Страница:
Итак, наша скачущая и бегущая лавина и сутолока достигли бездны с берлиной Корф во главе и могут низвергнуться в нее, обрушиться в бесконечность! Нужно ли говорить, какой конский топот раздавался в ближайшие шесть часов вдоль и поперек? Топот, звон набата, дикое смятение во всем Клермоне распространяются на три епископства; драгунские и гусарские полки скачут по дорогам и полям; национальные гвардейцы вооружаются и выступают в ночной мрак; гул набата повсюду передает тревогу. В какие-нибудь сорок минут Гогела и Шуазель со своими усталыми гусарами достигают Варенна. Ах, значит, не пожар или пожар, который трудно погасить! Они перескакивают через баррикады, несмотря на сержанта Национальной гвардии, въезжают в деревню, и Шуазель знакомит своих солдат с настоящим положением дел, на что те отрывисто отвечают на своем гортанном наречии: "Der Konig, die Konigin!" На них, кажется, можно положиться. В этом решительном настроении они хотят прежде всего осадить дом прокурора Сосса. Очень хорошо, если бы Друэ не распорядился иначе; в отчаянии он заревел: "Канониры, к пушкам!" Это были два старых полевых орудия с раковинами, заряженных в лучшем случае паутиной; тем не менее грохот их, когда канониры с решительным видом подкатили их, умерил воинственный пыл гусар и заставил их построиться в почтительном отдалении. Остальное сделают кружки вина, передаваемые в их ряд, ибо и германское горло тоже чувствительно. Когда около часа спустя инженер Гогела выходит к солдатам, ему отвечают с пьяной икотой: "Vive la Nation!"
Что тут делать? Гогела, Шуазель, теперь и граф Дама, и все вареннские официальные лица находятся при короле, а король не может отдать никакого приказа, ни принять какое-нибудь решение; он сидит, как всегда, словно глина на гончарном круге, напоминая, пожалуй, самую нелепую из наиболее жалких и достойных прощения глиняных фигур, вращающихся ныне под луной. Он хочет завтра утром ехать дальше и взять Национальную гвардию с собой, если позволит Сосс! Несчастная королева! Двое ее детей лежат на убогой постели, старая мать Сосса на коленях со слезами вслух молит небо благословить их; царственная Мария Антуанетта неподалеку стоит на коленях перед сыном Сосса и его женой среди ящиков со свечами и бочонков с сиропом - напрасно! Уже пришло три тысячи национальных гвардейцев; немного погодя их будет десять тысяч, набат распространяется, как огонь по сухой степи или еще быстрее.
Молодой Буйе, разбуженный вареннским набатом, вскочил на лошадь и помчался к своему отцу. Туда же едет в почти истерическом отчаянии некий сьер Обрио, ординарец Шуазеля; он переплывает темную реку, так как мост блокирован, и так пришпоривает лошадь, словно за ним гонятся по пятам силы ада. Он проскакивает через деревню Дэн и поднимает там тревогу; в Дэне храбрый капитан Делон и его эскорт в сотню человек седлают лошадей и уезжают. Делон также является в Варенн, оставляет свою сотню снаружи, у баррикады, и предлагает пробиться и освободить короля Людовика, если он прикажет; но, к несчастью, "предстоит горячая работа", поэтому король Людовик "не дает никаких приказаний".
Итак, набат звонит, драгуны скачут и, прискакав, ничего не могут сделать: национальные гвардейцы стекаются, подобно слетающимся воронам: Наша взорвавшаяся грозовая цепь, падающая лавина или с чем еще можно сравнить эту систему эскортов, разыгралась не на шутку, теперь она действует уже до Стенэ и до самого Буйе. Храбрый Буйе, сын вихря, сажает полк Руаяль-Аллеман на коней, произносит пламенные слова, зажигающие глаза и сердца, раздает по двадцати пяти луидоров на роту. Скачи, прославленный Руаяль-Аллеман: не на Тюильрийскую атаку и Неккер-Орлеанскую процессию бюстов - сам король в плену, и можно завоевать весь мир! Такова ночь, заслуживающая имени Ночи Шпор.
В шесть часов произошли два события. Адъютант Лафайета Ромеф, скакавший во всю прыть по старой дороге зеленщиков и все ускорявший под конец свой аллюр, по прибытии в Варенн нашел там десять тысяч национальных гвардейцев, яростно, с неистовством панического страха требующих, чтобы король немедленно возвратился в Париж, дабы предотвратить бесконечное кровопролитие. С другой стороны, "англичанин Том", жокей Шуазеля, спешивший с его упряжкой, встретился на высотах Дана с Буйе. Непоколебимое чело Буйе мрачно, как грозовая туча; громоподобный топот полка Руаяль-Аллеман несется за ними по пятам. Англичанин Том отвечает как умеет на короткий вопрос, что творится в Варенне, в свою очередь спрашивает, что ему, англичанину Тому, делать с лошадьми Шуазеля и куда ехать. "К черту!" - отвечает громовый голос, затем Буйе, снова пришпорив коня, командует королевским немцам: "Вскачь!" - и с проклятиями исчезает. Это последние слова нашего храброго Буйе. В виду Варенн, он осаживает коня, созывает офицерский совет и убеждается, что все напрасно. Король Людовик уехал по собственному согласию под повсеместный звон набата, под топот десяти тысяч уже прибывших вооруженных людей и, как говорят, еще шестидесяти тысяч, стекающихся отовсюду. Храбрый Делон, даже без "приказаний", бросился со своей сотней в реку Эру30, переплыл один рукав ее, но не смог переплыть другого и стоял мокрый, запыхавшийся, с трудом переводя дух под градом насмешек десяти тысяч, в то время как новая берлина, громыхая, направлялась в тяжелый, неизбежный путь к Парижу. Значит, нет помощи на земле; нет ее и на небе; в наш век не бывает чудес!
