Карлейль Томас

Французская революция, Конституция




Книга I. ПРАЗДНИК ПИК




Книга II. НАНСИ




Книга III. ТЮИЛЬРИ




Книга IV. ВАРЕНН




Книга V. ПЕРВЫЙ ПАРЛАМЕНТ




Книга VI. МАРСЕЛЬЕЗА




Примечания


   Томас Карлейль
   Французская революция. Конституция

   Mauern seh'ich gesturzt,

   und Mauern seh'ich errichtet, Hier Gefangene,

   dort auch der Gefangenen viel. Ist vielleicht nur die Welt ein

   grosser Kerker? Und frei ist Wohl der Tolle,

   der sich Ketten zu Kranzen erkiest?

   Goethe

   Вижу паденье твердынь и вижу: их вновь воздвигают,

   Пленники здесь, но и там вижу плененный народ.

   Что же такое мир? Темница? И тот лишь свободен,

   Кто, безумный, себе цепью венчает чело.

   Гете



   Перевод с английского части I выполнен: Ю. В. Дубровиным
   и Е. А. Мельниковой; сверка - А. И. Петиновой (часть II)
   и А. М. Баргом (часть III)
   Комментарий в конце книги написан кандидатом исторических наук Л. А. Пименовой; примечания, обозначенные звездочкой, написаны Ю. В. Дубровиным, Е. А. Мельниковой и Л. А. Пименовой.
   Классический труд, написанный выдающимся английским историком в 1837 г., вышел на русском языке в 1907 г. и теперь переиздается к 200-летию Великой французской революции. Его сделало знаменитым соединение исторически точного описания с необычайной силой художественного изображения великой исторической драмы, ее действующих лиц и событий. Книга полна живых зарисовок быта, нравов, характеров, проницательных оценок представителей французского общества. Это захватывающее и поучительное чтение, даже если сегодня мы не во всем соглашаемся с автором.



Глава первая. В ТЮИЛЬРИ




Глава вторая. В МАНЕЖЕ




Глава третья. СМОТР




Глава четвертая. ЖУРНАЛИСТИКА




Глава пятая. КЛУБЫ




Глава шестая. КЛЯНУСЬ!




Глава седьмая. ЧУДЕСА




Глава восьмая. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СОЮЗ И ДОГОВОР




Глава девятая. СИМВОЛИКА




Глава десятая. ЧЕЛОВЕЧЕСТВО




Глава одиннадцатая. КАК В ЗОЛОТОЙ ВЕК
[49]




