[35]. Всякая плоть похожа на траву, это или высокая осока, или стелющаяся травка.
   Второй факт, который мы хотим отметить, есть факт исторический, а именно что центральное Якобинское общество, даже в свой самый блестящий период, не может удовлетворить всех патриотов. Ему приходится уже, так сказать, стряхивать с себя два недовольных роя: справа и слева. Одна партия, считающая якобинцев слишком умеренными, учреждает Клуб кордельеров
[36]; это более горячий клуб, родная среда Дантона, за которым следует Демулен. Другая же партия, напротив, считает якобинцев чересчур горячими и отпадает направо. Она становится Клубом 1789 года, друзей монархической конституции. Впоследствии их назовут Клубом фейянов, потому что они собирались в Фейянском монастыре. Лафайет стоит или встанет во главе их, поддерживаемый всюду уважаемыми патриотами и массой собственников и интеллигенции; стало быть, клуб этот имеет самое блестящее будущее. В июньские дни 1790 года они торжественно обедают в королевском дворце при открытых окнах, под ликующие крики народа, с тостами и вдохновляющими песнями, из которых одна по крайней мере самая слабая из всех когда-либо существовавших. И они также будут в свое время изгнаны за пределы Франции, в киммерийский мрак
[37].
   Другой клуб, называющий себя монархистским или роялистским, Club des Monarchiens, несмотря на имеющиеся у него обширные фонды и обитые парчой диваны в зале заседаний, не встречает даже временного сочувствия; к нему относятся с насмешкой и издевательски, и наконец спустя недолгое время однажды вечером, а может быть и не однажды, изрядная толпа патриотов врывается в него и своим ревом заставляет его покончить это мучительное существование. Жизнеспособным оказывается только центральное Якобинское общество и его филиалы. Даже кордельеры могли, как это и было, вернуться в его лоно, где бушевали страсти.
   Фатальное зрелище! Не являются ли подобные общества началом нового общественного строя? Не есть ли это стремление к соединению - централизующее начало, которое начинает снова действовать в обветшалом, треснувшем общественном организме, распадающемся на мусор и изначальные атомы?
   Не удивительно ли, что при всех этих знамениях времени преобладающим чувством во всей Франции была по-прежнему надежда? О благословенная надежда, единственное счастье человека, ты рисуешь прекрасные широкие ландшафты даже на стенах его тесной тюрьмы и ночной мрак самой смерти превращаешь в зарю новой жизни! Ты несокрушимое благо для всех людей в Божьем мире: для мудрого - хоругвь Константина, знамение, начертанное на вечных небесах, с которым он должен победить, потому что сама борьба есть победа; для глупца - вековой мираж, тень тихой воды, отпечатывающаяся на растрескавшейся земле и облегчающая его паломничество через пустыню, делая путь возможным, приятным, хотя бы это был и ложный путь.
   В предсмертных судорогах погибающего общества надежда Франции видит лишь родовые муки нового, несказанно лучшего общества и поет с полной убежденностью веры бодрящую мелодию, которую сочинил в эти дни какой-нибудь вдохновенный уличный скрипач, например знаменитое "Ca ira!"
[38]. Да, "пойдет", а когда придет? Все надеются; даже Марат надеется, что патриотизм возьмется за кинжалы и муфты. Не утратил надежд и король Людовик: он надеется на счастливый случай, на бегство к какому-нибудь Буйе, на будущую популярность в Париже. Но на что надеется его народ, об этом мы можем судить по факту, по целому ряду фактов, которые теперь будут сообщены.
