Страница:
Однако по третьему вызову Манда является. Он приходит один, без стражи и удивляется, видя новый муниципалитет. Его прямо спрашивают, считает ли он возможным выполнить приказ мэра противодействовать силе силой и о стратегическом плане, состоящем в том, чтобы разрезать Сент-Антуан на две половины; он отвечает, что может сделать это. Тогда муниципалитет находит, что было бы правильно отослать этого национального стратега в тюрьму Аббатства и предоставить судить его судебной палате. Увы, снаружи уже теснится суд, но суд не писаного закона, а первобытного кулачного права, суд, взволнованный до истерики, жестокий, как страх, слепой, как ночь, и этот-то суд вырывает бедного Манда из рук его охранителей, валит его на пол и убивает на ступенях городской Ратуши. Смотрите, новые муниципальные советники и ты, народ, на положение восстания! Кровь пролита, за кровь придется ответить. Увы, при такой истерии крови прольется еще больше, потому что в этом отношении человек похож на тигра: ему стоит только начать.
Семнадцать субъектов было схвачено разведчиками-патриотами на Елисейских Полях, в то время как они, едва видимые, проносились перед ними, также едва видимыми. Есть у вас пистолеты, рапиры, вы, семнадцать? Вы один из проклятых "мнимых патрулей", которые бродят с антинациональными намерениями, рыская, кого выследить, что истребить! Семнадцать пленных ведут на ближайшую гауптвахту, одиннадцать из них спасаются через заднее окно. "Что это?" Девица Теруань появляется у переднего выхода с саблей, пистолетами и свитой, обличает изменническое соглашение и хватает оставшихся шестерых, чтобы не было надругательства над народным правосудием. Из этих шестерых спасаются еще двое во время суеты и прений суда кулачного права; остальные четверо несчастных убиты, как Манда; это два бывших лейб-гвардейца, один веселой жизни аббат и роялистский памфлетист Сюлло известный нам по имени писатель и остряк Бедный Сюлло, его "Апостольские деяния" и остроумные журналы-плакаты (он был талантливый человек) приходят, таким образом, к концу; сомнительные шутки разрешаются серьезным ужасом! Вот над какими делами занимается утро 10 августа 1792 года.
Подумайте, какую ночь провело бедное Национальное собрание, заседающее "в большом меньшинстве", пытаясь дебатировать, дрожа и трепеща от страха, поворачиваясь ко всем тридцати двум азимутам сразу, как магнитная стрелка в бурю! Произойдет ли восстание? Что, если оно произойдет и не удастся? Увы, ведь в этом случае черные придворные с ружьями, красные швейцарцы со штыками, опьяненные победой, могут обрушиться на нас и спросить: "Ты, нерешительное, утлое, само себя смущающее, само себя уничтожающее Законодательное собрание, что ты делаешь здесь, почему ты не тонешь?" Или представьте себе бедных национальных гвардейцев, стоящих биваком во "временных палатках" или, выстроившись рядами, переминающихся с ноги на ногу всю долгую ночь, в то время как новые трехцветные муниципалы приказывают одно, а старые офицеры Манда - другое! Прокурор Манюэль приказал оттащить пушки с Пон-Неф; никто не решается его ослушаться. Очевидно, значит, что старый, так давно уже обреченный штаб наконец в эти часы распущен и наш комендант теперь не Манда, а Сантер? Да, друзья, отныне Сантер наверное уже не Манда! Отряды, которые должны были идти в атаку, не видят ничего определенного, кроме того, что они промерзли, голодны, утомлены караулом, что было бы печально убивать своих же братьев-французов и еще печальнее быть убитыми ими. Вне и внутри тюильрийской ограды люди эти охвачены мрачным, нерешительным настроением. Одни только красные швейцарцы стоят непоколебимо. Офицеры подкрепляют их водкой, от которой национальные гвардейцы, зашедшие слишком далеко вперед для водки, отказываются.
Король Людовик прилег тем временем отдохнуть; на парике его, когда он появляется, с одной стороны нет пудры. Старый маршал Малье и господа в черном становятся тем бодрее, чем долее медлит народ с восстанием; они даже острят: "Le tocsin ne rend pas" (Набат, подобно тощей, дойной корове, не действует). Впрочем, разве нельзя провозгласить закон о военном положении? Трудно, так как мэр Петион, по-видимому, ушел. С другой стороны, наш временный комендант, так как Манда только что ушел в Ратушу, жалуется, что такое большое количество придворных в черном затрудняют службу, являются бельмом на глазу у национальных гвардейцев. На что Ее Величество выразительно отвечает, что это люди верные, готовые повиноваться, готовые все перенести.
Между тем желтый свет ламп в королевском дворце меркнет при свете занимающейся утренней зари. Толкотня, суета, смятение нарастают по мере того, как дело близится к концу. Редерер и призрачные министры протискиваются в толпе, совещаются в боковых комнатах то с королем, то с королевой, то с обоими вместе. Сестра Елизавета отводит королеву к окну: "Сестра, посмотри, какой чудесный восход!" - как раз над церковью якобинцев и той части города! Какое счастье, если б из набата ничего не вышло! Но Манда не возвращается. Петион ушел; многое колеблется на невидимых весах. Около пяти часов из сада поднимается какой-то гул, похожий на ликование, переходящий в рев и заканчивающийся вместо "Vive le Roi!" криком "Vive la Nation!". "Mon Dieu! - восклицает один из призрачных министров. -Что он там делает?" Это король, вышедший со старым маршалом Малье произвести смотр войскам, и ближайшие отряды приветствуют его таким образом. Королева заливается слезами. Однако, когда она снова выходит из кабинета, глаза ее сухи и спокойны, взгляд даже весел. "Австрийская губа и орлиный нос, выдающийся более обыкновенного, придавали ее лицу, - говорит Пелтье30, - величие, о котором не видевшим ее в эти минуты трудно составить себе представление". О дочь Терезии!
Король Людовик входит, тяжело дыша от усталости, но все же со свойственным ему равнодушным видом. Из всех надежд самая приятная в эту минуту та, что набат кончится ничем.