В эту ночь "маркиз де Буйе и еще двадцать один человек из наших перебрались за границу; бернардинские монахи в Орвале, в Люксембурге, дали им ужин и ночлег". Почти безмолвно едет Буйе с мыслями, которых нельзя передать речью. Он уезжает на север, в неизвестность, в киммерийский мрак: на вест-индские острова, так как с худосочными, безумными эмигрантами сын вихря не может действовать совместно, потом он уедет в Англию на безвременную стоическую смерть; во Францию он больше не вернется. Слава храброму, который в этом ли, в другом ли споре представляет настоящую сущность, членораздельно выражающуюся часть человеческой доблести, а не хвастливый, бесплотный призрак и болтающую, стрекочущую тень! Буйе - один из немногих роялистских деятелей, о которых можно сказать это.
Так исчезает и храбрый Буйе из канвы нашей истории. История и ткань, слабые, недостаточные символы той великой таинственной ткани и живой материи, которая называется Французской революцией, в то время действительно ткавшейся "на громко стучащем станке времени". Старые храбрецы с их стремлениями исчезают из этой ткани, и в нее вступают новые - желчные Друэ со своими стремлениями и цветом, как обыкновенно бывает при таком плетении.
Итак, наш великий роялистский заговор бегства в Мец приведен в исполнение. Он долгое время находился на заднем плане, как устрашающий королевский ультиматум, и наконец выплеснулся наружу со всеми своими страшными последствиями, поистине не напрасно. Сколько хитро задуманных роялистских заговоров и проектов, один за другим, взорвались, подобно пороховым минам и громовым ударам, и ни один из них не разрешился иначе! Пороховая мина Seance Royale 23 июня 1789 года взорвалась, как мы видели, "через запал", а впоследствии, будучи снова заряженной богом войны Брольи, смела Бастилию. Затем последовал банкет в Опере с потрясанием сабель и пением: "О Ричард, о мой король!", вызвавший при содействии голода восстания женщин и Афину Палладу в лице девицы Теруань. Храбрость не всегда полезна, и счастье никогда не улыбалось хвастовству. Вооруженная кампания Буйе кончилась так же, как и заговор Брольи. Один человек за другим приносят себя в жертву этому делу, только для того чтобы содействовать его скорейшей гибели: на нем словно лежит проклятие, от него отреклись небо и земля.
Год назад, шестого октября, король Людовик, эскортируемый девицей Теруань и двумястами тысячами человек, совершал королевский въезд в Париж, какого еще никогда не видывали; мы предсказывали ему тогда еще два таких въезда, и, следовательно, после этого бегства в Мец предстоит еще один. Теруань не сопровождает его на этот раз, и Мирабо "не сидит в одном из сопровождающих экипажей". Мирабо лежит мертвый в Пантеоне великих людей. Теруань сидит в мрачной австрийской тюрьме, после того как поехала в Люттих по своим делам и там была схвачена. Она лежит в своей тюрьме, слушая хриплый рокот Дуная и вспоминая угасший свет своих патриотических ужинов. Она будет лично говорить с императором и вернется во Францию. А Франция лежит - как? Быстролетное время сметает великое и малое, и в два года изменяется многое.
Но во всяком случае сейчас, говорим мы, происходит второй позорный въезд в Париж, хотя и в сильно измененном виде, но также на глазах сотен тысяч свидетелей. Терпение, парижские патриоты, королевская берлина возвращается! Но возвратится она не ранее субботы, потому что едет она медленными перегонами, среди шумно стекающегося моря национальных гвардейцев, числом до шестидесяти тысяч, среди смятения всего народа. Три комиссара Национального собрания - знаменитый Барнав, знаменитый Петион, всеми уважаемый Латур-Мобур - выехали к ней навстречу; из них двое первых едут все время в самой берлине, рядом с их величествами, а Латур в качестве столь почтенного человека, про которого все говорят только хорошее, может ехать и в арьергарде, с г-жой Турзель и субретками.
В субботу, около семи часов вечера, в Париже опять толпятся сотни тысяч людей, но теперь народ не пляшет трехцветной веселой пляски надежды, не пляшет еще и неистовой пляски ненависти и мщения, а молча выжидает со смутными догадками во взглядах и по преимуществу с холодным любопытством. Сент-Антуанский плакат возвестил утром, что всякий, кто оскорбит Людовика, "будет отодран шпицрутенами, а кто станет рукоплескать ему, будет повешен". Вот наконец эта изумительная новая берлина, окруженная синим морем национальных гвардейцев с поднятыми штыками, медленно текущим, неся ее, среди безмолвного сборища сотен тысяч голов! Три желтых курьера, связанные веревками, сидят наверху; Петион, Барнав, их величества с сестрой Елизаветой и Детьми Франции сидят в берлине.
Смущенная улыбка или облако тоскливой Досады появляются на широком, флегматичном лице Его Величества, который беспрестанно заявляет различным официальным лицам то, что и без того очевидно: "Eh bien, me voila" (Ну, вот и я), и то, что менее очевидно: "Уверяю вас, я не собирался пересекать границу", и так далее - речи, естественные для этого бедного коронованного человека, но которых приличие требовало бы избежать. Ее Величество безмолвствует, взгляд ее полон печали и презрения, естественных для этой царственной женщины. Так, громыхая, ползет позорное королевское шествие по многим улицам, среди молча глазеющего народа, похожее, по мнению Мерсье32, на какую-нибудь процессию Roi de Basoche или же на процессию короля Криспена с его герцогами сапожного цеха и королевскими гербами кожевенного производства. С той только разницей, что эта процессия не комична; о нет, связанные курьеры и висящий над нею приговор делают ее трагикомичной; она крайне фантастична, но в то же время и плачевно реальна. Это самое жалкое flebile ludibrium гаерской трагедии! Процессия тащится с весьма непредставительной толпой через многие улицы в этот пышный летний вечер, потом заворачивает и наконец скрывается от глаз зрителей в Тюильрийском дворце, идя навстречу своему приговору, медленной пытке, peine forte et dure.