   Бедный Людовик, доброжелательный, однако не обладающий ни интуицией, ни решимостью, должен на своем негладком пути следовать тому знаку, который, быть может, будет подан ему тайными роялистами, официальными или тайными конституционалистами, смотря по тому, чему в этом месяце отдает предпочтение ум короля. Если бегство к Буйе и (страшно подумать!) обнаженный меч гражданской войны пока лишь зловеще вырисовываются на горизонте, то не реальнее ли существование тех тысячи двухсот королей, которые заседают в зале Манежа?! Неподконтрольных ему, но тем не менее не проявляющих непочтительности. Если бы только доброе обращение могло дать хороший результат, насколько лучше это было бы вооруженных эмигрантов, туринских интриг
[39]и помощи Австрии! Но разве эти две надежды несовместимы? Поездки в предместья, как мы видели, стоят мало, а всегда приносили виваты. Еще дешевле доброе слово, много раз уже отвращавшее гнев. Нельзя ли в эти быстротечные дни, когда Франция вся распадается на департаменты, духовенство преобразуется, народные общества возникают, а феодализм и многое другое готовы броситься в плавильный тигель, - нельзя ли испытать это средство еще раз?
   И вот, 4 февраля M. le President читает Национальному собранию собственноручное короткое послание короля, возвещающее, что Его Величество пожалует в Собрание без всякого церемониала, вероятно, около двенадцати часов. Подумайте-ка, господа, что это может значить, в особенности подумайте, нельзя ли нам как-нибудь украсить зал? Секретарские конторки можно удалить с возвышения, на кресло председателя накинуть бархатное покрывало "лилового цвета, затканное золотыми лилиями". M. le President, конечно, предварительно имел частные свидания и посоветовался с доктором Гильотеном. Затем, нельзя ли разостлать "кусок бархатного ковра" такого же рисунка и цвета перед креслом, на том месте, где обычно сидят секретари? Так посоветовал рассудительный Гильотен, и результат находят удовлетворительным. Далее, так как Его Величество, несмотря на бархат и лилии, вероятно, будет стоять и совсем не сядет, то и председатель ведет заседание стоя. И вот, в то время как какой-нибудь почтенный член обсуждает, скажем, вопрос о разделе департамента, капельдинеры провозглашают: "Его Величество!" Действительно, входит король с небольшой свитой; почтенный член клуба останавливается на полуслове; Собрание встает: "почти все" тысяча двести "королей" и галереи верноподданническими возгласами приветствуют Восстановителя французской свободы. Речь короля в туманных условных выражениях сводится главным образом к следующему: что он более всех французов радуется тому, что Франция возрождается, и уверен в то же время, что присутствующие здесь поведут это дело с осторожностью и не будут возрождать страну слишком круто. Вот и вся речь Его Величества; вся ловкость заключалась в том, что он пришел, сказал ее и ушел.
   Разумеется, только исполненный надежд народ мог что-либо на этом выстроить. А чего только он не построил! Сам факт, что король говорил, что он добровольно пришел поговорить с депутатами, производит необыкновенно ободряющее впечатление.
   Разве сияние его королевского лица, подобного пучку солнечных лучей, не смягчило все сердца в верховном Собрании, а с ними и во всей легко воспламеняющейся, воодушевленной Франции? Счастливая мысль послать "благодарственную депутацию" принадлежала только одному человеку, попасть же в такую депутацию выпал жребий немногим. Депутаты отправились и вернулись в восторге от необычайной милости: их приняла и королева, держа за руку маленького дофина. Наши сердца все еще горят пылкой благодарностью, и вот другому приходит мысль о еще большем блаженстве: предложить всем возродить национальную клятву.
   Счастливый, достопочтенный член клуба! Редко слово было сказано более кстати; теперь он - волшебный кормчий всего Национального собрания, изнемогавшего от желания что-нибудь сделать, кормчий и всей взирающей на Собрание Франции. Председатель клянется и заявляет, что каждый должен поклясться внятным "Je le jure!" (Клянусь!). Даже галерея посылает ему вниз подписан ный листок с клятвой, и, когда Собрание бросает взгляд наверх, галерея вся встает и еще раз клянется. А затем, представьте себе, как в городской Ратуше Байи, принесший знаменитую клятву в Зале для игры в мяч, под вечер клянется вновь вместе со всеми членами муниципалитета и главами округов. "Дантон дает понять, что публика охотно приняла бы в этом участие"; тогда Байи в сопровождении эскорта из двенадцати человек выходит на главное крыльцо, успокаивает движением руки волнующуюся толпу и при громе барабанов и потрясающих небеса криках принимает от нее великую клятву. На всех улицах счастливый народ со слезами и огнем в глазах добровольно "образует группы, в которых все друг перед другом приносят ту же клятву", и весь город в иллюминации. Это было 4 февраля 1790 года - день, который должен быть отмечен в анналах конституции.