Глава двенадцатая. ГРОМ И ДЫМ


   Когда жертве нанесен решительный удар, катастрофа может считаться почти наступившей. Отныне вряд ли интересно созерцать ее долгие глубокие стоны: достойны внимания лишь ее самые сильные судороги, конвульсивные усилия стряхнуть с себя мучительную пытку и, наконец, уход самой жизни, после чего она лежит, угасшая и уничтоженная, закутанная ли, подобно Цезарю, в декоративные складки тоги или непристойно повалившаяся, как человек, не имевший силы даже умереть с достоинством.
   Была ли французская королевская власть, выхваченная 6 октября 1789 года из своей драпировки, такой жертвой? Вся Франция и королевское воззвание ко всем провинциям со страхом отвечают: нет. Тем не менее можно было опасаться худшего. Королевская власть уже раньше была такой дряхлой, умирающей, в ней было слишком мало жизни, чтобы справиться с нанесенной раной. Как много ее силы, существовавшей только в воображении, утекло! Чернь взглянула прямо в лицо короля - и не умерла! Если стая воронов может клевать свое пугало и приказывать ему: становись здесь, а не там, может торговаться с ним и делать его из неограниченного совершенно ограниченным конституционным пугалом, то чего же можно ожидать впереди? Не на ограниченном конституционном пугале, а на тех еще не исчисленных, кажущихся безграничными силах, которые могут собраться вокруг него, сосредоточивается отныне вся надежда. Ведь совершенно справедливо, что всякая действительная власть по существу своему мистична и происходит по "Божьей милости".
   Радостнее наблюдать не предсмертные судороги роялизма, а рост и скачки санкюлотизма, ибо в делах людских, особенно в обществе, всякая смерть есть только рождение в смерти, следовательно, если скипетр ускользает от Людовика, то это значит только, что в других формах другие скипетры, хотя бы даже скипетры-пики, берут перевес. Мы увидим, что в благоприятной среде, богатой питательными элементами, санкюлотизм крепнет, вырастает здоровым и даже резвится не без грациозной шаловливости - так веселится большинство молодых людей; между тем замечено, что взрослая кошка и все звери кошачьей породы вообще чрезвычайно жестоки, а ведь наибольшей веселостью отличаются именно котята, или подрастающие кошки!
   Представьте себе королевское семейство, встающее утром того безумного дня со своих складных кроватей; представьте себе муниципалитет, спрашивающий: "Как благоволит Ваше Величество расположиться на житье?" - и суровый ответ короля: "Пусть каждый располагается, как может; мне достаточно хорошо". Представьте себе, как городские чины отступают в поклоне с выразительной усмешкой и удаляются в сопровождении подобострастных обойщиков и как дворец Тюильри перекрашивается и обставляется вновь для блестящей королевской резиденции, а Лафайет со своими синими национальными гвардейцами окружает его, ласкающегося к острову, подобно Нептуну, говоря поэтическим языком. Здесь могут собраться обломки реабилитированных верноподданных, если они пожелают стать конституционалистами, ибо конституционализм не желает ничего дурного; даже санкюлоты радуются при виде короля. Мусор восстания менад сметен в сторону, как всегда бывает и должно быть со всяким мусором в этом неизменно добром мире, и вот, на расчищенной арене, при новых условиях, даже с некоторым подобием нового великолепия мы начинаем новый ряд действий.
   Артур Юнг был свидетелем весьма странной сцены: Ее Величество без свиты гуляет в Тюильрийском саду, а смешанные толпы с трехцветными кокардами кланяются ей и почтительно расступаются: королева вызывает по меньшей мере почтительное молчание, ее избегают с состраданием. Домашние утки в королевских водах кряканьем выпрашивают хлебные крошки из юных королевских рук; у маленького дофина есть огороженный садик, в котором он, как можно видеть, розовощекий, с развевающимися белокурыми локонами, копает землю; тут же маленький шалаш, где он прячет свои инструменты и может укрыться от дождя. Какая мирная простота! Мир ли это отца, возвращенного своим детям? Или мир надсмотрщика, потерявшего свой кнут? Лафайет, муниципалитет и все конституционалисты утверждают первое и делают все от них зависящее, чтобы это оправдалось на деле. Таких патриотов, которые опасно рычат и скалят зубы, усмирят патрули; или, еще лучше, король погладит их по взъерошенной шерсти ласковой рукой и, что всего действеннее, накормит более сытной пищей. Да, мало накормить Париж, нужно еще, чтобы в этом деле была видна рука короля. Заложенное имущество бедняков до известной суммы будет выкуплено по милости короля, и ненасытный Mont de Piete извергнет свое содержимое; не стоит забывать и о катаниях по городу с криками "Vive le Roi!", и, таким образом, при помощи субсидий и зрелищ королевская власть станет популярной, если только искусство человека в силах сделать ее популярной.
