Страница:
С этими словами тетка моя удалилась, а мы остались, глядя друг на друга и словно бы воскреснув из мертвых. М. М. с улыбкою спросила меня, вправду ли ты сын г-на де Брагадинт. Мне пришлось отвечать, что среди иных вероятностей можно предположить и эту, но что по имени твоему нельзя заключить, будто ты внебрачный его сын, а тем более законный — ведь синьор этот никогда не был женат. М. М. отвечала, что когда б ты оказался Брагадин-младший, она бы весьма огорчилась. Тогда я почла своим долгом сказать ей настоящее твое имя и то, как г-н де Брагадин просил меня тебе в жены и после просьбы его меня поместили в монастырь. Так что у женушки твоей, дорогой друг, более нет секретов от М. М. Надеюсь, ты не почтешь меня болтливой: пусть лучше любимая подруга наша узнает простую и чистую правду, нежели правду с примесью лжи. Весьма нас позабавило и посмешило то, с какой уверенностью все говорили, что ты провел ночь на балу у Бриати. Когда люди не знают какой-то детали, недостающей для полноты истории, они выдумывают ее, и нередко правдоподобие весьма кстати подменяет собою правду. Одно могу я сказать: объяснение это пролило бальзаму на сердце дорогой нашей подруги, в эту ночь она прекрасно спала, и красота ее возродилась единственно благодаря надежде, что ты не мешкая придешь в дом для свиданий. Она перечла три раза это письмо и тридцать раз меня поцеловала. Мне не терпится передать ей написанное тобою письмо. Лаура подождет. Быть может, я еще увижу тебя в доме для свиданий и, уверена, в лучшем расположении духа. Прощай».
Довольно было бы и меньшего, чтобы вернуть мне здравый смысл. К концу письма я был уже в восторге от К. К. и без ума от М. М.; но хотя лихорадка моя и отступила, болезнь приковывала меня к постели. Уверенный, что Лаура завтра с утра придет снова, я не смог удержаться и написал обеим письма — короткие, но убедительно показывающие, что я пришел в себя. К. К. я написал, что она поступила правильно, сказавши подруге своей, как меня зовут, — тем более что в церкви я уже не появлялся и не имел причин скрываться. В остальном же я уверял ее, что раскаиваюсь и как только в состоянии буду подняться с постели, доставлю самые веские тому доказательства М. М. Вот какое письмо отослал я М. М.:
«Прелестный друг мой, я отдал ключ от дома для свиданий К. К. и просил передать его тебе оттого лишь, что полагал, будто ты играешь со мною, презираешь меня и бесчестишь. В подобном заблуждении души для меня невозможно было отныне являться пред твоим взором, и хоть я и люблю тебя, но вздрагивал от ужаса, воображая себе твой облик. С такою силой подействовал на меня твой поступок; когда бы разум мой мог сравняться с твоим, я бы почел его геройским. Ты превосходишь меня во всем, и при первом же свидании я докажу тебе, сколь искренне покаянное сердце мое просит у тебя прощения. По одной лишь этой причине не терпится мне выздороветь. Вчера не смог я писать к тебе — слабость во всех членах совершенно меня разбила. Уверяю тебя, на середине канала Мурано, находясь на волосок от гибели, подумал я, что небо карает меня за ошибку, какую совершил я, отослав тебе ключ от дома для свиданий: ведь когда б он по-прежнему лежал у меня в кармане, я, не найдя у переправы лодки, вернулся бы обратно и, как ты понимаешь, был бы нынче здоров и не прикован к постели. Ясно как день, что гибель моя стала бы заслуженным наказанием за преступление, что я совершил, возвратив тебе ключ. Хвала Господу — он привел меня в чувства и направил так, что увидал я свою неправоту во всей полноте. Впредь буду я осмотрительней, и ничто более не заставит меня усомниться в твоей любви. Но что скажешь ты о К. К.? Она ангел во плоти и во всем подобна тебе. Ты любишь нас обоих, и она равно любит нас с тобой. Из всех троих я — единственное слабое и несовершенное создание и не могу вам подражать. Однако ж, кажется мне, я бы отдал свою жизнь и за одну из вас, и за другую. Любопытно мне знать одну вещь, но ее я не осмелюсь доверить бумаге; не сомневаюсь, ты расскажешь мне все, как только мы увидимся. Как было бы хорошо, если б это случилось сегодня в восемь часов! Я предупрежу тебя за два дня. Прощай, ангел мой».
