в определенную иерархию в зависимости от свойственных им силы чувства, конкретности предмета и т. д. Характерно, что иерархии видов любви, складывающиеся в коллективистическом и индивидуалистическом обществах, принципиально отличаются друг от друга. Существенно различаются в этих обществах и истолкования отдельных ступеней этих иерархий, т. е. отдельных видов любви.
   На первую, высшую ступень индивидуалистическое общество ставит, судя по всему, эротическую любовь и любовь к самому себе[924]. Человеческая любовь, замечает Э. Жильсон, обязательно начинается с эгоизма, любви к себе и плотской любви. Эти виды любви – парадигма всякой любви, независимо от ее предмета, их следы можно обнаружить едва ли не в каждом ее виде. Примечательно, что когда слово «любовь» встречается без всяких дальнейших определений, можно не сомневаться: речь идет об эротической любви. B.C. Соловьев считал, что «и у животных, и у человека половая любовь есть высший расцвет индивидуальной жизни…»[925]. Что представляет собой эротическая любовь, известно едва ли не каждому по собственному опыту. Опросы показывают, что лишь 16 процентов мужчин и 10 процентов женщин сомневаются в том, знают ли они, что такое любовь, остальные в этом вполне уверены. Любовь человека к самому себе является предпосылкой его существования как личности и, значит, условием всякой иной его любви. Любовь к себе – это та начальная школа любви (и прежде всего любви к человеку), без овладения элементарной грамотностью в которой остаются недоступными «высокие университеты» любви. «Человек, любящий только одного человека и не любящий „своего ближнего“, – пишет Э. Фромм, – на самом деле желает повиноваться или господствовать, но не любить. Кроме того, если кто-то любит ближнего, но не любит самого себя, это доказывает, что любовь к ближнему не является подлинной. Любовь основана на утверждении и уважении, и если человек не испытывает этих чувств в отношении самого себя, – ведь Я в конце концов тоже человеческое существо и тоже ближний, – то их и вовсе не существует»[926]. Фромм не делает никаких ссылок на эпоху и общество, хотя ясно, что его характеристика любви к себе может казаться приемлемой только в индивидуалистическом, но никак не в коллективистическом обществе. Последнее отнюдь не убеждено, что тот, кто пренебрежительно относится к самому себе, не способен ни любить, ни ценить другого.
   Вторая ступень любви, как она понимается индивидуалистическим обществом, – это любовь к ближнему. Она включает любовь к детям, к родителям, к братьям и сестрам, членам семьи и т. д. По выражению Ф. Бэкона, такая любовь является «своего рода школой человечности». С.Л. Франк выводит эту любовь из общественного бытия человека и считает ее (наряду с эротической любовью) «зачатком истинной любви»[927]. Любовь к ближнему – лучшая проверка более общей любви к человеку и лучшая школа такой любви. Гегель даже полагал, что любовь к ближнему является единственным способом конкретного существования любви к человеку. «Любовь к людям, которая должна распространяться на всех, даже на тех, о ком ничего не известно, кого не знают, с кем не находятся ни в какой связи, эта всеобщая любовь к людям есть пустое измышление, характерное для эпох, не способных обойтись без того, чтобы не выдвинуть по отношению к мыслимой вещи идеальные требования, добродетели и кичиться в этих созданных мыслью объектах своим великолепием, ибо действительность их крайне бедна. Любовь к ближнему – это любовь к людям, с которыми подобно всем прочим вступаешь в отношения. Мыслимое не может быть любимым»[928].
   В любви к ближнему особое место занимает родительская любовь и любовь детей к родителям.
   Третья ступень индивидуалистически понимаемой любви – любовь к человеку, по поводу которой еще в древности было сказано, что она бывает только большая, нет маленькой любви[929]. Любовь к человеку включает любовь человека к самому себе, любовь к ближнему и любовь к каждому иному человеку, независимо от каких-либо дальнейших его определений. Это, в частности, любовь к будущим поколениям и связанная с этим ответственность перед ними.
   На четвертой ступени индивидуалистической любви – любовь к родине, любовь к жизни, любовь к богу и т. п.
   Пятая ступень – это любовь к природе, и в частности, космическая любовь, направленная на мир как целое и говорящая о единстве человека и мира, об их слитности и даже взаимовлиянии.
   Шестая ступень – любовь к истине, любовь к добру, любовь к прекрасному, любовь к справедливости и т. п.
   Седьмая ступень – любовь к свободе, любовь к творчеству, любовь к славе, любовь к власти, любовь к своей деятельности, любовь к богатству, любовь к «закону и порядку» и т. п.
   Восьмая ступень – любовь к игре, любовь к общению, любовь к собирательству, коллекционированию, любовь к развлечениям, к постоянной новизне, к путешествиям и т. п.
   И наконец последняя, девятая ступень, которая, собственно, уже и не является «ступенью любви» – влечение к пище, пристрастие к сквернословию и т. п.
   В этом движении от первой ступени любви к ее последней ступени достаточно отчетливо обнаруживаются некоторые устойчивые линии.
   Прежде всего по мере удаления от высшей ступени уменьшается эмоциональная составляющая любви, непосредственность и конкретность этого чувства.