Несчастные друзья, набат принес, уже принес результаты! Смотрите, как при первых солнечных лучах неизмеримый, порожденный ночью океан пик и ружей, сверкая, надвигается с далекого востока! Оно идет, это страшное войско: Сент-Антуан движется с этой стороны реки, Сен-Марсо - по той, хмурые марсельцы - впереди. С далеко слышным гулом и зловещим ропотом, подобно приливу океана, вздымающемуся из глубины пучин под влиянием луны, они надвигаются, сверкая оружием; никакой король, ни Канут, ни Людовик, не может приказать этому океану повернуть назад. Волнующиеся боковые потоки невооруженных, но шумных зрителей стремятся туда и сюда; стальное войско подвигается вперед. Новый комендант Сантер, правда, остановился в городской Ратуше отдохнуть на полдороге, но эльзасец Вестерман со сверкающей саблей в руке не отдыхает, ни секции, ни марсельцы, ни девица Теруань не отдыхают, а, не останавливаясь, идут вперед.
Где же отряды Манда, которые должны были идти в атаку? Ни один отряд не двигается, а если двигается, то в неверном направлении, не по той дороге, и офицеры радуются, что они делают хоть это. Поныне неизвестно в точности, оказал ли отряд на Пон-Неф хотя бы тень сопротивления, во всяком случае мрачные марсельцы в сопровождении Сен-Марсо переходят его беспрепятственно и уже с твердой надеждой приближаются к сентантуанцам и остальным, чтобы вместе направиться к Тюильри - цели их похода. Там наслышаны об их приближении, и все приходит в движение: красные швейцарцы осматривают свои пороховницы; придворные в черном вытаскивают ружья, рапиры, кинжалы, у некоторых даже каминные лопатки; каждый хватается за то оружие, какое есть под рукою.
Судите же, как при таких обстоятельствах чувствовал себя синдик Редерер! Неужели милосердное небо не укажет среднего спасительного пути для бедного синдика, колеблющегося между двумя сторонами? Если бы Его Величество согласился пройти к Национальному собранию! Но Его Величество и особенно Ее Величество не могут согласиться на это. Ответила ли королева "fi donc" на это предложение или сказала даже, что предпочитает быть пригвожденной к стенам? По-видимому, нет. Пишут также, что она дала королю пистолет, говоря, что теперь время показать себя - теперь или никогда. Близкие свидетели этого не видели, и мы также. Они видели только, что она была царственно спокойна, она не рассуждала, не спорила с неизбежностью, но, подобно Цезарю в Капитолии, завернулась в свою мантию, как надлежит королевам и сынам Адама. Но ты, Людовик? Из какого же материала создан ты? Неужели ты не можешь рискнуть хоть раз, ради спасения жизни и короны? Самая глупая, загнанная лань умирает не так. Неужели ты самый немощный из смертных или самый кроткий? Во всяком случае, самый злополучный.
Поток надвигается, смятение синдика Редерера и всех все возрастает и возрастает. Неистовый шум доносится от вооруженных национальных гвардейцев во дворе; всюду бесконечное жужжание языков. Что посоветовать? А поток уже близок! Гонцы, разведчики поспешно отдают отчет через наружные решетки или переговариваются, сидя верхом на стенах. Синдик Редерер выходит и возвращается, канониры спрашивают его: "Стрелять ли нам в народ?" Министры спрашивают: "Ворвутся ли в королевский дворец?" Синдику Редереру приходится вести трудную игру. Он говорит с канонирами красноречиво, с жаром, с таким жаром, с каким только может говорить человек, которому приходится дышать холодом и жаром одновременно. Холодом и жаром, Редерер? Что касается нас, то мы не можем одновременно и жить, и умереть! Канониры в ответ бросают свои фитили. - Подумайте об этом ответе, король Людовик и королевские министры, и пойдите по надежному среднему пути бедного синдика Редерера в зал Манежа. Король Людовик сидит, опершись руками о колени и нагнувшись телом вперед, пристально смотрит некоторое время на Редерера, потом отвечает, глядя через плечо на королеву: "Marchons!" (Пойдем!) Они идут: король Людовик, королева, сестра Елизавета, двое королевских детей и гувернантка - в сопровождении синдика Редерера и других официальных лиц, среди двойной шеренги национальных гвардейцев. Люди с мушкетами, стойкие красные швейцарцы, смотрят грустно, с укоризной, но слышат от синдика только слова: "Король идет в Собрание, расступитесь!" Несколько минут назад на всех часах пробило восемь. В этот час король покинул Тюильри навсегда.
О стойкие швейцарцы и храбрые дворяне в черном, ради какого дела вы жертвуете собою сами и жертвуют вам другие! Посмотрите в западные окна, и вы увидите, как спокойно король Людовик продолжает свой путь, а маленький королевский принц, "играя, подбрасывает ногами упавшие листья". Бушующая толпа кишит на параллельной с ними фейянской террасе; в ней особенно шумит один, с длинной жердью: не вздумают ли они загородить наружную лестницу и задний выход из зала, когда королевская семья подойдет? Королевская гвардия может дойти только до нижней ступеньки. Смотрите, вот выходит депутация законодателей; человека с длинной жердью успокаивают увещаниями, охрана Собрания соединяется с королевской охраной, и все в крайнем случае могут подняться вместе; наружная лестница свободна или по меньшей мере проходима. Их величества поднимаются; синий гренадер берет на руки бедного королевского принца, спасая его от давки; их величества вошли и навсегда исчезли с ваших глаз. - А вы, швейцарцы и придворные в черном? Вас оставили стоять среди зияющей бездны и землетрясения восстания без компаса, без команды; если вы погибнете, то будете больше чем мучениками, потому что погибнете не за идею. Придворные в черном большей частью исчезают через всевозможные выходы, а бедные швейцарцы не знают, что делать: для них ясна только единственная их обязанность оставаться на своем посту, и они исполнят ее.
Однако сверкающее море стали приблизилось, оно ударяется уже о дворцовые ограды и восточные дворы, непреодолимое, с шумом вздымающееся вширь и вдаль, - оно врывается, наполняет площадь Карусель, мрачные марсельцы впереди. Король Людовик ушел, говорите вы, в Собрание! Прекрасно; но пока Собрание не сместит его, что толку в этом? Наше место здесь, в этом замке, или в его крепости; мы должны остаться здесь. Подумайте, стойкие швейцарцы, хорошо ли, если начнется убийство и братья станут расстреливать друг друга из-за каменного здания? Бедные швейцарцы, они не знают, что делать: из южных окон некоторые бросают патроны в знак братства; они стоят плотными рядами на восточной наружной лестнице и внутри вдоль длинных лестниц и коридоров, стоят миролюбиво, но отказываются двинуться с места. Вестерман говорит с ними на немецко-эльзасском наречии, марсельцы умоляют темпераментной провансальской речью и мимикой; оглушительный гул увещаний и угроз окружает их. Швейцарцы стоят непоколебимо, мирно, но неподвижно, подобно красной гранитной плотине среди бушующего и сверкающего моря стали.
