Но разве в крайнем случае патриоты, располагающие тысячами сил в этой мировой столице, не могут справиться сами? Разве у них нет рук, нет пик? Мэр Байи не мог помешать ковать пики, а мэр Петион и Законодательное собрание не только не мешают, но и санкционируют это дело. Да и почему нет, раз так называемая конституционная гвардия короля "тайно изготовляла патроны"? Реформы нужны и в самой Национальной гвардии, весь ее фейяно-аристократический штаб должен быть распущен. Граждане без мундиров, пики рядом с мушкетами, несомненно, могут быть допущены в гвардию в нынешние времена; разве "активный" гражданин и пассивный, могущий сражаться за нас, не одинаково желанны оба? О друзья мои патриоты, без сомнения, так! Более того, очевидно, что патриоты, будь они даже и в белых жабо здравомыслящие и уважаемые, должны или чистосердечно опереться на черную необъятную массу санкюлотизма, или же исчезнуть самым ужасающим образом, провалившись в ад! Поэтому одни отворачиваются от санкюлотов, презирают их; другие готовы с чистым сердцем опереться на них, третьи, наконец, обопрутся на них нечистосердечно, и каждую из этих трех групп постигнет своя участь.
   Однако разве в данной ситуации мы не имеем сейчас добровольного союзника, который сильнее всех остальных, - союзника по имени Голод? Голод и тот вихрь панического страха, который нагнетает голод и все прочие наши беды, вместе взятые! Ведь санкюлотизм растет оттого, от чего другие явления умирают. Тупоумный Пьер Бай произнес, хотя и бессознательно, почти эпиграмму, и патриоты смеялись не над ней, а над ним, когда он писал: "Tout va bien ici, le pain manque" (Здесь все идет хорошо - хлеба нет).
   Кроме того, у патриотов есть своя конституция, способная ходить, и свой небессильный парламент, или назовем его вселенским собором, собранием церквей Жан Жака Руссо, а именно: Якобинское общество "Мать". Ведь у этой матери триста взрослых дочерей с маленькими внучками, пытающимися ходить, в каждой французской деревне, исчисляемыми, по мнению Берка, сотнями тысяч! Вот это настоящая конституция, созданная не тысячью двумястами высокими сенаторами, а самой природой и возникшая сама собой, бессознательно, из потребностей и стараний 25 миллионов людей! Наши якобинцы - "господа законодатели"; они изыскивают темы дебатов для Законодательного собрания, обсуждают мир и войну, устанавливают заранее, что должно делать это Собрание, к огромному возмущению философов и большинства историков, которые судят в этом случае естественно, но не умно. Правящая власть должна существовать; все ваши прочие власти - обман; эта же - действительно власть.
   Велико "Общество-Мать"! Оно имело честь быть обвиненным австрийцем Кауницем52 и потому еще дороже патриотам. Благодаря удаче и смелости оно уничтожило самих фейянов, по крайней мере Клуб фейянов. 18 февраля якобинцы с удовлетворением наблюдали, как этот клуб, некогда высоко державший голову, закрылся, погас; патриоты с шумом вошли туда, и последние его минуты огласились их свистом. Общество "Мать" увеличило свое помещение и заняло теперь всю среднюю часть якобинской церкви. Заглянем в нее вместе с достойным Тулонжоном, нашим старым другом из бывшей Конституанты, который, к счастью, не лишен способности видеть. "Неф
[119]церкви якобинцев, - говорит он, - превращен в обширную арену, в которой места поднимаются полукругом, наподобие амфитеатра, до самого верха куполообразной крыши. Высокая пирамида черного мрамора, построенная около одной из стен и бывшая раньше надгробным памятником, одна оставлена на месте; к ней примыкает теперь помещение для членов бюро. Здесь, на возвышенной эстраде, заседают председатель и секретари; сзади над ними стоят белые бюсты Мирабо, Франклина и многих других, в том числе даже Марата. Напротив - трибуна, поднимающаяся до середины пространства между полом и верхом купола, так что оратор находится как раз в центре. С этого места гремят голоса, потрясающие Европу; внизу безмолвно куются перуны и тлеют головни будущих пожаров. Если проникнуть в этот огромный круг, где все безмерно, гигантских размеров, то нельзя подавить чувства страха и удивления; воображению рисуются ужасные храмы, которые исстари поэзия посвящала мстительным божествам".