Назавтра к приходу Лауры я уже сидел и был близок к выздоровлению. Я просил ее сообщить о том устно К. К., когда будет передавать письмо от меня, и она, вручив мне письмо от К. К., на которое не надобно было ответа, удалилась. Туда вложено было и письмо от М. М.: в обоих заключались лишь изъявления тревоги и отчаяния по поводу моей болезни, стенания и заверения в любви.
И вот шесть дней спустя отправился я перед обедом в дом свиданий на Мурано и получил от привратницы письмо М. М.
«Пишу тебе, дорогой друг, с нетерпением ожидая вестей о твоем выздоровлении и желая убедиться, что ты снова признаешь за собою право владеть тем домиком, где сейчас находишься, — писала она; — прошу, назначь мне, где и когда мы встретимся: хочешь, в Венеции, хочешь, здесь, мне все равно. Ни в том, ни в другом месте никто нас не увидит».
Я отвечал, что чувствую себя хорошо и что увидимся мы послезавтра в обычное наше время и в том самом месте, откуда я пишу.
Я сгорал от желания видеть ее вновь. Я чувствовал себя столь виноватым, что мне было стыдно. Зная нрав ее, я должен был со всею ясностью понять, что поступок ее не только не означал презрения, но, напротив, был утонченнейшей попыткой любви позаботиться о моем удовольствии более, нежели о своем собственном. Ведь не могла она знать, что любил я ее одну. Любовь ко мне не мешала снисходительности ее к посланнику — точно так же, полагала она, мог я быть снисходителен к К. К. Она не подумала о различиях в конституции мужчин и женщин и о тех преимуществах, какими наградила природа женский пол.
Послезавтра, четвертого числа февраля 1754 года, предстал я вновь пред моим прекрасным ангелом. Она была в монашеском облачении. Взаимная любовь уравняла вину нашу, и в один и тот же миг бросились мы друг перед другом на колени. Оба мы дурно обошлись с нашей любовью: она вела себя как дитя, я как янсенист. Прощение, что должны были мы испрашивать друг у друга, неизъяснимо было словами и излилось потоком даримых и возвращенных поцелуев, отдававшихся в сердцах наших, а те, исполненные любви, радовались, что не надобен им другой язык для изъявления желаний своих и восторга.
Торопясь доставить друг другу доказательства искреннего нашего мира и пылавшего в нас огня, мы в порыве нежности поднялись, не разжимая объятий, и рухнули вместе на софу, где и пребывали нераздельны вплоть до того мгновения, когда издали оба долгий вздох — от него не отказались бы мы, даже если б были уверены, что он станет предвестником смерти. Такова была картина возвращения нашей любви, обрисованная, облеченная в плоть и кровь и завершенная великим живописцем — мудрою природой, каковая, будучи движима любовью, не может создать ничего более правдивого и более привлекательного.
В спокойствии душевном, что даровало мне удовлетворение и уверенность в наших чувствах, заметил я, что не снял даже плаща своего и маски, и посмеялся вместе с М. М.
— Верно ли, — спросил я, снимая плащ и маску, — что у примирения нашего нет свидетелей?
Тогда, взяв факел, отвела она меня за руку в комнату с большим шкафом, в каковом я уже ранее предполагал хранителя великой тайны. Она отворила его, опустила одну из досок задней стенки, и мне открылась дверь, через которую вошли мы в кабинет; здесь было все, в чем только может случиться нужда у человека, принужденного провести в нем много часов подряд. Софа, что по первому желанию превращалась в постель, стол, кресла, секретер, свечи в небольших шандалах — иными словами, все, что могло потребоваться любопытному сладострастнику, для которого главное удовольствие состояло в том, чтобы стать незримым свидетелем чужих наслаждений. Рядом с софою увидал я подвижную доску. М. М. отодвинула ее, и через два десятка дырок, находившихся друг от друга на некотором расстоянии, увидал я всю комнату, где перед взором наблюдателя разворачивались пьесы, создателем которых была сама природа, а актеры играли не за страх, а за совесть.
— А теперь, — сказала М. М., - я отвечу на тот вопрос, какой ты весьма предусмотрительно не дерзнул доверить бумаге.