   Но иллюминация зажигается не только в этот вечер, а повторяется, вся или по частям, в течение целого ряда вечеров, потому что избиратели каждого округа приносят клятву отдельно и каждый округ освещается особо. Смотрите, как округ за округом собирается на каком-нибудь открытом месте, где неизбирающий народ может смотреть и присоединиться, и, подняв правую руку, под барабанную дробь и бесконечные крики "ура" ставших свободными граждан кричат: "Je le jure!" - и обнимаются. Какое поучительное зрелище для всякого еще существующего деспота! Верность королю, закону, конституции, которую вырабатывает Национальное собрание, - так гласит клятва.
   Представьте, например, как университетские профессора маршируют по улицам с молодежью Франции и шумно, восторженно приносят эту клятву. При некотором напряжении фантазии развейте должным образом эту коротенькую фразу. То же самое повторялось в каждом городе и округе Франции! Даже одна патриотка-мать в Ланьоне, в Бретони, собрала вокруг себя своих десятерых детей и престарелой рукой заставляет их принести клятву. Великодушная, почтенная женщина! Обо всем этом, конечно, Национальное собрание должно быть уведомлено в красноречивых словах. Целых три недели непрерывных клятв! Видел ли когда-нибудь солнце этот клянущийся народ? Не были ли все они укушены тарантулом клятв? Нет, но все это люди и французы; они полны надежды, и, странно сказать, они веруют, хотя бы только в Евангелие Жан Жака. О братья, да будет угодно небу, чтобы все совершилось так, как вы думаете и клянетесь! Но существуют любовные клятвы, которые, хотя бы они были истинны, как сама любовь, не могут быть исполнены, не говоря уже о клятвах игроков, также хорошо всем известных.
   Вот до чего довел "Contrat social"
[40]доверчивые сердца. Люди, как справедливо было сказано, живут верой; каждое поколение, в большей или меньшей степени, имеет свою собственную веру и смеется над верой своих предшественников, что весьма неразумно. Во всяком случае следует признать, что вера в "Общественный договор" принадлежит к самым странным; что последующее поколение, вероятно, будет с полным основанием если не смеяться над ней, то удивляться и взирать на нее с состраданием. Увы, что такое представляет собой этот "Contrat"? Если бы все люди были таковы, что писаный или скрепленный присягой договор мог связывать их, то все они были бы истинными людьми и правительства являлись бы излишними. Дело не в том, что мы друг другу обещали, а в том, что равновесие наших сил может заставить нас сделать друг для друга; это единственное, что в нашем грешном мире можно принимать в расчет. Но ведь существуют еще и взаимные обещания народа и суверена, как будто целый народ, меняющийся от поколения к поколению, можно сказать с каждым часом, можно вообще заставить говорить или обещать ему, да еще такую нелепость, как: "Да будет свидетелем Небо, то самое Небо, которое теперь не делает чудес, что мы, вечно изменяющиеся миллионы, позволяем тебе, также изменяющемуся, навязывать нам свою волю или управлять нами"! Мир, вероятно, мало видел верований, подобных этому.