Правда, чернь захватывает трех связанных веревками желтых курьеров и хочет убить по крайней мере их. Но наше верховное Собрание, заседающее в этот великий момент, высылает на помощь депутацию, и все успокаивается. Барнав, "весь в пыли", уже там, в национальном зале, делает короткое сдержанное сообщение. Действительно, нужно сказать, что в течение всего путешествия Барнав был очень деликатен, полон сочувствия и завоевал доверие королевы, которой благородный инстинкт всегда подсказывал, кому можно доверять. Совсем иначе вел себя тяжеловесный Петион, который, если верить г-же Кампан, ел свой завтрак, бесцеремонно наливая в стакан вино в королевской берлине, выбрасывал цыплячьи косточки мимо самого носа их величеств и на слова короля: "Франция не может быть республикой" - отвечал: "Нет, она еще не созрела". Барнав отныне советник королевы, но только советы теперь уже бесполезны, и Ее Величество удивляет г-жу Кампан, высказывая почти уважение к Барнаву и говоря, что в день расплаты и королевского триумфа Барнав не будет казнен.
В понедельник ночью король бежал, в субботу вечером он возвращается, и как много в течение одной короткой недели сделано им для королевской власти! Гаерская трагедия скрылась в Тюильрийском дворце в ожидании "тяжелого и жестокого наказания". Королевскую чету сторожат, связывают, принижают, как не принижали ни одного короля. Ее сторожат даже в спальнях и самых интимных апартаментах, и она должна спать с отворенными дверями; синий национальный Аргус стоит на страже, устремив взор на занавеси королевы; даже раз, когда ей не спится, он предлагает посидеть у ее изголовья, и поболтать с нею.
Ввиду всего этого возникает в высшей степени настоятельный вопрос: что же теперь делать с королем? Низложить его! - решительно отвечают Робеспьер и немногие идущие напролом. В самом деле, что другое, более разумное, можно сделать с королем, который убегает, которого нужно караулить в самой его спальне, чтобы он оставался и управлял вами? Если бы Филипп Орлеанский не был caput mortuum
[89]! Но о нем, умершем, никто теперь и не мечтает. Не свергайте короля; объявите его неприкосновенным, скажите, что он был увлечен чарами enleve, восстановите его власть, скольких бы софизMOB и измышлений это ни стоило! - горячо кричат конституционные роялисты всякого сорта, а равно и чистые роялисты, которые отвечают с подавляемой страхом злобой и еще большей страстностью. То же самое говорят даже Барнав, оба Ламета и их сторонники. Они настаивают на этом со всей силой убеждения, напуганные неведомой бездной, на край которой они сами привели себя и в которую готовы теперь упасть.
С помощью напряженных усилий и ухищрений принимается последнее решение, и оно должно быть проведено сильной рукой, если не ясной логикой. Жертвуя всей своей с трудом приобретенной популярностью, этот знаменитый триумвират, говорит Тулонжон, "снова поднимает трон, который он так старался ниспровергнуть, что равносильно тому, как если бы кто-нибудь поставил пирамиду на ее вершину", чтобы она стояла так, пока ее поддерживают.
Несчастная Франция, несчастная в своем короле, королеве и конституции; неизвестно даже, с чем несчастнее! В чем же заключалась задача нашей столь славной Французской революции, как не в том, чтобы, когда обман и заблуждение, долго убивавшие душу, начали убивать и тело и дошли до предела банкротства и истощения, великий народ наконец поднялся и единогласно, во имя Всевышнего, сказал: "Обмана больше не будет"? Разве столько страданий и кровавых ужасов, перенесенных и еще предстоящих в течение грядущих печальных столетий, не составляют тяжелой цены, которая уплачена и которую еще придется уплачивать именно за это - за окончательное уничтожение обмана среди людей? А теперь, о триумвират Барнава, неужели же такое страшное напряжение должно разрешиться таким двойным экстрактом заблуждения и обмана, даже обмана! Нет, господа члены популярного триумвирата, никогда! Но в конце концов что же могут сделать бедные популярные триумвираты и грешные высокие сенаторы? Они могут, если истина чересчур уж страшна, спрятать голову, словно страусы, под защиту первой попавшейся иллюзии и так дожидаться a posteriori.
Читатели, видевшие, как в Ночь Шпор скакали весь Клермон и три епархии, как дилижансы превращали всю Францию в испуганного и страшного индийского петуха, видевшие город Нант в одной рубашке, могут представить себе, сколько усилий понадобилось, чтобы уладить такое дело. Робеспьер на крайнем левом фланге, пожалуй, с Петионом и тощим стариком Гупийем, так как и самый триумвират распался, кричат до хрипоты, но заглушаются конституционными воплями. А дебаты и рассуждения целой нации, крики во всех газетах "за" и "против", раскатистый голос Дантона, гиперионовы стрелы Камиля, удары непримиримого дикобраза Марата - подумать только обо всем этом!
Как мы часто предсказывали, конституционалисты в массе отпадают теперь от Якобинского клуба и становятся фейянами: они угрожают клубу уничтожением, после того как почти все пользующиеся весом и почетом удалились из него. Петиции за петициями, присылаемые по почте или приносимые депутациями, просят о суде над королем и о decheance, т. е. о лишении его трона, или по меньшей мере просят о передаче дела в восемьдесят три департамента Франции. Пылкая марсельская депутация заявляет, между прочим: "Наши предки фокейцы бросили в бухту железную балку, когда впервые высадились здесь на берег, и скорее эта балка поплывет по волнам Средиземного моря, чем мы согласимся быть рабами". Так продолжается в течение четырех недель или более, пока дело еще не решено; эмиграция с удвоенной поспешностью бежит через границы35, Франция кипит, возбужденная вопросом и задачей: что делать с беглым наследственным представителем?
Наконец в пятницу 15 июля 1791 года Национальное собрание решает вопрос в известном нам отрицательном смысле. Вслед за тем театры закрываются, с тумб и переносных стульев начинают изливаться речи, муниципальные плакаты на стенах, напечатанные огромными буквами, и прокламации оглашаются при звуке труб, "призывают народ к спокойствию", но с весьма слабым результатом. И вот, в воскресенье 17-го происходит нечто достойное воспоминания. Свиток петиции, в составлении которой принимали участие Бриссо, Дантон, кордельеры и якобинцы - так как дело это до бесконечности разбиралось и пережевывалось и многие приложили к нему руку, - свиток этот лежит теперь на виду, на деревянном срубе Алтаря Отечества для подписей. Не работающий в этот день Париж, мужчины и женщины, целый день стекается сюда подписать или посмотреть. Око истории не без интереса может видеть здесь "утром"36 и нашу красавицу Ролан. Через несколько недель прелестная патриотка покинет Париж, хотя, быть может, только для того, чтобы вернуться.