— Но ты же не знаешь…
— Молчи. Любовь — колдунья и вещунья, ей ведомо все. Сознайся: ты хочешь знать, был ли здесь в ту роковую ночь, что стоила мне стольких слез, наш друг.
— Сознаюсь.
— Что ж; да, он здесь был, и тебе не на что сердиться: знай, что ты окончательно пленил его, и он преисполнен к тебе дружеских чувств. Он был в восхищении от нрава твоего, любви, чувств твоих и честности; он одобрил страсть, что я питаю к тебе. Именно он утешал меня поутру и уверял, что ты непременно вернешься ко мне, как только узнаешь от меня об истинных моих чувствах и благих намерениях.
— Но вы, должно быть, частенько засыпали: невозможно провести здесь восемь часов кряду в темноте и молчании, когда не видишь ничего особенно интересного.
— Он испытывал живейший интерес, и я тоже, да и в темноте мы пребывали тогда лишь, когда вы сидели на софе — оттуда вы могли заметить лучи света на уровне ваших глаз, что проникали через эти отверстия. Мы задернули занавес и поужинали, внимательно прислушиваясь за столом ко всему, что вы говорили. Друг мой питал ко всему еще больший интерес, нежели я. Он сказал, что случай этот впервые позволил ему столь глубоко познать человеческое сердце, и что ты, должно быть, никогда так не страдал, как в эту ночь; тебя он жалел — но К. К. поразила его, и меня тоже: невозможно, чтобы девушка пятнадцати лет рассуждала так, как она, когда желала оправдать меня и говорила все то, что она сказала, не зная притом иного искусства, нежели то, какое даруется природой и истиной; для этого надобно иметь ангельское сердце. Если ты женишься на ней, у тебя будет божественная жена. Я буду несчастна, потеряв ее, но твое счастье послужит мне утешением. Не понимаю, как мог ты, любя ее, влюбиться в меня? Как может она не ненавидеть меня, зная, что я отняла у нее твое сердце? К. К. поистине божественна. Она сказала, что поведала тебе о бесплодных своих любовных забавах со мною для того только, чтобы снять с совести своей бремя греха, каковой, как ей казалось, совершила она против верности тебе — ее почитает она своим долгом.
Мы сели за стол, и М. М. заметила, что я похудел. Мы повеселились, вспоминая минувшие опасности, маскарад с Пьеро, бал у Бриати, где, как уверяли ее, был другой Пьеро, и чудесный эффект этого переодевания, не позволявшего вовсе узнать человека: Пьеро из монастырской приемной показался ей и ниже, и худее меня. Она рассудила, что, когда б я не нанял монастырскую гондолу и не явился в приемную в костюме Пьеро, ей бы так и не узнать, кто я такой, ибо монахини не обратили бы внимания на мою участь. И еще, прибавила она, узнав, что я не патриций, как она опасалась, она облегченно вздохнула, ибо оттого могла у нее в конечном счете произойти какая-то неприятность, и она была бы в отчаянии.
Я прекрасно понимал, чего она, должно быть, опасалась, но сделал вид, что не знаю:
— Не возьму в толк, — сказал я, — чего могла бы ты опасаться, когда б я был патриций.
— Дорогой друг, причина тому такова, что я могу объявить ее, лишь взяв с тебя слово чести, что ты доставишь мне удовольствие и исполнишь одну мою просьбу.
— Что за труд может быть для меня в том, чтобы доставить тебе любое удовольствие, какое ты попросишь, если только это в моих силах и не противно чести моей — теперь, когда меж нами нет более никаких тайн? Говори, моя дорогая, скажи мне, что это за причина, и рассчитывай на любовь мою, а значит, и снисходительность во всем, что может доставить тебе удовольствие.
— Прекрасно. Я прошу тебя позвать меня на ужин в твой дом для свиданий. Приду я со своим другом — он до смерти хочет с тобою познакомиться.
— А поужинав, ты уйдешь с ним?
— Ты же понимаешь, что так надо.
— Твой друг уже знает, кто я такой.
— Я полагала, что должна ему это сказать. Иначе он бы не дерзнул прийти к тебе на ужин.
— Теперь понимаю. Твой друг — иностранный посланник.
— Именно так.
— Однако если он окажет мне честь и придет на ужин, то ему уже не удастся хранить инкогнито.