Кто может помешать неизбежному? Марсельцы и вся Франция на одной стороне, гранитные швейцарцы на другой. Жесты становятся все возбужденнее, марсельцы размахивают саблями; швейцарцы хмурятся, и пальцы их нажимают ружейные курки. Вдруг, заглушая весь шум, три ядра из марсельских пушек, направленных плохим артиллеристом, с громом вылетают и катятся по крышам! Швейцарцы командуют: "Стрелять!" И стреляют залпами, повзводно, беглым огнем; немало марсельцев, и среди них "высокий мужчина, шумевший больше всех", падают безмолвно и лежат, пригвожденные к мостовой, немало их окончили здесь свой длинный, пыльный путь! Площадь Карусель пуста: черное море отступило, "некоторые бежали, не останавливаясь, до самого Сент-Антуана". Канониры без фитилей исчезли в пространстве, оставив свои пушки, которыми швейцарцы завладевают.
Что это был за залп! Он разнесся приговором по всем четырем сторонам Парижа и отдался во всех сердцах, подобно звуку военного клича Беллоны! Хмурые марсельцы, тотчас же снова соединившиеся, превратились в черных демонов, умеющих умирать. Не отстают ни Брест, ни эльзасец Вестерман, ни девица Теруань - настоящая Сивилла
[148]Теруань. Мщение! Victoire pu la mort! (Победа или смерть!) Из всех патриотских ружей и орудий, больших и малых, с фейянской террасы и со всех террас и площадей широко разлившегося мятежного моря поднимается в ответ красный огненный вихрь. Синие национальные гвардейцы, стоящие в саду, не могут помешать своим ружьям действовать против иноземных убийц, потому что в скученной толпе людей между ружьями устанавливается симпатия. Да и все человечество, подобно настроенным струнам, обладает бесконечным созвучием и единством: ударьте по одной струне, и все одинаково настроенные зазвучат тихой мелодией или оглушительным воплем безумия! Конные жандармы скачут очертя голову; по ним стреляют только потому, что они движутся; они скачут через Королевский мост, сами не зная куда. Мозг Парижа, воспаленный мозг, здесь, в центре, он охвачен пламенем безумия.
Смотрите, огонь не прекращается; беглый огонь швейцарцев из дворца также не ослабевает. Они захватили даже, как мы видели, пушки, а теперь в их руки попадают еще три, с другой стороны, но, к сожалению, без фитилей; с помощью лишь стали и кремня ничего не выходит, несмотря на все попытки. Если бы удалось ответить! Патриотические зрители озабочены. Один весьма странный патриот-зритель думает, что, если бы у швейцарцев был командир, они победили бы. Мнение этого зрителя имеет вес: его имя - Наполеон Бонапарт. На другом берегу реки также стоят внимательные зрители, в том числе женщины, и среди них остроумный доктор Мюр из Глазго
[149]; пушки с грохотом проезжают мимо них, останавливаются на Королевском мосту и разряжают свои чугунные утробы против Тюильри, и при каждом новом залпе женщины и зрители "кричат от восторга и рукоплещут". Дьявольский город! В отдаленных улицах люди пьют утренний кофе, идут по своим делам, останавливаясь время от времени, когда глухое эхо становится несколько громче. А здесь марсельцы падают раненые, но у Барбару есть врачи; он и сам здесь и действует, хотя втайне, под прикрытием. Марсельцы, падая, пораженные насмерть, передают свои ружья, указывают, в каком кармане у них патроны, и умирают бормоча: "Отомсти за меня, отомсти за Отечество". Федеральных брестских офицеров, скачущих в красных мундирах, расстреливают, принимая за швейцарцев. Смотрите, Карусель в огне! Париж превратился в ад! Да, бедный город охвачен лихорадкой и судорогами! Кризис продолжается около получаса.
Но кто это показывается у заднего выхода зала Манежа со значками Законодательного собрания и пробирается сквозь сутолоку, под смертоносным градом по направлению к Тюильри и швейцарцам? Это письменное приказание Его Величества прекратить стрельбу! О злополучные швейцарцы! Почему у вас не было приказания не начинать ее? Швейцарцы с радостью прекратили бы стрельбу, но кто может заставить обезумевших мятежников сделать это? С мятежом нельзя говорить, еще меньше он, гидроголовый, может слышать. Мертвые и умирающие сотнями лежат вокруг; их несут, окровавленных, по улицам для оказания помощи, и вид их, подобно факелу фурий, зажигает безумие. Патриотический Париж ревет, как медведица, у которой отняли медвежат. "Вперед, патриоты! Мщение! Победа или смерть!" Были люди, бросавшиеся в свалку с одними тросточками вместо всякого оружия. Ужас и безумие царят в этот час.
Швейцарцы, теснимые снаружи, парализованные изнутри, перестали стрелять, но не перестали падать от пуль. Что им делать? Момент отчаянный. Искать прикрытия или немедленно умереть? Но где прикрытие? Одна часть выбегает на улицу Де-Лешель и уничтожается целиком (en entier). Другая часть, с другой стороны, бросается в сад, "под сильным огнем" вбегает с мольбой в Национальное собрание, встречает сочувствие и укрывается там на задних скамейках. Третья, самая большая, составив колонну в 300 человек, устремляется к Елисейским Полям. Ах, если б вам удалось достигнуть Курбевуа, где находятся другие швейцарцы! Увы, под сильным огнем колонна "вскоре расстраивается из-за различия во мнениях", распадается на разрозненные кучки; часть прячется в закоулках, остальные умирают, сражаясь на улицах. Стрельба и убийства не прекращаются еще долго. Стреляют даже в красных швейцаров при отелях независимо от того, швейцарцы ли они от рождения или suisse только по названию. Стреляют даже в пожарных, заливающих дымящуюся Карусель: почему же Карусели не сгореть? Некоторые швейцарцы спасаются в частных домах и находят, что сострадание все еще живет в человеческих сердцах. Храбрые марсельцы, еще недавно столь грозные, тоже милосердны и хлопочут над спасением раненых. Журналист Горса горячо увещает разъяренные группы. Клеманс, виноторговец, натыкается на решетку Собрания, держа за руку спасенного им швейцарца; страстно рассказывает, с каким трудом и опасностью он спас его, обещает, будучи сам бездетен, помогать ему и, среди рукоплесканий, падает без чувств на шею бедному швейцарцу. Но большинство убито и даже искалечено. Пятьдесят (некоторые говорят, восемьдесят) человек отводятся национальными гвардейцами в качестве пленных в городскую Ратушу, но на Гревской площади озлобленный народ бросается на них и убивает всех до единого. "О Peuple, которому завидует Вселенная!" Peuple, охваченный яростью безумия!