   Какие сцены происходят в этом якобинском амфитеатре! К сожалению, у истории нет времени заняться ими! Здесь дружно развевались флаги "трех свободных народов мира", три братских флага Англии, Америки и Франции; с одной стороны, выступала лондонская депутация вигов и их клуба; с другой молодые французские гражданки; прекрасные, сладкоголосые гражданки торжественно посылали депутатам приветствия и братские поцелуи, трехцветные, собственноручно вышитые значки и, наконец, колосья пшеницы, в то время как своды дрожали от единодушных криков: "Vivent les trois peuples libres!" (Да здравствуют три свободных народа!) Поистине драматичная сцена! Девица Теруань рассказывает с этой воздушной трибуны о своих бедствиях в Австрии; она является, опираясь на руку Жозефа Шенье, брата поэта, просит освобождения несчастных швейцарцев полка Шатовье. Надейтесь, 40 швейцарцев, гребущих в брестских водах, вы не забыты!
   Депутат Бриссо ораторствует с трибуны; Демулен, наш безбожный Камиль, громко выкрикивает снизу: "Coquin!"
[120]Здесь же, хотя гораздо чаще в церкви кордельеров, гремит и львиный голос Дантона. Злобный Бийо-Варенн также здесь; Колло д'Эрбуа кипятится, ратуя за 40 швейцарцев. Любитель изрекать Манюэль выразительно заканчивает речь словами: "Один из министров должен погибнуть!", на что амфитеатр отвечает: "Tous, tous!" (Все, все!) Но местным верховным жрецом и главным оратором является Робеспьер, неподкупный, но скучный человек. Какой патриотический дух жил в людях того времени, это доказывает уже один тот факт, что полторы тысячи человек могли каждый вечер добровольно, целыми часами, слушать речи Робеспьера и рукоплескать ему, ловить каждое его слово, как будто от этого зависела их жизнь. А между тем редко более несносный человек открывал рот на ораторской трибуне. Желчный, бессильно-непримиримый, скучно-тягучий, сухой, как гарматтан
[121], он ратует в бесконечно серьезной, но поверхностной речи против немедленной войны, против шерстяных колпаков или bonnets rouges, против многого другого, являя собой далай-ламу патриотов. Тем не менее ему почтительно возражает маленький человечек с резким голосом, но с красивыми глазами и прекрасным высоким лбом; по словам газетных репортеров, это Луве, автор прелестного романа "Faublas". Будьте стойки, патриоты! Не расходитесь по двум дорогам теперь, когда Франция, охваченная паникой, рушится в сельских округах и киммерийская Европа надвигается на вас грозой!
   Однако в преддверии весеннего равноденствия патриотов неожиданно озаряет луч надежды - назначение нового министерства, насквозь проникнутого духом патриотизма. Король в своих бесчисленных попытках смешать огонь с водой хочет попробовать и это. Quod bonum sit! Завтраки г-жи д'Юдон приобретают новый смысл; нет ни одного человека, не исключая женевца Дюмона, который не высказал бы на них своего мнения, и вот переговоры, продолжавшиеся с 15 по 23 марта 1792 года, приходят наконец к счастливому результату - к назначению патриотического министерства.