   Или же, увы, это гуляет не возвращенный детям отец и не потерявший кнут надсмотрщик, а неестественная совокупность их обоих и бесчисленных других разнородных элементов, не подходящая ни под какую рубрику, разве лишь под только что придуманную: король Людовик - восстановитель французской свободы? Действительно, человек - и король Людовик, как и всякий другой, -живет в этом мире для того, чтобы приводить в порядок беспорядочное и своей живой энергией принудить даже нелепое быть менее нелепым. Ну а если нет живой энергии, а только живая пассивность? Когда король Змей был неожиданно брошен в свое водное царство, он по крайней мере стал кусаться и этим убедительно доказал, что он существует. Для бедного же короля Чурбана
[1], швыряемого туда и сюда тысячью случайностей и чужой волей, помимо собственной, большое счастье, что он был деревянный и что, не делая ничего, он зато не мог ничего ни видеть, ни чувствовать! Это уж совсем безнадежное дело.
   Для Его Величества короля Франции между тем тягостнее всего то, что он не может охотиться. Увы, отныне время охот для него миновало: идет лишь роковая охота за ним самим! Только в ближайшие недели июня испытает он вновь радость охотника, истребителя дичи, - только в этом июне и никогда более. Он посылает за своими слесарными инструментами и в течение дня, по окончании официальных церемоний, делает "несколько взмахов напильником" (quelques coups de lime). Невинный брат смертный, почему ты не был настоящим, безвестным слесарем? За что ты был осужден на то, чтобы в другом, более видном ремесле ковать только мировые глупости, видимости и вещи, сами себя уничтожающие; вещи, которые ни один смертный своим молотом не мог сковать в одно целое!
   Бедный Людовик не лишен понимания, не лишен даже элементов воли; некоторая страстность темперамента изредка прорывается сквозь его флегматичный характер. Если бы безобидная неподвижность могла спасти его, то было бы хорошо; но он будет только дремать и видеть мучительные сны сделать же что-нибудь ему не дано. Старые роялисты до сих пор еще показывают комнаты, в которых их величества со свитой жили при этих необычных обстоятельствах. Здесь сидела королева и читала - она перевезла сюда свою библиотеку, хотя король отказался от своей, - принимая пылкие советы от пылких советчиков, не знающих, что, собственно, посоветовать; горюя об изменившихся временах, слабо надеясь на лучшие: разве она не имела живого символа надежды в лице своего розовощекого мальчика? ! Небо мрачно, задернуто тучами, но сквозь облака прорываются золотые лучи - заря ли это или предвестники мрачной грозовой ночи? А вот другая комната, по ту сторону от главного входа; это комната короля: здесь Его Величество завтракал, занимался государственными делами; здесь ежедневно, после завтрака, он принимал королеву, иногда с патетической нежностью, иногда с чисто человеческой раздражительностью, ибо плоть человеческая слаба; а когда она спрашивала его о делах, он отвечал: "Madame, ваше дело - заниматься детьми". - Нет, Sire, не лучше ли было бы Вашему Величеству самому заняться детьми? спрашивает беспристрастная история, Досадуя на то, что более толстый сосуд не оказался и более прочным, жалея более фарфоровую, нежели глиняную, половину человеческого рода, хотя на самом деле разбились обе!
   И вот, французские король и королева должны теперь пробыть в этом Тюильри Медичи сорок один месяц, глядя, как неистово взбудораженная Франция вырабатывает их судьбу и свою собственную. Суровые, холодные месяцы, с быстро сменяющейся погодой, но все же кое-когда с бледным мягким солнечным блеском апреля, преддверия зеленого лета, или октября, предвестника лишь вечного мороза. Как изменилось это Тюильри Медичи с того времени, когда оно было мирным глиняным полем? Или на самой почве его тяготеет проклятие, мрачный рок, или это дворец Атрея
[2], так как близко луврское окно, откуда один из Капетов, бичуемый фуриями, дал сигнальный выстрел к кровавой Варфоломеевской бане? Темен путь Вечности, как он отражается в этом мире преходящего: путь Божий лежит по морю, и тропа его проложена на огромной глубине.