Но частью из-за досады обманутых патриотов, частью из-за закрытых театров и прокламаций, продолжающих оглашаться при звуке труб, умы в этот день очень возбуждены. Вдобавок происходит случай, похожий отчасти на фарс, отчасти на трагедию и достаточно загадочный, для того чтобы еще более возбудить всех. Рано утром один патриот (а некоторые говорят - патриотка; истина так и не открыта), стоя на твердом дощатом полу Алтаря Отечества, чувствует вдруг с неописуемым изумлением, что его подошва просверливается снизу. Он быстро, как наэлектризованный, отдергивает подошву и ногу вверх и в ту же минуту успевает заметить кончик шила или гвоздя, просверливавшего доску и быстро отдернутого назад! Тайна, может быть, измена? Доска порывисто срывается - и что же? Действительно, тайна, которая не объяснится вполне до конца мира. Двое мужчин, по виду из простонародья, один с деревянной ногой и с шилом в руке, лежат под полом, спрятавшись. По-видимому, они забрались туда ночью; при них оказался запас провизии, но "бочки с порохом" не оказалось. Лица их бледны, они притворяются спавшими и дают о себе самые сбивчивые показания. "Просто любопытство; они сверлили, чтобы посмотреть в дырку, может быть, "с вожделением", нельзя ли увидеть что-нибудь с этой новой точки наблюдения" - мало назидательного, как можно себе представить! Но поистине, на какие глупейшие вещи могут соблазнить, человека тупоумие, сладострастие, случайность и дьявол, если из полумиллиона праздных людских голов выберут специально двух!37
Достоверно, что два субъекта с шилом налицо. Злосчастная пара! Ибо результатом всего этого является то, что патриоты в своей нервной раздражительности, возбуждая сами себя предположениями, подозрениями и слухами, допрашивают снова и снова обоих растерявшихся субъектов, тащат их в ближайший полицейский участок, потом вытаскивают оттуда, одна группа вырывает их у другой, пока наконец, в крайнем напряжении нервной раздражительности, патриоты не вешают их как шпионов сьера Мотье. И жизнь, и тайна их выдавлены из них навеки! Увы, навеки! Или наступит день, когда и эти два, по-видимому, ничтожных существа, но все же бывшие людьми сделаются исторической загадкой, и о них, как о Железной Маске (тоже человеческое существо, и, очевидно, ничего более), будут написаны целые диссертации? Для нас достоверно одно: что у этих людей было шило, провизия и деревянная нога и что они умерли на фонаре как злополучнейшие глупцы.
Таким образом, подписка продолжается при всевозрастающем возбуждении. Подписался и Шометт "беглым, смелым, несколько косым почерком" (подлинная бумага до сих пор сохранилась у антиквариев)38, и Эбер, ненавистный "Pere Duchesne", "как будто чернильный паук упал на бумагу"; подписался и конный пристав Майяр, и много крестов поставлено не умеющими писать. Париж стремится по тысячам своих улиц на Марсово поле и обратно в крайнем возбуждении, вокруг Алтаря Отечества теснится толпа подписывающихся патриотов и патриоток, тридцать рядов скамей и все внутреннее пространство амфитеатра заполнены зрителями, подходящими и уходящими, постоянно извергающимся водоворотом мужчин и женщин в праздничных одеждах. Все это видят некий конституционалист Мотье и Байи, удлиненное лицо которого при этом зрелище становится еще длиннее. Они не предвидят ничего хорошего; может быть, Decheance и в конце концов низложение короля! Прекратите же это, вы, патриоты-конституционалисты! Ведь и огонь можно потушить, но только вначале.
Прекратить, да, но как? Разве первый свободный народ в мире не имеет права подавать петиции? К счастью или к несчастью, есть и доказательство мятежа: двое субъектов повешены на фонаре. Доказательство, о предатель Мотье! Не были ли эти два субъекта посланы сюда тобой, чтоб быть повешенными и послужить предлогом для твоего кровавого Drapeau rouge? Вопрос этот когда-нибудь будет поставлен многими патриотами, и они ответят на него, укрепившись в сверхъестественном подозрении, утвердительно.
Как бы то ни было, около половины восьмого вечера простым глазом можно видеть следующее: сьер Мотье с муниципальными советниками в шарфах, с синими национальными патрулями, выступающими рядами под бой барабанов, решительно заворачивают на Марсово поле; мэр Байи с вытянутым лицом, словно вынуждаемый печальным долгом, несет Drapeau rouge. При виде этого символа военного закона из сотни тысяч глоток поднимается в дискантовых и басовых нотах вой злобных насмешек; но кровавый флаг тем не менее, хлопая и трепеща, приближается со стороны улицы Гро-Кайю и подступает к Алтарю Отечества. Оно движется, сопровождаемый все усиливающимся диким ревом, проклятиями, бранью, бросанием камней и нечистот (saxa et faeces) и треском пистолетного выстрела, - все это заключается залпом патрулей, наведенными ружьями и целым рядом залпов. Как раз через год и три дня наше величественное поле Федерации обагряется, таким образом, французской кровью
[90].
"По несчастью, около двенадцати убитых", - сообщает Байи, считающий единицами, но патриоты считают десятками и даже сотнями. Это не забудется и не простится. Патриоты разбегаются с воплями, проклятиями. Камиль Демулен перестает на сегодня писать в газетах; великий Дантон с Камилем и Фрероном летят точно на крыльях, спасая свою жизнь; Марат зарывается глубоко в землю и молчит. Патрули торжествуют еще раз, но это последний.
Вот как было дело с бегством короля в Варенн. Вот каким образом трон был опрокинут, а затем победоносно восстановлен, поставленный, как пирамида, на вершину, и так он будет стоять, покуда его можно будет поддерживать.