   Генерал Дюмурье, которому вверен портфель министра иностранных дел, должен выступить против Кауница и австрийского императора в ином тоне, чем бедный Делессар
[122], который предан за мягкотелость орлеанскому Верховному суду. Военный министр Нарбонн смыт рекой времени; бедный Шевалье де Грав
[123], избранный двором, тоже вскоре исчезнет; затем внезапно главой военного министерства станет серьезный Серван, способный военный инженер. Женевец Клавьер видит, как сбывается одно его предчувствие: проходя однажды, много лет назад, бедным женевским изгнанником мимо министерства финансов, он был внезапно озарен странной мыслью, что ему суждено быть министром финансов; и вот он получает это назначение, а его бедная больная жена, на излечение которой врачи потеряли всякую надежду, встает и ходит, уже не как жертва своих нервов, а как победительница их. Но прежде всего кто у нас министр внутренних дел? Ролан де ла Платьер из Лиона! Так решили бриссотинцы, общественное или частные мнения и завтраки на Вандомской площади. Строгий Ролан, похожий на разряженного квакера (Quaker endimanche), отправляется на целование руки в Тюильри в круглой шляпе, гладко причесанный, завязав башмаки простыми лентами или шнурками. Церемониймейстер отзывает в сторону Дюмурье: "Quoi, Monsieur! У него башмаки без пряжек!" "Ах, месье, отвечает Дюмурье, взглянув на шнурки, - все пропало!" (Tout est perdu!)56
   И вот наша красавица Ролан переселяется из своего верхнего этажа на улице Сен-Жак в роскошные салоны, которые некогда занимала г-жа Неккер. Еще раньше в этом помещении жил Калонн; он завел всю эту позолоту, инкрустированную мебель и бронзу, повесил эти люстры, венецианские зеркала, отполировал весь паркет и превратил эти салоны в настоящий дворец Аладдина. А теперь, смотрите, он уныло бродит по Европе, чуть не потонул в, Рейне, спасая свои бумаги. Vos non vobis! Красавица Ролан, умеющая найти выход из любого положения, устраивает по пятницам парадные обеды, на которых присутствуют все министры; по окончании обеда она удаляется за свой столик и, по-видимому, усердно пишет, однако не пропускает ни слова, и, если, например, депутат Бриссо и министр Клавьер слишком горячо спорят, она, не без робости, но с лукавой грацией, старается примирить их. Голова депутата Бриссо, забравшегося вдруг на такую высоту, говорят, начинает кружиться, что часто случается со слабыми головами.
   Завистники распускают слух, что настоящий министр - жена Ролана, а не он сам; по счастью, это худшее, в чем могут упрекнуть ее. Во всяком случае чья бы голова ни кружилась, но только не голова этой мужественной женщины. Она так же величаво спокойна в этих апартаментах, как некогда на собственном наемном чердаке в монастыре урсулинок! Она, молодой девушкой лущившая бобы для своего обеда, побуждаемая к этому рассудительностью и расчетом, знает цену этой роскоши и самой себе; ее нельзя смутить этими инкрустациями и позолотой. Калонн, создавший это великолепие, давал здесь обеды, причем старик Безанваль дипломатически шептал ему, что нужно, на ухо; Калонн был велик, и все-таки мы видели, как в конце концов ему осталось только "ходить большими шагами взад и вперед". Потом был Неккер, а где теперь Неккер? И новых министров также принесла сюда быстрая смена событий; такая же быстрая смена и унесет нас отсюда. Это не дворец, а караван-сарай!
[124]
   Так колышется и кружится этот беспокойный мир день за днем, месяц за месяцем. Улицы Парижа и всех городов ежедневно залиты волнующимся морем людей, которые к ночи исчезают, принимая горизонтальное положение в своих кроватях, чтобы наутро, проснувшись, снова занять вертикальное положение и прийти в движение. Люди ходят по своим делам, умным или глупым; инженер Гогела разъезжает взад и вперед с шифрованными письмами королевы. Г-жа де Сталь в хлопотах: она не может вытащить своего Нарбонна из реки времени; принцесса Ламбаль тоже в хлопотах: она не может помочь своей королеве. Барнав, видя, что фейяны рассеялись и Кобленц слишком оживлен, просит позволения на прощание поцеловать руку королевы, "не предвидя ничего хорошего из ее новой линии поведения", и удаляется в родной Гренобль, где женится на богатой наследнице. В кафе "Валуа" и ресторане "Мео" ежедневно слышны гасконады - громкая болтовня роялистов на половинном жалованье с кинжалами или без. Остатки аристократических салонов называют новое министерство Ministere Sansculotte (министерством санкюлотов). Луве, автор "Фобласа", занят у якобинцев. Казотт, автор романа "Le diable amoureux", занят в другом месте. Лучше бы тебе сидеть смирно, старик Казотт, ведь это мир, в котором волшебное становится явью. Все заняты и при этом лишь наполовину сознают, что делают: разбрасывают семена, большей частью плевелы, по огромному "полю времени", которое покажет впоследствии, что они посеяли.