— Это было бы чудовищно. Я представлю его тебе и скажу и имя его, и титул.
— И ты полагала, что я могу не согласиться доставить тебе такое удовольствие? Скажи, возможно ли для тебя доставить мне удовольствие еще большее и назначить день ужина? Будь уверена: я стану ожидать тебя с нетерпением.
— Я была бы уверена в твоем снисхождении, когда б ты сам не приучил меня сомневаться.
— Колкость твоя справедлива.
— Я пошутила. Теперь я довольна. К тебе на ужин придет г-н де Бернис, французский посланник. Как только он снимет маску, я его представлю. Он понимает, что тебе, скорее всего, известна его связь со мною, но не забудь: ты не должен знать, что он соучастник нашей взаимной страсти.
— Покоряюсь тебе, милый мой друг. Ужин этот — венец моих желаний. Ты права, что тревожилась о моем титуле: когда б я был патриций, в дело бы всерьез вмешались Государственные инквизиторы; в дрожь бросает, как подумаешь, что могло бы из этого последовать! Я в тюрьме инквизиции, ты обесчещена, и аббатиса, и весь монастырь. Боже правый! Тревога твоя не напрасна, но если б ты поведала мне о ней раньше, я бы отнюдь не скрывал своего имени: в конечном счете сдержанность моя происходила единственно из боязни, что если меня узнают, отец К. К. может перевести ее в другой монастырь. Можешь ли ты назначить день ужина? Я сгораю от нетерпения.
— Нынче 4-е число; мы можем отужинать вместе 8-го. Мы отправимся к тебе из оперы, после второго балета. Скажи мне только, как нам отыскать твой дом для свиданий, не спрашивая ни у кого дороги.
Тут я написал на бумаге, как найти дверь моего домика, угодно ли им будет прибыть по воде или по улицам, и, в восторге от столь прекрасного и почетного предложения, стал молить ангела моего идти спать. Я объяснял, что не вполне еще здоров, а потому, поужинав с отменным аппетитом, в постели, может статься, отдам первые почести Морфею. Тогда поставила она часы на десять часов, и мы отправились в альков спать; от десяти же до двенадцати (ночи начинали уже становиться короче) мы занимались любовью.
Уснули мы, не разжимая объятий и даже не разлучивши губ наших, что сберегли последний наш вздох. Положение это помешало нам шестью часами позже послать проклятие будильнику, каковой дал нам знать, что отложенное ристалище должно уже завершиться. М. М. воистину светилась. Ланиты ее краскою радости напомнили взору моему сияние роз, предвестниц Венеры. Я говорил ей это, а она в страстном желании понять мои слова побуждала приглядеться пристально к необыкновенному колыханию прекрасной своей груди, что, казалось, призывала меня губами освободить ее от волнующих духов любви. Напившись их вволю, бросился я к полуоткрытым ее губам, получил поцелуй, знак поражения ее, и ответил ей другим поцелуем.
Морфей, быть может, одержал бы над нами и вторую победу, но маятник предупредил, что времени нам осталось только чтобы одеться.
Подтвердив, что ужин будет восьмого числа, она возвратилась в монастырь. Я проспал до полудня, а после вернулся в Венецию и распорядился на кухне относительно предстоящего ужина. Мысль о нем доставляла мне величайшее удовольствие.