   Доверчивым патриотам теперь ясно, что конституция "пойдет", marc будь у нее только ноги, чтобы стоять. Живее же, патриоты, шевелитесь и достаньте их, сделайте для нее ноги! Сначала в Archeveche, дворце архиепископа, откуда Его Преосвященство бежал, а затем в, школе верховой езды, так называемом Манеже, что рядом с Тюильри, приступает к чудесному делу Национальное собрание. Труды его были бы успешны, если бы в его среде находился какой-нибудь Прометей, достигающий неба, но они оказались бесплодны, так как Прометея не было! И эти тягучие месяцы проходят в шумных дебатах, заседания временами становились скандальными, и случалось, что по три оратора сразу выступали на трибуне.
   Упрям, догматичен, многословен аббат Мори; преисполнен цицероновским пафосом Казалес; остротой и резкостью на противоположной стороне блещет молодой Барнав, враг софистики, разрубающий, точно острым дамасским клинком, всякий софизм, не заботясь о том, не отрубает ли он при этом что-нибудь еще. Простым кажешься ты, Петион, как солидная голландская постройка, солиден ты, но несомненно скучен. Не более оживляюще действует и твой тон, спорщик Рабо, хотя ты и живее. С молчаливой безмятежностью один над всеми сопит великий Сиейес: вы можете болтать что хотите о его проекте конституции, можете исказить его, но не можете улучшить: ведь политика - наука, исчерпанная им до дна. Вот хладнокровные, медлительные два брата Ламет с гордой или полупрезрительной усмешкой; они рыцарски выплатят пенсию своей матери, когда предъявится Красная книга, рыцарски будут ранены на дуэлях. Тут же сидит маркиз Тулонжон, перу которого мы до сих пор обязаны благодарностью; со стоически спокойным, задумчивым настроением, большей частью молча, он принимает то, что посылает судьба. Туре и парламентарист Дюпор производят целые горы новых законов, либеральных, скроенных по английскому образцу, полезных и бесполезных. Смертные поднимаются и падают. Не станет ли, например, глупец Гобель, или Гебель, потому что он немец, родом из Страсбурга, конституционным архиепископом?
   Мирабо один из всех начинает, быть может, ясно понимать, куда все это клонится. Поэтому патриоты сожалеют, что его рвение, по-видимому, уже охладевает. В памятную Духову ночь 4 августа, когда новая вера вдруг вспыхнула чудодейственным огнем и старый феодализм сгорел дотла, все заметили, что Мирабо не приложил к этому своей руки; действительно, он, по счастью, отсутствовал. Но разве не защищал он veto, даже veto absolu, и не говорил неукротимому Барнаву, что шестьсот безответственных сенаторов составят самую нестерпимейшую из всех тираний? Затем как он старался, чтобы королевские министры имели место и голос в Национальном собрании, - без сомнения, он делал это потому, что сам метил на министерский пост! А когда Национальное собрание решает - факт очень важный, - что ни один депутат не должен быть министром, он своим надменным, страстным тоном предлагает постановить: "Ни один депутат по имени Мирабо". Возможно, что это человек закоренелых феодальных убеждений, преисполненный хитростей, слишком часто явно склонявшийся на сторону роялистов; человек подозрительный, которого патриоты еще разоблачат! Так, в июньские дни, когда встал вопрос о том, кому принадлежит право объявления войны, можно было слышать, как хриплые голоса газетчиков монотонно выкрикивали на улицах: "Великая измена графа Мирабо, цена всего один су", потому что он высказался за то, что право это должно принадлежать не Собранию, а королю! И он не только говорит, но и проводит эту мысль; несмотря на хриплые выкрики газетчиков и на огромную толпу черни, возбужденную ими до криков: "На фонарь!", он поднимается на следующий день на трибуну в мрачной решимости, прошептав друзьям, предупреждавшим его об опасности: "Я знаю; я должен выйти отсюда или с триумфом, или растерзанный в клочки". И он вышел с триумфом.