Немногое в истории кровавых бань ужаснее этого побоища. Как неизгладимо запечатлевается в грустном воспоминании красная нить несчастной колонны красных швейцарцев, "распадающейся из-за несогласия во мнениях" и исчезающей во мраке и смерти! Честь вам, храбрые люди, и почтительное сожаление на долгие времена! Вы были не мученики, но почти более чем мученики. Он не был вашим королем, этот Людовик, и он покинул вас, как король из тряпок и лохмотьев: вы были только проданы ему за несколько грошей в день, но вы хотели работать за свое жалованье, сдержать данное слово. Работа эта теперь означала смерть, и вы исполнили ее. Слава вам и да будет жива во все времена старая Deutsche Biederkeit и Tapferkeit и доблесть, заключающаяся в достоинстве и верности, будь эти качества швейцарскими или саксонскими! Люди эти были не побочными, а законными сынами Земпаха и Муртена, преклонявшими колена, но не перед тобой, бургундский герцог! Пусть путешественник, проезжающий через Люцерн, свернет в сторону взглянуть на их монументального Льва - не ради только Торвальдсена!
[150]Высеченлая из цельной скалы фигура льва отдыхает у тихих вод озера, убаюкиваемая далекими звуками rance-des-vaches (пастушеской песни); вокруг безмолвно стоят на часах гранитные горы, и фигура, хотя и неодушевленная, говорит.
Таким образом, 10 августа и выиграно и проиграно. Патриоты считают своих убитых многими тысячами, так смертоносен был огонь швейцарцев из окон; в конце концов число их сводится к 1200. Это был нешуточный бой. К двум часам дня резня, разгром и пожар еще не прекратились, распахнутые двери Бедлама еще не закрылись.
Как потоки неистовствующих санкюлотов ревели во всех коридорах Тюильрийского дворца, беспощадные в своей жажде мщения; как убивали, рубили лакеев и г-жа Кампан видела занесенную над ее головой марсельскую саблю, но мрачный герой сказал "Va-t-en!" (Пошла прочь!) и оттолкнул ее, не тронув35; как в погребах разбивали бутылки с вином, у бочек вышибали дно и содержимое их выпивали; как во всех этажах, до самых чердаков, окна извергали драгоценную королевскую мебель и как, заваленный золочеными зеркалами, бархатными драпировками, пухом распоротых перин и мертвыми человеческими телами, Тюильрийский сад не походил ни на один сад на земле, - обо всем этом желающий может найти подробное описание У Мерсье, у желчного Монгайяра или у Болье в "Deux Amis". 180 трупов швейцарцев лежат, сваленные в груду, непокрытые, их Убирают только на следующий день. Патриоты изорвали их красные мундиры в клочья и носят их на концах пик; страшные голые тела лежат под солнцем и звездами; любопытные обоего пола стекаются посмотреть на них. Не будем этого делать! Около сотни повозок с нагроможденными на них трупами направляются к кладбищу святой Магдалины, сопровождаемые воплями и плачем, потому что у всех были родственники, матери, здесь или на родине; это одно из тех кровавых полей, о которых мы читаем под названием "славная победа", очутившееся в этом случае у самой нашей двери.
Но марсельцы свергли тирана во дворце; он разбит и едва ли поднимется вновь. Какой момент переживало Законодательное собрание, когда наследственный представитель вошел при таких обстоятельствах и гренадер, несший маленького королевского принца, спасая его от давки, поставил его на стол Собрания! Момент, который нужно было сгладить речами в ожидании того, что принесет следующий. Людовик сказал несколько слов: "Он пришел сюда, чтобы предупредить большое преступление; он думает, что нигде не находится в большей безопасности, чем здесь". Председатель Верньо ответил в коротких неопределенных выражениях что-то о "защите конституционных властей", о смерти на своих постах. И вот король Людовик садится сначала на одно место, потом на другое, потому что возникает затруднение: конституция запрещает вести прения в присутствии короля; кончается тем, что король переходит со своей семьей в "Loge of the Logographe" - в ложу протоколиста, находящуюся вне заколдованного конституционного круга и отделенную от него решеткой. Вот в какую клетку, площадью 10 квадратных футов, с маленьким кабинетиком у входа, замкнут теперь король обширной Франции: здесь в продолжение шестнадцати часов он и его семья могут смирно сидеть на глазах у всех или время от времени удаляться в кабинетик. Вот до какой удивительной минуты пришлось дожить Законодательному собранию!
Но что за момент был этот и следующий за ним, когда несколько минут спустя грянули три марсельские пушки, затрещал беглый огонь швейцарцев и все загремело, словно наступил Страшный суд! Почтенные члены Собрания вскакивают, так как пули залетают даже сюда, со звоном влетают сквозь разбитые стекла и поют свою победную песнь даже здесь. "Нет, это наш пост; умрем на своих местах!" Законодатели снова садятся и сидят, подобно каменным изваяниям. Но не может ли ложа протоколиста быть взломана сзади? Сломайте решетку, отделяющую ее от заколдованного конституционного круга! Сторожа разбивают и ломают; Его Величество сам помогает изнутри, и решетка уступает общим усилиям; король и Законодательное собрание теперь соединены, неведомая судьба парит над ними обоими.
Один удар грохочет за другим; задыхающиеся гонцы с широко раскрытыми от ужаса глазами врываются один за другим; отправляется приказ короля швейцарцам. Ужасающий треск кончился. Запыхавшиеся гонцы, бегущие швейцарцы, обвиняющие патриоты, общий трепет - и конец. К четырем часам почти все закончено.