   Социальные взрывы несут в себе нечто страшное, как бы безумное, волшебное, но это жизнь и на самом деле хранит в своих тайниках; так, по легенде, немая земля, если вырвать из нее волшебный корень, издает демонический, сводящий с ума стон. Эти взрывы и возмущения зреют, разряжаются, подобно немым страшным силам природы, и все же они человеческие силы, и мы сами часть их. Демоническое, заключающееся в человеческой жизни, разразилось над нами, оно сметет и нас! Один день похож на другой, и все же они не одинаковы, а различны. Сколько вещей на свете растут безмолвно, неудержимо, каждую минуту! Растут мысли, формы речи, обычаи и даже костюмы; еще заметнее растут поступки и дела и роковая борьба Франции с самой собой и с целым миром.
   Теперь слово "Свобода" никогда не произносится одно, а всегда в сочетании с другим: Свобода и Равенство. Что же в царстве свободы и равенства могут означать такие слова, как "господин", "ваш покорный слуга", "имею честь быть" и тому подобные? Лохмотья и волокна старого феодализма, которые, хотя бы только в грамматическом отношении, должны быть искоренены! В Якобинский клуб давно уже внесены такого рода предложения, но он не мог заняться ими в настоящий момент. Заметьте, какой символический головной убор носят теперь якобинцы: шерстяной колпак (bonnet de laine) -ночной колпак, более известный под названием "bonnet rouge" (красный колпак), потому что он красного цвета. Колпак этот принято носить не только как фригийскую шапку свободы, но и ради удобства и отчасти в честь патриотов низших классов и героев Бастилии; значит, красный ночной колпак имеет троякое значение. Даже кокарды теперь начинают делать из трехцветной шерсти: кокарды из лент, как признак фейянской гордости высших классов, становятся подозрительными. Знамения времени!
   Далее, обратите внимание на родовые муки Европы или, вернее, на плод, который она принесет, потому что отмечать последовательно муки и крики австрийско-прусского союза, антиякобинские депеши Кауница, изгнания французских послов и так далее было бы слишком долго. Дюмурье переписывается с Кауницем, Меттернихом или Кобенцлем
[125]в другом тоне, чем делал это Делессар. Отношения становятся все более натянутыми; по поводу кобленцских дел и многого другого требуется категорический ответ. Но его нет! А так как его нет, то 20 апреля 1792 года король и министры являются в Salle de Manege, излагают положение дел, и бедный Людовик "со слезами на глазах" предлагает, чтобы Собрание постановило объявить войну. После должных потоков красноречия война декретирована в тот же вечер.
   Итак, значит, война! Париж, полный ожидания, толпой явился на утреннее и в еще большем числе на вечернее заседание. Здесь и герцог Орлеанский с двумя сыновьями; он смотрит, широко раскрыв глаза, с противоположной галереи. Можешь смотреть, Филипп: эта война будет богата результатами как для тебя, так и для всех. Киммерийский обскурантизм и трижды славная революция будут сражаться за исход ее около двадцати четырех лет, топча и давя все в титанической борьбе, прежде чем придут не к соглашению, а только к компромиссу и к приблизительному признанию каждым того, что есть в другом.
   Так пусть наши три генерала
[126]на границах основательно все взвесят и пусть бедный Шевалье де Грав, военный министр, обдумает, что ему делать! Чего можно ожидать от трех армий с их генералами, это легко предвидеть. Что касается злосчастного Шевалье де Грава, то в вихре надвигающихся событий и обрушивающихся на него дел он теряет голову, бестолково вертится в круговороте, подписывается в конце концов: "Де Грав, мэр Парижа", затем выходит в отставку и переправляется через Канал, чтобы погулять в Кенсингтонских садах. На его пост назначается строгий Серван, способный военный инженер. Почетный ли это пост? Во всяком случае трудный.
   И все же как шаловливо играют в темных, бездонных стремнинах фантастически окрашенные брызги и тени, скрывая бездну под распыленной радугой! Наряду с обсуждением войны с Австрией и Пруссией ведутся не менее, а пожалуй, и более оживленные прения о том, следует ли освободить 40 или 42 швейцарца с брестских галер. И в случае освобождения следует ли почтить их общественными или же только частными торжествами?