   Это человек с твердым сердцем, популярность которого основана не на расположении к нему черни (pas populaciere), которого не заставят уклоняться с избранного им пути ни крики неумытого сброда на улице, ни умытого в зале Собрания! Дюмон вспоминает, что он слышал его отчет о происшествиях в Марселе: "Каждое его слово прерывалось с правой стороны бранными эпитетами: клеветник, лжец, убийца, разбойник (scelerat). Мирабо останавливается на минуту и слащавым голосом, обращаясь к наиболее злобствующим, говорит: "Я жду, messieurs, пока вы не исчерпаете ваш запас любезностей". Это загадочный человек, его трудно разоблачить! Например, откуда берутся у него деньги? Может ли доход с газеты, усердно съедаемый г-жой Леже, могут ли это и еще восемнадцать франков в день, получаемые им в качестве депутата, считаться соответствующими его расходам? Дом на Шоссе-д'Антен, дача в Аржантейе, роскошь, великолепие, оргии - он живет так, словно имеет золотые россыпи! Все салоны, закрытые перед авантюристом Мирабо, распахиваются широко перед "королем" Мирабо, путеводной звездой Европы, взгляд которого ловят все женщины Франции, хотя как человек Мирабо остался тем же, чем и был. Что касается денег, то можно предположить, что их доставляет роялизм; а если так, то, значит, деньги роялистов не менее приятны Мирабо, чем всякие другие.
   "Продался" - однако что бы ни думали патриоты, а купить его было не так-то легко: духовный огонь, живущий в этом человеке, светящий сквозь столько заблуждений, тем не менее есть Убеждение, которое делает его сильным и без которого он не имел бы силы, - этот огонь не покупается и не продается; при такой мене он исчез бы, а не существовал. Может быть, "ему платят, но он не продается" (paye pas vendu), тогда как бедный Ривароль должен, к несчастью, сказать про себя обратное: "Он продается, хотя ему не платят". Мирабо, подобно комете, прокладывает свой неизведанный путь среди блеска и тумана - путь, который Патриотизм может долго наблюдать в свой телескоп, но, не зная высшей математики, никогда не рассчитает его траекторию. Скользкий, весьма достойный порицания человек, но для нас наиболее интересный из всех. Среди близорукого, смотрящего в очки мудрствующего поколения Природа с великой щедростью наделила этого человека настоящим зрением. Если он говорит и действует, слово его желанно и становится все желаннее, потому что оно одно проникает в сущность дела: вся паутина логики спадает, и видишь самый предмет, каков он есть, и понимаешь, как с ним нужно действовать.
   К несчастью, нашему Национальному собранию предстоит много дел: нужно возродить Францию, а Франции недостает очень многого, недостает даже наличных денег. Именно финансы-то и причиняют много беспокойства; дефицит невозможно заткнуть, он все кричит: давай, давай! Чтобы умиротворить дефицит, решаются на рискованный шаг - на продажу земель духовенства, излишка зданий. Мера крайне рискованная: Да если и решиться на продажу, кто же будет покупать, если наличные деньги иссякли? Поэтому 19 декабря издается Указ о выпуске бумажных денег - ассигнаций, обеспеченных закладными на эти церковно-национальные владения и неоспоримых по крайней мере в отношении уплаты по ним, - первое из длинного ряда подобных же финансовых мероприятий, которым суждено повергнуть в изумление человечество. Так что теперь, пока есть старые тряпки, не будет недостатка в средствах обращения, а будут ли они обеспечены товарами - это уже другой вопрос. Но в конце концов разве эта история с ассигнациями не стоит целых томов современной науки? Мы можем сказать, что наступило банкротство как неизбежный итог всех заблуждений, но наступило так мягко, незаметно и постепенно, что не обрушилось как всеистребляющая лавина, а спустилось, подобно мягкой метели распыленного, почти неощутимого снега, продолжавшего сыпаться до тех пор, пока действительно все не было погребено; и все же не многое из того, что не могло быть восстановлено или без чего нельзя было обойтись, оказалось разрушенным. Вот какой протяженности достигла современная структура. Банкротство было велико, но ведь и сами деньги - вечное чудо.
   В общем, вопрос о духовенстве рождает бесконечные трудности. Можно сделать церковные владения национальной собственностью, а духовенство наемными слугами государства, но в таком случае разве это не измененная церковь? Множество самых смешных нововведений стали неизбежными. Старые вехи ни в каком смысле не годятся для новой Франции. Даже в буквальном смысле заново перекраивается сама земля: старые разношерстные Провинции становятся новыми единообразными Департаментами, число их - восемьдесят три, вследствие чего, как при внезапном смещении земной оси, ни один смертный не может сразу найти свое место под новым градусом широты