   И тем не менее дело в то время сложилось именно так. Если бы оно обстояло иначе, то как различны были бы надежды, попытки, результаты! Но Высшая Сила пожелала, чтобы было так, а не иначе. Свобода по "Общественному договору"; таково было истинное евангелие той эпохи. И все верили в него, как верят в благовещение
[41], и с переполненными сердцами и громкими кликами льнули к нему и опирались на него, бросая вызов Времени и Вечности. Нет, не улыбайтесь или улыбайтесь, но только улыбкой, которая горше слез! Эта вера была все же лучше той, которую она заменила, лучше веры в вечную Нирвану
[42]и в пищеварительную способность человека; ниже этой веры не может быть никакой другой.
   Нельзя сказать, однако, что это повсюду господствующее, повсюду клянущееся чувство надежды было единодушным. Отнюдь нет. Время было недоброе, общественное разложение близко и несомненно; общественное возрождение еще зыбко, трудно и отдаленно, хотя даже и реально. Но если время казалось недобрым какому-нибудь проницательному наблюдателю, по убеждениям своим не примыкавшему ни к одной партии и не принимавшему участия в их междоусобной борьбе, то каким невыразимо зловещим оно должно было казаться затуманенному взору членов роялистской партии! Для них роялизм был палладиумом
[43]человечества; по их понятиям, с упразднением христианнейшей королевской власти и всеталейраннейшего епископства уничтожалось всякое смиренное повиновение, всякое религиозное верование, и судьбы человека окутывались вечным мраком! В фанатичные сердца такое убеждение западает глубоко и побуждает их, как мы видели, к тайным заговорам, эмиграциям, вызывающим войны, к монархическим клубам и к еще большим безумствам.
   Дух пророчества, например, в течение нескольких веков считался исчезнувшим: тем не менее эти недавние времена, как вообще всякие недавние времена, оживляют его вновь, чтобы в числе многих безумств Франции мы имели пример и самого большого безумства. В отдаленных сельских округах, куда не проник еще свет философских учений, где неортодоксальное устройство духовенства переносит раздоры к самому алтарю и даже церковные колокола переплавляются на мелкую монету, складывается убеждение, что конец мира недалек. Глубокомысленные, желчные старики и особенно старухи дают загадочно понять, что они знают то, что знают. Святая Дева, так долго молчавшая, не онемела, и поистине теперь, более чем когда-либо, для нее настало время заговорить. Одна пророчица - к сожалению, небрежные историки не упоминают ни имени, ни положения ее - говорит во всеуслышание и пользуется доверием довольно многих. Среди последних и монах-картезианец Жерль, бедный патриот, и член Национального собрания. Подобно пифии с дико вытаращенными глазами, она речитативом завывает о том, что само небо ниспошлет знамение: появится мнимое солнце, на котором, как говорят многие, будет видна голова повешенного Фавра. Слушай, отец Жерль, безмозглая, скудоумная голова, слушай - все равно ничего не поймешь.
   Зато весьма интересен "магнетический пергамент" (velin magnetique) д'Озие и Пти-Жана, двух членов парламента из Руана. Почему оба они кроткий, молодой д'Озие, "воспитанный в вере в католический молитвенник и в пергаментные родословные", да и в пергаменты вообще, и пожилой желчный меланхолик Пти-Жан - явились в день Петра и Павла в Сен-Клу, где охотился Его Величество? Почему они ждали целый день в прихожих, на удивление перешептывающимся швейцарцам, ждали даже у решеток после того, как были высланы? Почему они отпустили своих лакеев в Париж, словно собирались дожидаться бесконечно? Они привезли "магнетический пергамент", на котором Святая Дева, облекшаяся чудесным образом в покровы месмериано-калиостро-оккультической философии, внушила им начертать поучения и предсказания для тяжко страдающего короля. Согласно божественному велению, они хотят сегодня же вручить этот пергамент королю и таким образом спасти монархию и мир. Непонятная чета видимых существ! Вы как будто люди, и люди восемнадцатого века, но ваш магнетический пергамент мешает признать вас таковыми. Скажите, что вы вообще такое? Так спрашивают капитаны охраны, спрашивает мэр Сен-Клу, спрашивает, наконец, следственный комитет, и не муниципальный, а Национального собрания. В течение недель нет определенного ответа. Наконец становится ясно, что истинный ответ на этот вопрос может быть только отрицательным. Идите же, фантазеры, с вашим магнетическим пергаментом, идите, кроткий, юный фантазер и пожилой меланхолик: двери тюрьмы открыты. Едва ли вам придется еще раз председательствовать в Руанской счетной палате; вы исчезнете бесследно в тюремном мраке.