   Девица Теруань, как мы видели, говорила, и Колло продолжал ее речь. Разве последнее самоизобличение Буйе в Ночь Шпор не заклеймило так называемый мятеж в Нанси названием "резня в Нанси" в мнении всех патриотов? Ненавистна эта резня; ненавистна "общественная благодарность", высказанная за него лафайето-фейянами! Патриоты-якобинцы и рассеянные фейяны борются теперь не на жизнь, а на смерть и сражаются всяким оружием, даже театральными спектаклями. Поэтому стены Парижа покрыты плакатами и контрплакатами по поводу швейцарских болванов. Между газетами ведется полемика; актер Колло возражает рифмоплету Руше, Жозеф Шенье, якобинец, рыцарь Теруань, - своему брату поэту Андре, фейяну, мэр Петион - Дюпон де Немуру, и в течение двух месяцев все умы поглощены этим делом, пока наконец оно не разрешается.
   Gloria in excelsis! 40 швейцарцам наконец "дарована амнистия". Радуйтесь, 40 швейцарцев, снимайте ваши грязные шерстяные колпаки, которые должны стать теперь шапками Свободы. Брестское отделение Матери патриотизма приветствует вас при высадке на берег поцелуями в обе щеки; за ваши железные ручные кандалы дерутся, как за священные реликвии; брестское общество, конечно, может получить часть их, которую оно перекует на пики, род священных пик, но другая часть должна принадлежать Парижу и спускаться там со свода рядом со знаменами трех свободных народов! Какой, однако, гусь человек! Он готов гоготать над чем угодно: и над плюшем и атласом монархов, и над шерстяными колпаками каторжников, и над всем, и над ничем, - и готов гоготать от всей души, если и другие гогочут!
   Утром 9 апреля эти 40 тупоголовых швейцарцев прибывают через Версаль среди несущихся к небу "виват" и при скоплении мужчин и женщин. Их ведут в городскую Ратушу, даже в само Законодательное собрание, хотя и небеспрепятственно. Их приветствуют торжественными речами, угощают, одаривают, в чем, не из-за угрызений совести, принимает участие даже двор, и на следующее воскресенье назначается общественное празднество в честь их. В этот день их сажают на "триумфальную колесницу", похожую на корабль, везут через Париж под звуки труб и барабанов, при рукоплесканиях толпы, привозят на Марсово поле к Алтарю Отечества и наконец, так как время от всего приносит избавление, увозят и предают вечному забвению.
   Вслед за тем и разогнанные фейяны, или та партия, которая любит свободу, но не больше, чем монархию, тоже желают устроить свой праздник праздник в память Симонно, злополучного мэра Этампа, погибшего за закон несомненно за закон, хотя якобинцы и оспаривают это, - потому что он был раздавлен во время хлебного бунта вместе со своим красным флагом. На этом празднестве также присутствует народ, но не рукоплещет.
   Словом, в празднествах нет недостатка; красивые радужные брызги сверкают, в то время как все с утроенной скоростью несется к своей Ниагаре. Происходят национальные банкеты, покровительствуемые мэром Петионом; Сент-Антуан и дебелые представительницы Рынка дефилируют через Клуб якобинцев, так как, по словам Сантера, "их счастье иначе было бы неполным", хором распевая "Ca ira!" и танцуя ronde patriotique. В их числе мы с удовольствием видим Сент-Юрюга, святого Христофора карманьолы, специально для этого "в белой шляпе". Некий Тамбур, или национальный барабанщик, у которого только что родилась дочка, даже решается окрестить новую французскую гражданку перед Алтарем Отечества. Так и делают по окончании пира; обряд совершает Фоше, епископ молебнов. Тюрио и другие почтенные лица являются крестными, и дитя получает имя Петион-Нация-Пика (Petion-National-Pique). Гуляет ли еще по земле эта замечательная гражданка, которая теперь должна бы находиться в почтенном возрасте? Не умерла ли она, когда у нее прорезывались зубы? Ведь для всемирной истории это не безразлично.