[3]. А что же будет с двенадцатью старыми парламентами? Старые парламенты объявляются распущенными на "непрерывные каникулы" - до тех пор, пока новое, равное для всех правосудие департаментских судов, национального апелляционного суда, выборных и мировых судов и весь аппарат Туре-Дюпора не будут готовы и пущены в ход. Старым парламентам приходится сидеть в неприятном ожидании, как с веревкой на шее, и вопить изо всех сил: "Не может ли кто-нибудь освободить нас?" Но по счастью, ответ гласит: "Никто, никто", и парламенты эти становятся сговорчивыми. Их можно запугать даже до того, что они будут молчать: Парижский парламент, который умнее большинства других, никогда не жаловался. Они будут и должны пребывать на каникулах, как им и подобает; палата вакансий их отправляет тем временем кое
   какое правосудие. Веревка накинута на их шею, и судьба их скоро решится! 13 ноября мэр Байи отправится в Palais de Justice - причем даже мало кто обратит на него внимание - и запечатает муниципальной печатью и горячим сургучом те комнаты, где хранятся парламентские бумаги; и грозный Парижский парламент исчезнет в хаосе, тихо и мягко, как сон! Так погибнут вскоре все парламенты, и бесчисленные глаза останутся сухи
[4].
   Не так обстоит дело с духовенством. Предположим даже, что религия умерла, что она умерла полвека назад с неописуемым Дюбуа или недавно эмигрировала в Эльзас с кардиналом ожерелья Роганом или что она бродит теперь, как привидение, с епископом Отенским Талейраном, однако разве тень религии, религиозное лицемерие не продолжают существовать? Духовенство обладает средствами и материалом; средства - его численность, организованность, общественное влияние; материал - по меньшей мере всеобщее невежество, справедливо считаемое матерью набожности. Наконец, разве уж так невероятно, что в простодушных сердцах еще может там и сям скрываться наподобие золотых крупинок, рассыпанных в береговой тине, истинная Вера в Бога такого странного и стойкого характера, что даже Мори или Талейран может служить олицетворением ее? Итак, духовенство обладает силой, духовенство обладает коварством и преисполнено негодования. Вопрос о духовенстве роковой вопрос. Это извивающийся клубок змей, которых Национальное собрание растревожило, и они шипят ему в уши, жалят, и нельзя их ни умиротворить, ни растоптать, пока они живы. Фатально с начала до конца! После пятнадцатимесячных дебатов с великим трудом удается составить на бумаге гражданскую конституцию духовенства, а сколько нужно времени, чтобы провести ее в жизнь? Увы, такая гражданская конституция является только соглашением, ведущим к несогласию. Она раздирает Францию из конца в конец новой трещиной, бесконечно запутывающей все остальные трещины: с одной стороны, неистовствуют остатки католицизма в соединении с лицемерием католицизма; с другой - неверующее язычество, и оба вследствие противоречий становятся фанатичными. Какой бесконечный спор между непокорными, стойкими священниками и презираемым конституционным духовенством; между совестью чувствительной, как у короля, и совестью притупленной, как у некоторых из его подданных! И все это кончится празднествами в честь Разума
[5]и войной в Вандее!
[6]Так глубоко коренится религия в сердце человеческом, так срастается со всем множеством его страстей! Если мертвое эхо ее сделало так много, то чего не может сделать ее живой голос?
   Финансы и конституция, законы и Евангелие - кажется, достаточно работы, но это еще не все. В действительности министерство и сам Неккер, которого железная дощечка, "прибитая над его дверью народом", называет Ministre adore
[7], все нагляднее превращаются в ничто. Исполнительная и законодательная власть, распоряжения и проведение их в деталях - все ускользает несделанным из их бессильных рук, все перекладывается в конце концов на натруженные плечи верховного представительного Собрания. Тяжело груженное Национальное собрание! Ему приходится выслушивать о бесчисленных новых восстаниях, разбойничьих набегах, о подожженных замках на западе, даже о брошенных в огонь ящиках с хартиями (Charretiers), потому что и здесь чрезмерно нагруженное вьючное животное грозно поднимается на дыбы. Оно слышит о городах на юге, объятых гневом и соперничеством, разрешить которое могут лишь скрещенные сабли. Марсель восстает на Тулон, и Карпантра осажден Авиньоном. Оно слышит о множестве роялистских столкновений на пути к свободе, даже о столкновениях между патриотами просто из-за соперничества в проворстве! Слышит о Журдане Головорезе, который пробрался в южные области из подвалов темницы Шатле и поднимает на ноги целые полчища негодяев.