   Много темных мест и даже совсем черных пятен появляется на раскаленном белом пламени смятенного французского духа. Здесь - старухи, заставляющие клясться своих десятерых детей на новом евангелии от Жан Жака; там старухи, ищущие головы Фавра на небесном своде - эти сверхъестественные предзнаменования указывают на нечто необычное.
   В самом деле, даже патриотические дети надежды не могут отрицать, что предстоят трудности: аристократы эмигрируют, парламенты тайно, но весьма опасно бунтуют (хотя и с веревкой на шее), а самое главное, ощущается явный "недостаток хлеба". Это, разумеется, печально, но не непоправимо для нации, которая надеется, для нации, которая переживает брожение мыслей, которая, например, по сигналу флангового, как хорошо обученный полк, поднимает руку и клянется, устраивая иллюминации, пока каждая деревня, от Арденн до Пиренеев, не забьет в свой барабан, не принесет своей маленькой присяги и не озарится тусклым светом сальных свечей, на несколько сажен прорезывающих ночной мрак!
   Если же хлеба недостает, то виноваты в этом не природа и не Национальное собрание, а только коварство и враждебные народу интриганы. Эти злостные люди из разряда подлецов имеют возможность мучить нас, пока конституция еще только составляется. Потерпите, герои-патриоты, а, впрочем, не лучше ли поискать помощи? Хлеб растет и лежит теперь в снопах или мешках, но ростовщики и роялистские заговорщики препятствуют перевозке его, чтобы вызвать народ на противозаконные действия. Вставайте же, организованные патриотические власти, вооруженные национальные гвардейцы, собирайтесь! Объедините ваши добрые намерения: ведь в единении заключается удесятеренная сила. Пусть сконцентрированные лучи вашего патриотизма поразят мошенническую клику, парализуют и ослепят ее, как солнечный удар.
   Под какой шляпой или под каким ночным колпаком наших двадцати пяти миллионов возникла впервые эта плодотворная мысль (ибо в чьей-нибудь голове она должна же была возникнуть), никто не может теперь установить. Крайне простая идея, но близкая всему миру, живая, своевременная и выросшая, до настоящего величия или нет, но во всяком случае до неизмеримых размеров. Если нация находится в таком состоянии, что на нее может воздействовать простой фланговый, то чего не сделает вовремя произнесенное слово, своевременный поступок? И мысль эта вырастет действительно, подобно бобу мальчика в сказке, в одну ночь до самого неба, и под ним будет достаточно места для жилья и приключений. К несчастью, это все-таки не более как боб (ибо долговечные дубы растут не так), и на следующую ночь он уже может лежать поваленный и втоптанный в грязь. Но заметим по крайней мере, как естественна эта склонность к союзам у возбужденной нации, имеющей веру. Шотландцы, веровавшие в праведное небо над их головами и в Евангелие правда, совершенно отличное от евангелия Жан Жака, - в крайней нужде запечатлели клятвой торжественный союз и договор, как братья, которые обнимаются и со слабой надеждой смотрят на небо перед близкой битвой; они заставили весь остров присоединиться к этой клятве, и даже, по их древнесаксонскому, еврейско-пресвитерианскому обычаю, более или менее сдержать ее, потому что клятва эта была, как большей частью при таких союзах, услышана небом и признана им. Если присмотреться внимательнее, то она не умерла до сих пор и даже не близка к смерти. У французов, с их галло-языческой возбудимостью и горячностью, есть, как мы видели, в некотором роде действительная вера; они терпят притеснения, хотя и преисполнены надежд; народный торжественный союз и договор возможны и во Франции, но при сколь различных обстоятельствах и со сколь различными развитием и результатом!