   Однако от танцев "Карманьолы" и пения "Ca ira!" дело не сделается. Герцог Брауншвейгский
[127]не танцует карманьолу, а заставляет работать своих фельдфебелей.
   На границах наши армии - будь это измена или нет - ведут себя самым отчаянным образом. Командиры ли у них плохие, или плохи сами войска? Какие это солдаты? Неснаряженные, недисциплинированные, мятежные, за тридцатилетний период мира
[128]ни разу не видавшие огня? Немудрено, что маленькая вылазка Лафайета и Рошамбо, предпринятая ими в австрийской Фландрии, оказалась настолько неудачной, насколько вообще может быть вылазка: солдаты испугались собственной тени, закричали: "On nous trahit" (Нам изменяют) - и побежали назад в дикой панике при первом же выстреле или даже до него; в результате все свелось к тому, что они повесили двух или трех пленных, которых им удалось случайно захватить, да убили собственного командира, бедного Теобальда Диллона, которого загнали в хлебный амбар в городе Лилле.
   А бедный Гувьон, тот самый, что беспомощно сидел во время восстания женщин? Он покинул зал Законодательного собрания и сложил с себя парламентские обязанности в негодовании и отчаянии, когда туда были допущены галерные рабы из Шатовье. Уходя, он сказал: между австрийцами и якобинцами солдату ничего более не остается, как умереть61, и "в темную, бурную ночь" бросился в зияющие пасти австрийских пушек и погиб в схватке при Мобеже 9 июня. Вот кого законодательный патриотизм должен оплакивать с трауром и похоронным пением на Марсовом поле! Много есть патриотов умнее его, но нет ни одного вернее. Сам Лафайет возбуждает все больше и больше сомнений: вместо того чтобы бить австрийцев, он пишет доносы на якобинцев. Рошамбо, совсем обескураженный, покидает службу; остается один Люкнер, старый, болтливый прусский гренадер.
   Без армии, без генералов! А киммерийская ночь уже надвигается; герцог Брауншвейгский пишет свое воззвание, готовый выступить в поход. Пусть патриотическое министерство и Законодательное собрание скажут, что при таких обстоятельствах они намерены делать. Прежде всего, уничтожить внутренних врагов, отвечает патриотическое Законодательное собрание и предлагает 24 мая декрет об изгнании неприсягнувших священников. И собрать ядро решительных внутренних друзей, прибавляет военный министр Серван и предлагает 7 июня свой проект лагеря двадцати тысяч. Двадцать тысяч национальных добровольцев, по пяти тысяч от каждого кантона, отборных патриотов; это возможно: ведь внутренние дела находятся в ведении Ролана. Они должны собраться в Париже и, разумно распределенные, служить защитой против чужеземных австрийцев и домашнего "австрийского комитета". Вот что могут сделать патриотическое министерство и Законодательное собрание.
   Сервану и патриотам такой план кажется разумным и хитро придуманным, но он не кажется таковым фейянам, тому фейяно-ари-стократическому штабу парижской гвардии, который, еще раз повторяем, должен быть распущен. Эти люди видят в плане Сервана обиду и даже, как они говорят, оскорбление. Вследствие этого появляются петиции от синих фейянов в погонах, но их плохо принимают. Даже в конце концов поступает петиция, называемая петицией "восьми тысяч национальных гвардейцев" - по количеству стоящих под нею подписей, включая женщин и детей. Эта знаменитая петиция восьми тысяч действительно принимается, и петиционеры, все с оружием, допускаются к почестям заседания, если только почести или даже заседание состоятся, так как в ту минуту, когда штыки петиционеров появляются у одной двери, заседание "откладывается" и члены Собрания устремляются в другую дверь.
   Грустно было видеть в эти же дни, как национальные гвардейцы, эскортируя процессию Fete Dieu или Corpus Christi, хватали за шиворот и избивали всякого патриота, который не снимал шапки во время пронесения Даров. Они приставляют штыки к груди мясника Лежандра, патриота, известного со времени бастильских дней, и угрожают убить его, хотя он утверждает, что почтительно сидел в своем кабриолете на расстоянии пятидесяти шагов, дожидаясь, пока процессия пройдет. Правоверные женщины даже кричали, что его нужно вздернуть на фонарь.