Приходят и уходят при громе виватов новые муниципальные советники с тремя флагами: Liberte, Egalite, Patrie. Верньо, предлагавший в качестве председателя несколько часов назад умереть за конституционные учреждения, теперь в качестве докладчика комитета вносит предложение провозгласить низложение короля и немедленно созвать Национальный Конвент для выяснения дальнейшего! Толковый доклад, должно быть, уже лежал готовым у председателя в кармане. В подобных случаях у председателя многое должно быть готово, но многое и не готово, и, подобно двуликому Янусу, он должен смотреть вперед и назад.
Семнадцать субъектов было схвачено разведчиками-патриотами на Елисейских Полях, в то время как они, едва видимые, проносились перед ними, также едва видимыми. Есть у вас пистолеты, рапиры, вы, семнадцать? Вы один из проклятых "мнимых патрулей", которые бродят с антинациональными намерениями, рыская, кого выследить, что истребить! Семнадцать пленных ведут на ближайшую гауптвахту, одиннадцать из них спасаются через заднее окно. "Что это?" Девица Теруань появляется у переднего выхода с саблей, пистолетами и свитой, обличает изменническое соглашение и хватает оставшихся шестерых, чтобы не было надругательства над народным правосудием. Из этих шестерых спасаются еще двое во время суеты и прений суда кулачного права; остальные четверо несчастных убиты, как Манда; это два бывших лейб-гвардейца, один веселой жизни аббат и роялистский памфлетист Сюлло известный нам по имени писатель и остряк Бедный Сюлло, его "Апостольские деяния" и остроумные журналы-плакаты (он был талантливый человек) приходят, таким образом, к концу; сомнительные шутки разрешаются серьезным ужасом! Вот над какими делами занимается утро 10 августа 1792 года.
Подумайте, какую ночь провело бедное Национальное собрание, заседающее "в большом меньшинстве", пытаясь дебатировать, дрожа и трепеща от страха, поворачиваясь ко всем тридцати двум азимутам сразу, как магнитная стрелка в бурю! Произойдет ли восстание? Что, если оно произойдет и не удастся? Увы, ведь в этом случае черные придворные с ружьями, красные швейцарцы со штыками, опьяненные победой, могут обрушиться на нас и спросить: "Ты, нерешительное, утлое, само себя смущающее, само себя уничтожающее Законодательное собрание, что ты делаешь здесь, почему ты не тонешь?" Или представьте себе бедных национальных гвардейцев, стоящих биваком во "временных палатках" или, выстроившись рядами, переминающихся с ноги на ногу всю долгую ночь, в то время как новые трехцветные муниципалы приказывают одно, а старые офицеры Манда - другое! Прокурор Манюэль приказал оттащить пушки с Пон-Неф; никто не решается его ослушаться. Очевидно, значит, что старый, так давно уже обреченный штаб наконец в эти часы распущен и наш комендант теперь не Манда, а Сантер? Да, друзья, отныне Сантер наверное уже не Манда! Отряды, которые должны были идти в атаку, не видят ничего определенного, кроме того, что они промерзли, голодны, утомлены караулом, что было бы печально убивать своих же братьев-французов и еще печальнее быть убитыми ими. Вне и внутри тюильрийской ограды люди эти охвачены мрачным, нерешительным настроением. Одни только красные швейцарцы стоят непоколебимо. Офицеры подкрепляют их водкой, от которой национальные гвардейцы, зашедшие слишком далеко вперед для водки, отказываются.
Король Людовик прилег тем временем отдохнуть; на парике его, когда он появляется, с одной стороны нет пудры. Старый маршал Малье и господа в черном становятся тем бодрее, чем долее медлит народ с восстанием; они даже острят: "Le tocsin ne rend pas" (Набат, подобно тощей, дойной корове, не действует). Впрочем, разве нельзя провозгласить закон о военном положении? Трудно, так как мэр Петион, по-видимому, ушел. С другой стороны, наш временный комендант, так как Манда только что ушел в Ратушу, жалуется, что такое большое количество придворных в черном затрудняют службу, являются бельмом на глазу у национальных гвардейцев. На что Ее Величество выразительно отвечает, что это люди верные, готовые повиноваться, готовые все перенести.
Между тем желтый свет ламп в королевском дворце меркнет при свете занимающейся утренней зари. Толкотня, суета, смятение нарастают по мере того, как дело близится к концу. Редерер и призрачные министры протискиваются в толпе, совещаются в боковых комнатах то с королем, то с королевой, то с обоими вместе. Сестра Елизавета отводит королеву к окну: "Сестра, посмотри, какой чудесный восход!" - как раз над церковью якобинцев и той части города! Какое счастье, если б из набата ничего не вышло! Но Манда не возвращается. Петион ушел; многое колеблется на невидимых весах. Около пяти часов из сада поднимается какой-то гул, похожий на ликование, переходящий в рев и заканчивающийся вместо "Vive le Roi!" криком "Vive la Nation!". "Mon Dieu! - восклицает один из призрачных министров. -Что он там делает?" Это король, вышедший со старым маршалом Малье произвести смотр войскам, и ближайшие отряды приветствуют его таким образом. Королева заливается слезами. Однако, когда она снова выходит из кабинета, глаза ее сухи и спокойны, взгляд даже весел. "Австрийская губа и орлиный нос, выдающийся более обыкновенного, придавали ее лицу, - говорит Пелтье30, - величие, о котором не видевшим ее в эти минуты трудно составить себе представление". О дочь Терезии!
Король Людовик входит, тяжело дыша от усталости, но все же со свойственным ему равнодушным видом. Из всех надежд самая приятная в эту минуту та, что набат кончится ничем.
Несчастные друзья, набат принес, уже принес результаты! Смотрите, как при первых солнечных лучах неизмеримый, порожденный ночью океан пик и ружей, сверкая, надвигается с далекого востока! Оно идет, это страшное войско: Сент-Антуан движется с этой стороны реки, Сен-Марсо - по той, хмурые марсельцы - впереди. С далеко слышным гулом и зловещим ропотом, подобно приливу океана, вздымающемуся из глубины пучин под влиянием луны, они надвигаются, сверкая оружием; никакой король, ни Канут, ни Людовик, не может приказать этому океану повернуть назад. Волнующиеся боковые потоки невооруженных, но шумных зрителей стремятся туда и сюда; стальное войско подвигается вперед. Новый комендант Сантер, правда, остановился в городской Ратуше отдохнуть на полдороге, но эльзасец Вестерман со сверкающей саблей в руке не отдыхает, ни секции, ни марсельцы, ни девица Теруань не отдыхают, а, не останавливаясь, идут вперед.