   Отметим также незначительное начало, первую искру мощного фейерверка; ведь если нельзя определить голову, из которой она вылетела, то можно определить округ, откуда это произошло. 29-го числа минувшего ноября национальные гвардейцы из ближайших и дальних мест, с военной музыкой и в сопровождении муниципальных властей в трехцветных шарфах, тысячами направлялись вдоль Роны к маленькому городку Этуаль. Здесь после церемониальных маршей и маневров, трубных звуков, ружейных залпов и прочих выдумок патриотического гения они приняли присягу и обет стоять друг за Друга под защитой короля и закона и, в частности, поддерживать свободную продажу всех сельскохозяйственных продуктов, пока таковые имеются, несмотря на грабителей и ростовщиков. Такова была цель собрания в Этуале в конце теплого ноября 1789 года.
   Но если уж простой смотр, сопровождаемый обедом, балом и связанными с ними обычными развлечениями, интересует счастливый провинциальный городок и возбуждает зависть окружающих городов, то насколько больше внимания возбудит следующее! Через две недели более обширный Монтелимар, почти стыдясь за себя, сделает то же самое, и еще лучше. На монтелимарской равнине, или, что не менее благозвучно, под стенами Монтелимара, происходит 13 декабря новое сборище с заклинаниями: шесть тысяч человек произносят клятву с тремя замечательными поправками, принятыми единогласно. Первая - что граждане Монтелимара должны вступить в союз с объединившимися гражданами Этуаля. Вторая - что, не упоминая специально о продаже хлеба, "они клянутся перед лицом Бога и Отечества" с гораздо большей горячностью и сознательностью повиноваться всем постановлениям Национального собрания и заставлять других повиноваться им "до самой смерти" (jusque 'a la mort). Третья, и самая важная, - что официальное донесение обо всем этом должно быть торжественно препровождено в Национальное собрание Лафайету и "восстановителю французской свободы", дабы они извлекли из этого какое могут утешение. Таким образом более обширный Монтелимар отстаивает свою революционную значимость и удерживает свое место на муниципальной лестнице.
   Итак, с наступлением Нового года сигнал подан; неужели Национальное собрание и торжественное донесение ему не сыграют по крайней мере роли национального телеграфа? Зерно брошено и должно циркулировать по всем дорогам и водам Роны, по всей юго-восточной области, где монсеньера д'Артуа, если бы он вздумал возвратиться из Турина, ожидает горячий прием. Любая французская провинция, страдающая от недостатка хлеба, от мятежных парламентов, от заговорщиков против конституции, монархических клубов или от иных патриотических бедствий, может последовать данному примеру или даже действовать лучше, особенно теперь, когда февральские клятвы всколыхнули их всех! От Бретани до Бургундии, почти на всех равнинах Франции, почти под всеми городскими стенами трубят трубы, развеваются знамена, происходят конституционные маневры; под весенним небом природа одевается зеленым цветом надежды, хотя яркое солнце и затемняется тучами с востока, подобно тому как патриотизм, хотя и с трудом, побеждает аристократию и недостаток хлеба! И вот наши сверкающие фаланги под предводительством муниципалов в трехцветных шарфах маршируют и поворачиваются под трубные звуки "Ca ira!" и барабанную дробь; или останавливаются, подняв правую руку, в то время как артиллерийские залпы подражают громам Юпитера и все Отечество, а метафорически и вся Вселенная смотрят на них. Храбрые мужчины в праздничных одеждах и разряженные женщины, из которых большинство имеет возлюбленных в рядах этого войска, клянутся вечным небом и зеленеющей кормилицей-землей, что Франция свободна!