Что тут делать? Гогела, Шуазель, теперь и граф Дама, и все вареннские официальные лица находятся при короле, а король не может отдать никакого приказа, ни принять какое-нибудь решение; он сидит, как всегда, словно глина на гончарном круге, напоминая, пожалуй, самую нелепую из наиболее жалких и достойных прощения глиняных фигур, вращающихся ныне под луной. Он хочет завтра утром ехать дальше и взять Национальную гвардию с собой, если позволит Сосс! Несчастная королева! Двое ее детей лежат на убогой постели, старая мать Сосса на коленях со слезами вслух молит небо благословить их; царственная Мария Антуанетта неподалеку стоит на коленях перед сыном Сосса и его женой среди ящиков со свечами и бочонков с сиропом - напрасно! Уже пришло три тысячи национальных гвардейцев; немного погодя их будет десять тысяч, набат распространяется, как огонь по сухой степи или еще быстрее.
Молодой Буйе, разбуженный вареннским набатом, вскочил на лошадь и помчался к своему отцу. Туда же едет в почти истерическом отчаянии некий сьер Обрио, ординарец Шуазеля; он переплывает темную реку, так как мост блокирован, и так пришпоривает лошадь, словно за ним гонятся по пятам силы ада. Он проскакивает через деревню Дэн и поднимает там тревогу; в Дэне храбрый капитан Делон и его эскорт в сотню человек седлают лошадей и уезжают. Делон также является в Варенн, оставляет свою сотню снаружи, у баррикады, и предлагает пробиться и освободить короля Людовика, если он прикажет; но, к несчастью, "предстоит горячая работа", поэтому король Людовик "не дает никаких приказаний".
Итак, набат звонит, драгуны скачут и, прискакав, ничего не могут сделать: национальные гвардейцы стекаются, подобно слетающимся воронам: Наша взорвавшаяся грозовая цепь, падающая лавина или с чем еще можно сравнить эту систему эскортов, разыгралась не на шутку, теперь она действует уже до Стенэ и до самого Буйе. Храбрый Буйе, сын вихря, сажает полк Руаяль-Аллеман на коней, произносит пламенные слова, зажигающие глаза и сердца, раздает по двадцати пяти луидоров на роту. Скачи, прославленный Руаяль-Аллеман: не на Тюильрийскую атаку и Неккер-Орлеанскую процессию бюстов - сам король в плену, и можно завоевать весь мир! Такова ночь, заслуживающая имени Ночи Шпор.
В шесть часов произошли два события. Адъютант Лафайета Ромеф, скакавший во всю прыть по старой дороге зеленщиков и все ускорявший под конец свой аллюр, по прибытии в Варенн нашел там десять тысяч национальных гвардейцев, яростно, с неистовством панического страха требующих, чтобы король немедленно возвратился в Париж, дабы предотвратить бесконечное кровопролитие. С другой стороны, "англичанин Том", жокей Шуазеля, спешивший с его упряжкой, встретился на высотах Дана с Буйе. Непоколебимое чело Буйе мрачно, как грозовая туча; громоподобный топот полка Руаяль-Аллеман несется за ними по пятам. Англичанин Том отвечает как умеет на короткий вопрос, что творится в Варенне, в свою очередь спрашивает, что ему, англичанину Тому, делать с лошадьми Шуазеля и куда ехать. "К черту!" - отвечает громовый голос, затем Буйе, снова пришпорив коня, командует королевским немцам: "Вскачь!" - и с проклятиями исчезает. Это последние слова нашего храброго Буйе. В виду Варенн, он осаживает коня, созывает офицерский совет и убеждается, что все напрасно. Король Людовик уехал по собственному согласию под повсеместный звон набата, под топот десяти тысяч уже прибывших вооруженных людей и, как говорят, еще шестидесяти тысяч, стекающихся отовсюду. Храбрый Делон, даже без "приказаний", бросился со своей сотней в реку Эру30, переплыл один рукав ее, но не смог переплыть другого и стоял мокрый, запыхавшийся, с трудом переводя дух под градом насмешек десяти тысяч, в то время как новая берлина, громыхая, направлялась в тяжелый, неизбежный путь к Парижу. Значит, нет помощи на земле; нет ее и на небе; в наш век не бывает чудес!
В эту ночь "маркиз де Буйе и еще двадцать один человек из наших перебрались за границу; бернардинские монахи в Орвале, в Люксембурге, дали им ужин и ночлег". Почти безмолвно едет Буйе с мыслями, которых нельзя передать речью. Он уезжает на север, в неизвестность, в киммерийский мрак: на вест-индские острова, так как с худосочными, безумными эмигрантами сын вихря не может действовать совместно, потом он уедет в Англию на безвременную стоическую смерть; во Францию он больше не вернется. Слава храброму, который в этом ли, в другом ли споре представляет настоящую сущность, членораздельно выражающуюся часть человеческой доблести, а не хвастливый, бесплотный призрак и болтающую, стрекочущую тень! Буйе - один из немногих роялистских деятелей, о которых можно сказать это.
Так исчезает и храбрый Буйе из канвы нашей истории. История и ткань, слабые, недостаточные символы той великой таинственной ткани и живой материи, которая называется Французской революцией, в то время действительно ткавшейся "на громко стучащем станке времени". Старые храбрецы с их стремлениями исчезают из этой ткани, и в нее вступают новые - желчные Друэ со своими стремлениями и цветом, как обыкновенно бывает при таком плетении.
Итак, наш великий роялистский заговор бегства в Мец приведен в исполнение. Он долгое время находился на заднем плане, как устрашающий королевский ультиматум, и наконец выплеснулся наружу со всеми своими страшными последствиями, поистине не напрасно. Сколько хитро задуманных роялистских заговоров и проектов, один за другим, взорвались, подобно пороховым минам и громовым ударам, и ни один из них не разрешился иначе! Пороховая мина Seance Royale 23 июня 1789 года взорвалась, как мы видели, "через запал", а впоследствии, будучи снова заряженной богом войны Брольи, смела Бастилию. Затем последовал банкет в Опере с потрясанием сабель и пением: "О Ричард, о мой король!", вызвавший при содействии голода восстания женщин и Афину Палладу в лице девицы Теруань. Храбрость не всегда полезна, и счастье никогда не улыбалось хвастовству. Вооруженная кампания Буйе кончилась так же, как и заговор Брольи. Один человек за другим приносят себя в жертву этому делу, только для того чтобы содействовать его скорейшей гибели: на нем словно лежит проклятие, от него отреклись небо и земля.