Где же отряды Манда, которые должны были идти в атаку? Ни один отряд не двигается, а если двигается, то в неверном направлении, не по той дороге, и офицеры радуются, что они делают хоть это. Поныне неизвестно в точности, оказал ли отряд на Пон-Неф хотя бы тень сопротивления, во всяком случае мрачные марсельцы в сопровождении Сен-Марсо переходят его беспрепятственно и уже с твердой надеждой приближаются к сентантуанцам и остальным, чтобы вместе направиться к Тюильри - цели их похода. Там наслышаны об их приближении, и все приходит в движение: красные швейцарцы осматривают свои пороховницы; придворные в черном вытаскивают ружья, рапиры, кинжалы, у некоторых даже каминные лопатки; каждый хватается за то оружие, какое есть под рукою.
Судите же, как при таких обстоятельствах чувствовал себя синдик Редерер! Неужели милосердное небо не укажет среднего спасительного пути для бедного синдика, колеблющегося между двумя сторонами? Если бы Его Величество согласился пройти к Национальному собранию! Но Его Величество и особенно Ее Величество не могут согласиться на это. Ответила ли королева "fi donc" на это предложение или сказала даже, что предпочитает быть пригвожденной к стенам? По-видимому, нет. Пишут также, что она дала королю пистолет, говоря, что теперь время показать себя - теперь или никогда. Близкие свидетели этого не видели, и мы также. Они видели только, что она была царственно спокойна, она не рассуждала, не спорила с неизбежностью, но, подобно Цезарю в Капитолии, завернулась в свою мантию, как надлежит королевам и сынам Адама. Но ты, Людовик? Из какого же материала создан ты? Неужели ты не можешь рискнуть хоть раз, ради спасения жизни и короны? Самая глупая, загнанная лань умирает не так. Неужели ты самый немощный из смертных или самый кроткий? Во всяком случае, самый злополучный.
Поток надвигается, смятение синдика Редерера и всех все возрастает и возрастает. Неистовый шум доносится от вооруженных национальных гвардейцев во дворе; всюду бесконечное жужжание языков. Что посоветовать? А поток уже близок! Гонцы, разведчики поспешно отдают отчет через наружные решетки или переговариваются, сидя верхом на стенах. Синдик Редерер выходит и возвращается, канониры спрашивают его: "Стрелять ли нам в народ?" Министры спрашивают: "Ворвутся ли в королевский дворец?" Синдику Редереру приходится вести трудную игру. Он говорит с канонирами красноречиво, с жаром, с таким жаром, с каким только может говорить человек, которому приходится дышать холодом и жаром одновременно. Холодом и жаром, Редерер? Что касается нас, то мы не можем одновременно и жить, и умереть! Канониры в ответ бросают свои фитили. - Подумайте об этом ответе, король Людовик и королевские министры, и пойдите по надежному среднему пути бедного синдика Редерера в зал Манежа. Король Людовик сидит, опершись руками о колени и нагнувшись телом вперед, пристально смотрит некоторое время на Редерера, потом отвечает, глядя через плечо на королеву: "Marchons!" (Пойдем!) Они идут: король Людовик, королева, сестра Елизавета, двое королевских детей и гувернантка - в сопровождении синдика Редерера и других официальных лиц, среди двойной шеренги национальных гвардейцев. Люди с мушкетами, стойкие красные швейцарцы, смотрят грустно, с укоризной, но слышат от синдика только слова: "Король идет в Собрание, расступитесь!" Несколько минут назад на всех часах пробило восемь. В этот час король покинул Тюильри навсегда.
О стойкие швейцарцы и храбрые дворяне в черном, ради какого дела вы жертвуете собою сами и жертвуют вам другие! Посмотрите в западные окна, и вы увидите, как спокойно король Людовик продолжает свой путь, а маленький королевский принц, "играя, подбрасывает ногами упавшие листья". Бушующая толпа кишит на параллельной с ними фейянской террасе; в ней особенно шумит один, с длинной жердью: не вздумают ли они загородить наружную лестницу и задний выход из зала, когда королевская семья подойдет? Королевская гвардия может дойти только до нижней ступеньки. Смотрите, вот выходит депутация законодателей; человека с длинной жердью успокаивают увещаниями, охрана Собрания соединяется с королевской охраной, и все в крайнем случае могут подняться вместе; наружная лестница свободна или по меньшей мере проходима. Их величества поднимаются; синий гренадер берет на руки бедного королевского принца, спасая его от давки; их величества вошли и навсегда исчезли с ваших глаз. - А вы, швейцарцы и придворные в черном? Вас оставили стоять среди зияющей бездны и землетрясения восстания без компаса, без команды; если вы погибнете, то будете больше чем мучениками, потому что погибнете не за идею. Придворные в черном большей частью исчезают через всевозможные выходы, а бедные швейцарцы не знают, что делать: для них ясна только единственная их обязанность оставаться на своем посту, и они исполнят ее.
Однако сверкающее море стали приблизилось, оно ударяется уже о дворцовые ограды и восточные дворы, непреодолимое, с шумом вздымающееся вширь и вдаль, - оно врывается, наполняет площадь Карусель, мрачные марсельцы впереди. Король Людовик ушел, говорите вы, в Собрание! Прекрасно; но пока Собрание не сместит его, что толку в этом? Наше место здесь, в этом замке, или в его крепости; мы должны остаться здесь. Подумайте, стойкие швейцарцы, хорошо ли, если начнется убийство и братья станут расстреливать друг друга из-за каменного здания? Бедные швейцарцы, они не знают, что делать: из южных окон некоторые бросают патроны в знак братства; они стоят плотными рядами на восточной наружной лестнице и внутри вдоль длинных лестниц и коридоров, стоят миролюбиво, но отказываются двинуться с места. Вестерман говорит с ними на немецко-эльзасском наречии, марсельцы умоляют темпераментной провансальской речью и мимикой; оглушительный гул увещаний и угроз окружает их. Швейцарцы стоят непоколебимо, мирно, но неподвижно, подобно красной гранитной плотине среди бушующего и сверкающего моря стали.