   От ступени к ступени падает также интенсивность любви, охват ею всей души человека. Эротическая любовь или любовь к детям могут заполнить всю эмоциональную жизнь индивида. Любовь к творчеству и любовь к славе чаще всего составляют только часть такой жизни. Пристрастие к игре или к коллекционированию – только один аспект целостного существования человека, к тому же, как правило, аспект, лишенный самостоятельной ценности.
   Уменьшается от ступени к ступени и охватываемое любовью множество людей. Эротическая любовь захватывает каждого или почти каждого. Бога, истину или справедливость любят уже не все. Любовь к славе или к власти – удел немногих.
   С уменьшением непосредственности и конкретности любви растет социальная составляющая этого чувства. Она присутствует и в любви к себе, и в любви к детям, но она гораздо заметнее в любви к власти, любви к свободе или богатству.
   С удалением от центра все более выраженными и распространенными становятся влечения, полярно противоположные отдельным видам любви. Эротическая любовь не имеет, как кажется, своей ясной противоположности (если не считать такой противоположностью гомосексуальную любовь). Но уже любви к жизни достаточно отчетливо противостоит влечение к разрушению и смерти. Любви к истине еще резче противостоит пристрастие ко лжи, а любви к справедливости – тяга к привилегиям и вообще к несправедливости. Еще яснее противоположность и почти одинаковая распространенность любви к свободе и неприязни к ней, «бегства от свободы». Наконец те, кто сосредоточивает свое внимание на коллекционировании или игре, составляют явное меньшинство в сравнении со всеми теми, кто считает подобные пристрастия ненужными или даже вредными.
   Чем дальше от первой ступени любви, тем обычно ниже стандартная оценка тех ценностей, на которые направлена любовь. Мы скорее готовы понять и простить крайности эротической любви или любви к жизни, чем крайности стремления к славе или к богатству; равнодушие к красоте извинительнее, чем равнодушие к близким. С удалением от первой ступени те ценности, на которые может быть направлена любовь, становятся все более неустойчивыми, амбивалентными.
   В коллективистическом обществе иерархия видов любви совершенно иная[930]. Ее первая, высшая ступень непосредственно связана с той великой целью, которую ставит перед собой такое общество, и воздействие этого «верха» иерархии сказывается на всех других ступенях. В средневековом обществе вершиной иерархии является любовь к небесному миру и богу, все остальные виды любви находятся в подчинении и истолковываются в ее свете. В коммунистическом обществе высшей формой любви является любовь к делу построения нового, совершенного во всех отношениях общества. Эта любовь должна подчинять себе все другие виды любви, каждым из которых можно пожертвовать ради нее. В нацистской идеологии высшей целью и высшим объектом любви выступает создание совершенного арийского государства.
   Поскольку тоталитарный высший идеал не совместим со средневековым, в тоталитарном обществе любовь к богу уступает место своей противоположности – неприязни к нему, а то и ненависти. Атеисты склонны считать любовь к богу лишенной искренности и глубины. Истолкованная упрощенно и прямолинейно, она превращается во что-то вроде притворства. Из любви к богу исключаются такие ее компоненты, как любовь человека к человеку и космическая любовь. Стирается различие между «любовью к богу» и «любовью в боге». В любви человека к богу определенно есть мистический, недоступный разуму элемент, и в ней он выражен, пожалуй, сильнее, чем в любой другой любви. В этом одна из причин того, что тоталитарный атеизм, сводящий религиозную веру к ее земной основе с помощью самых, казалось бы, убедительных аргументов, нередко не достигает своей конечной цели: даже соглашаясь с приводимыми доводами, верующий может по-прежнему относиться к богу с любовью.
   Коллективистический идеал, как бы он ни различался в разных коллективистических обществах, исключает любовь к себе, неправомерно отождествляя ее с эгоизмом. Особенно это заметно в случае тоталитаризма, категорически отбрасывающего такую любовь и настойчиво готовящего своих членов к героизму и самопожертвованию. Но любовь к себе противоположна эгоизму. Эгоизм – это жадное внимание к самому себе, предпочтение собственных интересов интересам других людей. Проистекая из недостатка любви к себе, эгоизм является попыткой компенсировать этот недостаток. В сущности эгоизм, делающий человека некритичным, тщеславным и одиноким, унижает и ослабляет его, в то время как любовь сообщает ему большую независимость – прежде всего независимость от собственных его слабостей и пороков. Проникнутая разумом, любовь к себе возвышает человека, делает его равным любому иному человеку. Такого рода рассуждения об отличии любви к себе от эгоизма не кажутся, однако, коллективисту убедительными. Любовь к себе делает человека личностью, придает индивиду автономию, которая совершенно неприемлема для коллективизма.
   Коллективистическое общество отрицательно относится также к любви к богатству. Умеренный средневековый коллективизм только порицает стремление к богатству и связанную с ним алчность; коммунизм в корне пресекает имущественное неравенство и объявляет богатство одних и бедность других источником всех социальных бед; нацизм за короткое время своего существования не сумел прояснить для себя вопрос о собственности и не дошел до упразднения частной собственности, но и он определенно тяготел к осуждению крупной собственности, особенно не находящейся на службе у государства.