Год назад, шестого октября, король Людовик, эскортируемый девицей Теруань и двумястами тысячами человек, совершал королевский въезд в Париж, какого еще никогда не видывали; мы предсказывали ему тогда еще два таких въезда, и, следовательно, после этого бегства в Мец предстоит еще один. Теруань не сопровождает его на этот раз, и Мирабо "не сидит в одном из сопровождающих экипажей". Мирабо лежит мертвый в Пантеоне великих людей. Теруань сидит в мрачной австрийской тюрьме, после того как поехала в Люттих по своим делам и там была схвачена. Она лежит в своей тюрьме, слушая хриплый рокот Дуная и вспоминая угасший свет своих патриотических ужинов. Она будет лично говорить с императором и вернется во Францию. А Франция лежит - как? Быстролетное время сметает великое и малое, и в два года изменяется многое.
Но во всяком случае сейчас, говорим мы, происходит второй позорный въезд в Париж, хотя и в сильно измененном виде, но также на глазах сотен тысяч свидетелей. Терпение, парижские патриоты, королевская берлина возвращается! Но возвратится она не ранее субботы, потому что едет она медленными перегонами, среди шумно стекающегося моря национальных гвардейцев, числом до шестидесяти тысяч, среди смятения всего народа. Три комиссара Национального собрания - знаменитый Барнав, знаменитый Петион, всеми уважаемый Латур-Мобур - выехали к ней навстречу; из них двое первых едут все время в самой берлине, рядом с их величествами, а Латур в качестве столь почтенного человека, про которого все говорят только хорошее, может ехать и в арьергарде, с г-жой Турзель и субретками.
В субботу, около семи часов вечера, в Париже опять толпятся сотни тысяч людей, но теперь народ не пляшет трехцветной веселой пляски надежды, не пляшет еще и неистовой пляски ненависти и мщения, а молча выжидает со смутными догадками во взглядах и по преимуществу с холодным любопытством. Сент-Антуанский плакат возвестил утром, что всякий, кто оскорбит Людовика, "будет отодран шпицрутенами, а кто станет рукоплескать ему, будет повешен". Вот наконец эта изумительная новая берлина, окруженная синим морем национальных гвардейцев с поднятыми штыками, медленно текущим, неся ее, среди безмолвного сборища сотен тысяч голов! Три желтых курьера, связанные веревками, сидят наверху; Петион, Барнав, их величества с сестрой Елизаветой и Детьми Франции сидят в берлине.
Смущенная улыбка или облако тоскливой Досады появляются на широком, флегматичном лице Его Величества, который беспрестанно заявляет различным официальным лицам то, что и без того очевидно: "Eh bien, me voila" (Ну, вот и я), и то, что менее очевидно: "Уверяю вас, я не собирался пересекать границу", и так далее - речи, естественные для этого бедного коронованного человека, но которых приличие требовало бы избежать. Ее Величество безмолвствует, взгляд ее полон печали и презрения, естественных для этой царственной женщины. Так, громыхая, ползет позорное королевское шествие по многим улицам, среди молча глазеющего народа, похожее, по мнению Мерсье32, на какую-нибудь процессию Roi de Basoche или же на процессию короля Криспена с его герцогами сапожного цеха и королевскими гербами кожевенного производства. С той только разницей, что эта процессия не комична; о нет, связанные курьеры и висящий над нею приговор делают ее трагикомичной; она крайне фантастична, но в то же время и плачевно реальна. Это самое жалкое flebile ludibrium гаерской трагедии! Процессия тащится с весьма непредставительной толпой через многие улицы в этот пышный летний вечер, потом заворачивает и наконец скрывается от глаз зрителей в Тюильрийском дворце, идя навстречу своему приговору, медленной пытке, peine forte et dure.
Правда, чернь захватывает трех связанных веревками желтых курьеров и хочет убить по крайней мере их. Но наше верховное Собрание, заседающее в этот великий момент, высылает на помощь депутацию, и все успокаивается. Барнав, "весь в пыли", уже там, в национальном зале, делает короткое сдержанное сообщение. Действительно, нужно сказать, что в течение всего путешествия Барнав был очень деликатен, полон сочувствия и завоевал доверие королевы, которой благородный инстинкт всегда подсказывал, кому можно доверять. Совсем иначе вел себя тяжеловесный Петион, который, если верить г-же Кампан, ел свой завтрак, бесцеремонно наливая в стакан вино в королевской берлине, выбрасывал цыплячьи косточки мимо самого носа их величеств и на слова короля: "Франция не может быть республикой" - отвечал: "Нет, она еще не созрела". Барнав отныне советник королевы, но только советы теперь уже бесполезны, и Ее Величество удивляет г-жу Кампан, высказывая почти уважение к Барнаву и говоря, что в день расплаты и королевского триумфа Барнав не будет казнен.
В понедельник ночью король бежал, в субботу вечером он возвращается, и как много в течение одной короткой недели сделано им для королевской власти! Гаерская трагедия скрылась в Тюильрийском дворце в ожидании "тяжелого и жестокого наказания". Королевскую чету сторожат, связывают, принижают, как не принижали ни одного короля. Ее сторожат даже в спальнях и самых интимных апартаментах, и она должна спать с отворенными дверями; синий национальный Аргус стоит на страже, устремив взор на занавеси королевы; даже раз, когда ей не спится, он предлагает посидеть у ее изголовья, и поболтать с нею.