Кто может помешать неизбежному? Марсельцы и вся Франция на одной стороне, гранитные швейцарцы на другой. Жесты становятся все возбужденнее, марсельцы размахивают саблями; швейцарцы хмурятся, и пальцы их нажимают ружейные курки. Вдруг, заглушая весь шум, три ядра из марсельских пушек, направленных плохим артиллеристом, с громом вылетают и катятся по крышам! Швейцарцы командуют: "Стрелять!" И стреляют залпами, повзводно, беглым огнем; немало марсельцев, и среди них "высокий мужчина, шумевший больше всех", падают безмолвно и лежат, пригвожденные к мостовой, немало их окончили здесь свой длинный, пыльный путь! Площадь Карусель пуста: черное море отступило, "некоторые бежали, не останавливаясь, до самого Сент-Антуана". Канониры без фитилей исчезли в пространстве, оставив свои пушки, которыми швейцарцы завладевают.
Что это был за залп! Он разнесся приговором по всем четырем сторонам Парижа и отдался во всех сердцах, подобно звуку военного клича Беллоны! Хмурые марсельцы, тотчас же снова соединившиеся, превратились в черных демонов, умеющих умирать. Не отстают ни Брест, ни эльзасец Вестерман, ни девица Теруань - настоящая Сивилла
[148]Теруань. Мщение! Victoire pu la mort! (Победа или смерть!) Из всех патриотских ружей и орудий, больших и малых, с фейянской террасы и со всех террас и площадей широко разлившегося мятежного моря поднимается в ответ красный огненный вихрь. Синие национальные гвардейцы, стоящие в саду, не могут помешать своим ружьям действовать против иноземных убийц, потому что в скученной толпе людей между ружьями устанавливается симпатия. Да и все человечество, подобно настроенным струнам, обладает бесконечным созвучием и единством: ударьте по одной струне, и все одинаково настроенные зазвучат тихой мелодией или оглушительным воплем безумия! Конные жандармы скачут очертя голову; по ним стреляют только потому, что они движутся; они скачут через Королевский мост, сами не зная куда. Мозг Парижа, воспаленный мозг, здесь, в центре, он охвачен пламенем безумия.
Смотрите, огонь не прекращается; беглый огонь швейцарцев из дворца также не ослабевает. Они захватили даже, как мы видели, пушки, а теперь в их руки попадают еще три, с другой стороны, но, к сожалению, без фитилей; с помощью лишь стали и кремня ничего не выходит, несмотря на все попытки. Если бы удалось ответить! Патриотические зрители озабочены. Один весьма странный патриот-зритель думает, что, если бы у швейцарцев был командир, они победили бы. Мнение этого зрителя имеет вес: его имя - Наполеон Бонапарт. На другом берегу реки также стоят внимательные зрители, в том числе женщины, и среди них остроумный доктор Мюр из Глазго
[149]; пушки с грохотом проезжают мимо них, останавливаются на Королевском мосту и разряжают свои чугунные утробы против Тюильри, и при каждом новом залпе женщины и зрители "кричат от восторга и рукоплещут". Дьявольский город! В отдаленных улицах люди пьют утренний кофе, идут по своим делам, останавливаясь время от времени, когда глухое эхо становится несколько громче. А здесь марсельцы падают раненые, но у Барбару есть врачи; он и сам здесь и действует, хотя втайне, под прикрытием. Марсельцы, падая, пораженные насмерть, передают свои ружья, указывают, в каком кармане у них патроны, и умирают бормоча: "Отомсти за меня, отомсти за Отечество". Федеральных брестских офицеров, скачущих в красных мундирах, расстреливают, принимая за швейцарцев. Смотрите, Карусель в огне! Париж превратился в ад! Да, бедный город охвачен лихорадкой и судорогами! Кризис продолжается около получаса.
Но кто это показывается у заднего выхода зала Манежа со значками Законодательного собрания и пробирается сквозь сутолоку, под смертоносным градом по направлению к Тюильри и швейцарцам? Это письменное приказание Его Величества прекратить стрельбу! О злополучные швейцарцы! Почему у вас не было приказания не начинать ее? Швейцарцы с радостью прекратили бы стрельбу, но кто может заставить обезумевших мятежников сделать это? С мятежом нельзя говорить, еще меньше он, гидроголовый, может слышать. Мертвые и умирающие сотнями лежат вокруг; их несут, окровавленных, по улицам для оказания помощи, и вид их, подобно факелу фурий, зажигает безумие. Патриотический Париж ревет, как медведица, у которой отняли медвежат. "Вперед, патриоты! Мщение! Победа или смерть!" Были люди, бросавшиеся в свалку с одними тросточками вместо всякого оружия. Ужас и безумие царят в этот час.
Швейцарцы, теснимые снаружи, парализованные изнутри, перестали стрелять, но не перестали падать от пуль. Что им делать? Момент отчаянный. Искать прикрытия или немедленно умереть? Но где прикрытие? Одна часть выбегает на улицу Де-Лешель и уничтожается целиком (en entier). Другая часть, с другой стороны, бросается в сад, "под сильным огнем" вбегает с мольбой в Национальное собрание, встречает сочувствие и укрывается там на задних скамейках. Третья, самая большая, составив колонну в 300 человек, устремляется к Елисейским Полям. Ах, если б вам удалось достигнуть Курбевуа, где находятся другие швейцарцы! Увы, под сильным огнем колонна "вскоре расстраивается из-за различия во мнениях", распадается на разрозненные кучки; часть прячется в закоулках, остальные умирают, сражаясь на улицах. Стрельба и убийства не прекращаются еще долго. Стреляют даже в красных швейцаров при отелях независимо от того, швейцарцы ли они от рождения или suisse только по названию. Стреляют даже в пожарных, заливающих дымящуюся Карусель: почему же Карусели не сгореть? Некоторые швейцарцы спасаются в частных домах и находят, что сострадание все еще живет в человеческих сердцах. Храбрые марсельцы, еще недавно столь грозные, тоже милосердны и хлопочут над спасением раненых. Журналист Горса горячо увещает разъяренные группы. Клеманс, виноторговец, натыкается на решетку Собрания, держа за руку спасенного им швейцарца; страстно рассказывает, с каким трудом и опасностью он спас его, обещает, будучи сам бездетен, помогать ему и, среди рукоплесканий, падает без чувств на шею бедному швейцарцу. Но большинство убито и даже искалечено. Пятьдесят (некоторые говорят, восемьдесят) человек отводятся национальными гвардейцами в качестве пленных в городскую Ратушу, но на Гревской площади озлобленный народ бросается на них и убивает всех до единого. "О Peuple, которому завидует Вселенная!" Peuple, охваченный яростью безумия!