Ввиду всего этого возникает в высшей степени настоятельный вопрос: что же теперь делать с королем? Низложить его! - решительно отвечают Робеспьер и немногие идущие напролом. В самом деле, что другое, более разумное, можно сделать с королем, который убегает, которого нужно караулить в самой его спальне, чтобы он оставался и управлял вами? Если бы Филипп Орлеанский не был caput mortuum
[89]! Но о нем, умершем, никто теперь и не мечтает. Не свергайте короля; объявите его неприкосновенным, скажите, что он был увлечен чарами enleve, восстановите его власть, скольких бы софизMOB и измышлений это ни стоило! - горячо кричат конституционные роялисты всякого сорта, а равно и чистые роялисты, которые отвечают с подавляемой страхом злобой и еще большей страстностью. То же самое говорят даже Барнав, оба Ламета и их сторонники. Они настаивают на этом со всей силой убеждения, напуганные неведомой бездной, на край которой они сами привели себя и в которую готовы теперь упасть.
С помощью напряженных усилий и ухищрений принимается последнее решение, и оно должно быть проведено сильной рукой, если не ясной логикой. Жертвуя всей своей с трудом приобретенной популярностью, этот знаменитый триумвират, говорит Тулонжон, "снова поднимает трон, который он так старался ниспровергнуть, что равносильно тому, как если бы кто-нибудь поставил пирамиду на ее вершину", чтобы она стояла так, пока ее поддерживают.
Несчастная Франция, несчастная в своем короле, королеве и конституции; неизвестно даже, с чем несчастнее! В чем же заключалась задача нашей столь славной Французской революции, как не в том, чтобы, когда обман и заблуждение, долго убивавшие душу, начали убивать и тело и дошли до предела банкротства и истощения, великий народ наконец поднялся и единогласно, во имя Всевышнего, сказал: "Обмана больше не будет"? Разве столько страданий и кровавых ужасов, перенесенных и еще предстоящих в течение грядущих печальных столетий, не составляют тяжелой цены, которая уплачена и которую еще придется уплачивать именно за это - за окончательное уничтожение обмана среди людей? А теперь, о триумвират Барнава, неужели же такое страшное напряжение должно разрешиться таким двойным экстрактом заблуждения и обмана, даже обмана! Нет, господа члены популярного триумвирата, никогда! Но в конце концов что же могут сделать бедные популярные триумвираты и грешные высокие сенаторы? Они могут, если истина чересчур уж страшна, спрятать голову, словно страусы, под защиту первой попавшейся иллюзии и так дожидаться a posteriori.
Читатели, видевшие, как в Ночь Шпор скакали весь Клермон и три епархии, как дилижансы превращали всю Францию в испуганного и страшного индийского петуха, видевшие город Нант в одной рубашке, могут представить себе, сколько усилий понадобилось, чтобы уладить такое дело. Робеспьер на крайнем левом фланге, пожалуй, с Петионом и тощим стариком Гупийем, так как и самый триумвират распался, кричат до хрипоты, но заглушаются конституционными воплями. А дебаты и рассуждения целой нации, крики во всех газетах "за" и "против", раскатистый голос Дантона, гиперионовы стрелы Камиля, удары непримиримого дикобраза Марата - подумать только обо всем этом!
Как мы часто предсказывали, конституционалисты в массе отпадают теперь от Якобинского клуба и становятся фейянами: они угрожают клубу уничтожением, после того как почти все пользующиеся весом и почетом удалились из него. Петиции за петициями, присылаемые по почте или приносимые депутациями, просят о суде над королем и о decheance, т. е. о лишении его трона, или по меньшей мере просят о передаче дела в восемьдесят три департамента Франции. Пылкая марсельская депутация заявляет, между прочим: "Наши предки фокейцы бросили в бухту железную балку, когда впервые высадились здесь на берег, и скорее эта балка поплывет по волнам Средиземного моря, чем мы согласимся быть рабами". Так продолжается в течение четырех недель или более, пока дело еще не решено; эмиграция с удвоенной поспешностью бежит через границы35, Франция кипит, возбужденная вопросом и задачей: что делать с беглым наследственным представителем?
Наконец в пятницу 15 июля 1791 года Национальное собрание решает вопрос в известном нам отрицательном смысле. Вслед за тем театры закрываются, с тумб и переносных стульев начинают изливаться речи, муниципальные плакаты на стенах, напечатанные огромными буквами, и прокламации оглашаются при звуке труб, "призывают народ к спокойствию", но с весьма слабым результатом. И вот, в воскресенье 17-го происходит нечто достойное воспоминания. Свиток петиции, в составлении которой принимали участие Бриссо, Дантон, кордельеры и якобинцы - так как дело это до бесконечности разбиралось и пережевывалось и многие приложили к нему руку, - свиток этот лежит теперь на виду, на деревянном срубе Алтаря Отечества для подписей. Не работающий в этот день Париж, мужчины и женщины, целый день стекается сюда подписать или посмотреть. Око истории не без интереса может видеть здесь "утром"36 и нашу красавицу Ролан. Через несколько недель прелестная патриотка покинет Париж, хотя, быть может, только для того, чтобы вернуться.
Но частью из-за досады обманутых патриотов, частью из-за закрытых театров и прокламаций, продолжающих оглашаться при звуке труб, умы в этот день очень возбуждены. Вдобавок происходит случай, похожий отчасти на фарс, отчасти на трагедию и достаточно загадочный, для того чтобы еще более возбудить всех. Рано утром один патриот (а некоторые говорят - патриотка; истина так и не открыта), стоя на твердом дощатом полу Алтаря Отечества, чувствует вдруг с неописуемым изумлением, что его подошва просверливается снизу. Он быстро, как наэлектризованный, отдергивает подошву и ногу вверх и в ту же минуту успевает заметить кончик шила или гвоздя, просверливавшего доску и быстро отдернутого назад! Тайна, может быть, измена? Доска порывисто срывается - и что же? Действительно, тайна, которая не объяснится вполне до конца мира. Двое мужчин, по виду из простонародья, один с деревянной ногой и с шилом в руке, лежат под полом, спрятавшись. По-видимому, они забрались туда ночью; при них оказался запас провизии, но "бочки с порохом" не оказалось. Лица их бледны, они притворяются спавшими и дают о себе самые сбивчивые показания. "Просто любопытство; они сверлили, чтобы посмотреть в дырку, может быть, "с вожделением", нельзя ли увидеть что-нибудь с этой новой точки наблюдения" - мало назидательного, как можно себе представить! Но поистине, на какие глупейшие вещи могут соблазнить, человека тупоумие, сладострастие, случайность и дьявол, если из полумиллиона праздных людских голов выберут специально двух!37
Достоверно, что два субъекта с шилом налицо. Злосчастная пара! Ибо результатом всего этого является то, что патриоты в своей нервной раздражительности, возбуждая сами себя предположениями, подозрениями и слухами, допрашивают снова и снова обоих растерявшихся субъектов, тащат их в ближайший полицейский участок, потом вытаскивают оттуда, одна группа вырывает их у другой, пока наконец, в крайнем напряжении нервной раздражительности, патриоты не вешают их как шпионов сьера Мотье. И жизнь, и тайна их выдавлены из них навеки! Увы, навеки! Или наступит день, когда и эти два, по-видимому, ничтожных существа, но все же бывшие людьми сделаются исторической загадкой, и о них, как о Железной Маске (тоже человеческое существо, и, очевидно, ничего более), будут написаны целые диссертации? Для нас достоверно одно: что у этих людей было шило, провизия и деревянная нога и что они умерли на фонаре как злополучнейшие глупцы.
Таким образом, подписка продолжается при всевозрастающем возбуждении. Подписался и Шометт "беглым, смелым, несколько косым почерком" (подлинная бумага до сих пор сохранилась у антиквариев)38, и Эбер, ненавистный "Pere Duchesne", "как будто чернильный паук упал на бумагу"; подписался и конный пристав Майяр, и много крестов поставлено не умеющими писать. Париж стремится по тысячам своих улиц на Марсово поле и обратно в крайнем возбуждении, вокруг Алтаря Отечества теснится толпа подписывающихся патриотов и патриоток, тридцать рядов скамей и все внутреннее пространство амфитеатра заполнены зрителями, подходящими и уходящими, постоянно извергающимся водоворотом мужчин и женщин в праздничных одеждах. Все это видят некий конституционалист Мотье и Байи, удлиненное лицо которого при этом зрелище становится еще длиннее. Они не предвидят ничего хорошего; может быть, Decheance и в конце концов низложение короля! Прекратите же это, вы, патриоты-конституционалисты! Ведь и огонь можно потушить, но только вначале.
Прекратить, да, но как? Разве первый свободный народ в мире не имеет права подавать петиции? К счастью или к несчастью, есть и доказательство мятежа: двое субъектов повешены на фонаре. Доказательство, о предатель Мотье! Не были ли эти два субъекта посланы сюда тобой, чтоб быть повешенными и послужить предлогом для твоего кровавого Drapeau rouge? Вопрос этот когда-нибудь будет поставлен многими патриотами, и они ответят на него, укрепившись в сверхъестественном подозрении, утвердительно.
Как бы то ни было, около половины восьмого вечера простым глазом можно видеть следующее: сьер Мотье с муниципальными советниками в шарфах, с синими национальными патрулями, выступающими рядами под бой барабанов, решительно заворачивают на Марсово поле; мэр Байи с вытянутым лицом, словно вынуждаемый печальным долгом, несет Drapeau rouge. При виде этого символа военного закона из сотни тысяч глоток поднимается в дискантовых и басовых нотах вой злобных насмешек; но кровавый флаг тем не менее, хлопая и трепеща, приближается со стороны улицы Гро-Кайю и подступает к Алтарю Отечества. Оно движется, сопровождаемый все усиливающимся диким ревом, проклятиями, бранью, бросанием камней и нечистот (saxa et faeces) и треском пистолетного выстрела, - все это заключается залпом патрулей, наведенными ружьями и целым рядом залпов. Как раз через год и три дня наше величественное поле Федерации обагряется, таким образом, французской кровью
[90].
"По несчастью, около двенадцати убитых", - сообщает Байи, считающий единицами, но патриоты считают десятками и даже сотнями. Это не забудется и не простится. Патриоты разбегаются с воплями, проклятиями. Камиль Демулен перестает на сегодня писать в газетах; великий Дантон с Камилем и Фрероном летят точно на крыльях, спасая свою жизнь; Марат зарывается глубоко в землю и молчит. Патрули торжествуют еще раз, но это последний.
Вот как было дело с бегством короля в Варенн. Вот каким образом трон был опрокинут, а затем победоносно восстановлен, поставленный, как пирамида, на вершину, и так он будет стоять, покуда его можно будет поддерживать.
Глава первая. ПРИНЯТИЕ КОНСТИТУЦИИ
Глава вторая. КНИГА ЗАКОНОВ
Глава третья. АВИНЬОН
Глава четвертая. НЕТ САХАРА
Глава пятая. КОРОЛИ И ЭМИГРАНТЫ
Глава шестая. РАЗБОЙНИКИ И ЖАЛЕС
Глава седьмая. КОНСТИТУЦИЯ НЕ ЖЕЛАЕТ ИДТИ
Глава восьмая. ЯКОБИНЦЫ
Глава девятая. МИНИСТР РОЛАН
Глава десятая. ПЕТИОН-НАЦИЯ-ПИКА
Глава одиннадцатая. НАСЛЕДСТВЕННЫЙ ПРЕДСТАВИТЕЛЬ
Глава двенадцатая. ПРОЦЕССИЯ ЧЕРНЫХ БРЮК
Почему в последние дни сентября, когда осеннее равноденствие миновало и серый сентябрь сменяется бурым октябрем, иллюминированы Елисейские поля, почему танцует и зажигает фейерверки Париж? Потому что эти последние дни сентября торжественны; Париж может танцевать и весь мир с ним: здание Конституции завершено! Завершено и даже проверено с целью убедиться, что в нем нет никаких изъянов; оно торжественно передается Его Величеству и торжественно им принимается четырнадцатого числа этого месяца под гром пушечных салютов. И теперь этой иллюминацией, ликованием, танцами и фейерверками мы обновляем новое социальное здание и впервые разводим в нем огонь и дым во имя надежды.