Немногое в истории кровавых бань ужаснее этого побоища. Как неизгладимо запечатлевается в грустном воспоминании красная нить несчастной колонны красных швейцарцев, "распадающейся из-за несогласия во мнениях" и исчезающей во мраке и смерти! Честь вам, храбрые люди, и почтительное сожаление на долгие времена! Вы были не мученики, но почти более чем мученики. Он не был вашим королем, этот Людовик, и он покинул вас, как король из тряпок и лохмотьев: вы были только проданы ему за несколько грошей в день, но вы хотели работать за свое жалованье, сдержать данное слово. Работа эта теперь означала смерть, и вы исполнили ее. Слава вам и да будет жива во все времена старая Deutsche Biederkeit и Tapferkeit и доблесть, заключающаяся в достоинстве и верности, будь эти качества швейцарскими или саксонскими! Люди эти были не побочными, а законными сынами Земпаха и Муртена, преклонявшими колена, но не перед тобой, бургундский герцог! Пусть путешественник, проезжающий через Люцерн, свернет в сторону взглянуть на их монументального Льва - не ради только Торвальдсена!
[150]Высеченлая из цельной скалы фигура льва отдыхает у тихих вод озера, убаюкиваемая далекими звуками rance-des-vaches (пастушеской песни); вокруг безмолвно стоят на часах гранитные горы, и фигура, хотя и неодушевленная, говорит.
Таким образом, 10 августа и выиграно и проиграно. Патриоты считают своих убитых многими тысячами, так смертоносен был огонь швейцарцев из окон; в конце концов число их сводится к 1200. Это был нешуточный бой. К двум часам дня резня, разгром и пожар еще не прекратились, распахнутые двери Бедлама еще не закрылись.
Как потоки неистовствующих санкюлотов ревели во всех коридорах Тюильрийского дворца, беспощадные в своей жажде мщения; как убивали, рубили лакеев и г-жа Кампан видела занесенную над ее головой марсельскую саблю, но мрачный герой сказал "Va-t-en!" (Пошла прочь!) и оттолкнул ее, не тронув35; как в погребах разбивали бутылки с вином, у бочек вышибали дно и содержимое их выпивали; как во всех этажах, до самых чердаков, окна извергали драгоценную королевскую мебель и как, заваленный золочеными зеркалами, бархатными драпировками, пухом распоротых перин и мертвыми человеческими телами, Тюильрийский сад не походил ни на один сад на земле, - обо всем этом желающий может найти подробное описание У Мерсье, у желчного Монгайяра или у Болье в "Deux Amis". 180 трупов швейцарцев лежат, сваленные в груду, непокрытые, их Убирают только на следующий день. Патриоты изорвали их красные мундиры в клочья и носят их на концах пик; страшные голые тела лежат под солнцем и звездами; любопытные обоего пола стекаются посмотреть на них. Не будем этого делать! Около сотни повозок с нагроможденными на них трупами направляются к кладбищу святой Магдалины, сопровождаемые воплями и плачем, потому что у всех были родственники, матери, здесь или на родине; это одно из тех кровавых полей, о которых мы читаем под названием "славная победа", очутившееся в этом случае у самой нашей двери.
Но марсельцы свергли тирана во дворце; он разбит и едва ли поднимется вновь. Какой момент переживало Законодательное собрание, когда наследственный представитель вошел при таких обстоятельствах и гренадер, несший маленького королевского принца, спасая его от давки, поставил его на стол Собрания! Момент, который нужно было сгладить речами в ожидании того, что принесет следующий. Людовик сказал несколько слов: "Он пришел сюда, чтобы предупредить большое преступление; он думает, что нигде не находится в большей безопасности, чем здесь". Председатель Верньо ответил в коротких неопределенных выражениях что-то о "защите конституционных властей", о смерти на своих постах. И вот король Людовик садится сначала на одно место, потом на другое, потому что возникает затруднение: конституция запрещает вести прения в присутствии короля; кончается тем, что король переходит со своей семьей в "Loge of the Logographe" - в ложу протоколиста, находящуюся вне заколдованного конституционного круга и отделенную от него решеткой. Вот в какую клетку, площадью 10 квадратных футов, с маленьким кабинетиком у входа, замкнут теперь король обширной Франции: здесь в продолжение шестнадцати часов он и его семья могут смирно сидеть на глазах у всех или время от времени удаляться в кабинетик. Вот до какой удивительной минуты пришлось дожить Законодательному собранию!
Но что за момент был этот и следующий за ним, когда несколько минут спустя грянули три марсельские пушки, затрещал беглый огонь швейцарцев и все загремело, словно наступил Страшный суд! Почтенные члены Собрания вскакивают, так как пули залетают даже сюда, со звоном влетают сквозь разбитые стекла и поют свою победную песнь даже здесь. "Нет, это наш пост; умрем на своих местах!" Законодатели снова садятся и сидят, подобно каменным изваяниям. Но не может ли ложа протоколиста быть взломана сзади? Сломайте решетку, отделяющую ее от заколдованного конституционного круга! Сторожа разбивают и ломают; Его Величество сам помогает изнутри, и решетка уступает общим усилиям; король и Законодательное собрание теперь соединены, неведомая судьба парит над ними обоими.
Один удар грохочет за другим; задыхающиеся гонцы с широко раскрытыми от ужаса глазами врываются один за другим; отправляется приказ короля швейцарцам. Ужасающий треск кончился. Запыхавшиеся гонцы, бегущие швейцарцы, обвиняющие патриоты, общий трепет - и конец. К четырем часам почти все закончено.
Приходят и уходят при громе виватов новые муниципальные советники с тремя флагами: Liberte, Egalite, Patrie. Верньо, предлагавший в качестве председателя несколько часов назад умереть за конституционные учреждения, теперь в качестве докладчика комитета вносит предложение провозгласить низложение короля и немедленно созвать Национальный Конвент для выяснения дальнейшего! Толковый доклад, должно быть, уже лежал готовым у председателя в кармане. В подобных случаях у председателя многое должно быть готово, но многое и не готово, и, подобно двуликому Янусу, он должен смотреть вперед и назад.