ГЛАВА VII
Довольно было бы и меньшего, чтобы вернуть мне здравый смысл. К концу письма я был уже в восторге от К. К. и без ума от М. М.; но хотя лихорадка моя и отступила, болезнь приковывала меня к постели. Уверенный, что Лаура завтра с утра придет снова, я не смог удержаться и написал обеим письма — короткие, но убедительно показывающие, что я пришел в себя. К. К. я написал, что она поступила правильно, сказавши подруге своей, как меня зовут, — тем более что в церкви я уже не появлялся и не имел причин скрываться. В остальном же я уверял ее, что раскаиваюсь и как только в состоянии буду подняться с постели, доставлю самые веские тому доказательства М. М. Вот какое письмо отослал я М. М.:
«Прелестный друг мой, я отдал ключ от дома для свиданий К. К. и просил передать его тебе оттого лишь, что полагал, будто ты играешь со мною, презираешь меня и бесчестишь. В подобном заблуждении души для меня невозможно было отныне являться пред твоим взором, и хоть я и люблю тебя, но вздрагивал от ужаса, воображая себе твой облик. С такою силой подействовал на меня твой поступок; когда бы разум мой мог сравняться с твоим, я бы почел его геройским. Ты превосходишь меня во всем, и при первом же свидании я докажу тебе, сколь искренне покаянное сердце мое просит у тебя прощения. По одной лишь этой причине не терпится мне выздороветь. Вчера не смог я писать к тебе — слабость во всех членах совершенно меня разбила. Уверяю тебя, на середине канала Мурано, находясь на волосок от гибели, подумал я, что небо карает меня за ошибку, какую совершил я, отослав тебе ключ от дома для свиданий: ведь когда б он по-прежнему лежал у меня в кармане, я, не найдя у переправы лодки, вернулся бы обратно и, как ты понимаешь, был бы нынче здоров и не прикован к постели. Ясно как день, что гибель моя стала бы заслуженным наказанием за преступление, что я совершил, возвратив тебе ключ. Хвала Господу — он привел меня в чувства и направил так, что увидал я свою неправоту во всей полноте. Впредь буду я осмотрительней, и ничто более не заставит меня усомниться в твоей любви. Но что скажешь ты о К. К.? Она ангел во плоти и во всем подобна тебе. Ты любишь нас обоих, и она равно любит нас с тобой. Из всех троих я — единственное слабое и несовершенное создание и не могу вам подражать. Однако ж, кажется мне, я бы отдал свою жизнь и за одну из вас, и за другую. Любопытно мне знать одну вещь, но ее я не осмелюсь доверить бумаге; не сомневаюсь, ты расскажешь мне все, как только мы увидимся. Как было бы хорошо, если б это случилось сегодня в восемь часов! Я предупрежу тебя за два дня. Прощай, ангел мой».
Назавтра к приходу Лауры я уже сидел и был близок к выздоровлению. Я просил ее сообщить о том устно К. К., когда будет передавать письмо от меня, и она, вручив мне письмо от К. К., на которое не надобно было ответа, удалилась. Туда вложено было и письмо от М. М.: в обоих заключались лишь изъявления тревоги и отчаяния по поводу моей болезни, стенания и заверения в любви.
И вот шесть дней спустя отправился я перед обедом в дом свиданий на Мурано и получил от привратницы письмо М. М.
«Пишу тебе, дорогой друг, с нетерпением ожидая вестей о твоем выздоровлении и желая убедиться, что ты снова признаешь за собою право владеть тем домиком, где сейчас находишься, — писала она; — прошу, назначь мне, где и когда мы встретимся: хочешь, в Венеции, хочешь, здесь, мне все равно. Ни в том, ни в другом месте никто нас не увидит».
Я отвечал, что чувствую себя хорошо и что увидимся мы послезавтра в обычное наше время и в том самом месте, откуда я пишу.
Я сгорал от желания видеть ее вновь. Я чувствовал себя столь виноватым, что мне было стыдно. Зная нрав ее, я должен был со всею ясностью понять, что поступок ее не только не означал презрения, но, напротив, был утонченнейшей попыткой любви позаботиться о моем удовольствии более, нежели о своем собственном. Ведь не могла она знать, что любил я ее одну. Любовь ко мне не мешала снисходительности ее к посланнику — точно так же, полагала она, мог я быть снисходителен к К. К. Она не подумала о различиях в конституции мужчин и женщин и о тех преимуществах, какими наградила природа женский пол.
Послезавтра, четвертого числа февраля 1754 года, предстал я вновь пред моим прекрасным ангелом. Она была в монашеском облачении. Взаимная любовь уравняла вину нашу, и в один и тот же миг бросились мы друг перед другом на колени. Оба мы дурно обошлись с нашей любовью: она вела себя как дитя, я как янсенист. Прощение, что должны были мы испрашивать друг у друга, неизъяснимо было словами и излилось потоком даримых и возвращенных поцелуев, отдававшихся в сердцах наших, а те, исполненные любви, радовались, что не надобен им другой язык для изъявления желаний своих и восторга.
Торопясь доставить друг другу доказательства искреннего нашего мира и пылавшего в нас огня, мы в порыве нежности поднялись, не разжимая объятий, и рухнули вместе на софу, где и пребывали нераздельны вплоть до того мгновения, когда издали оба долгий вздох — от него не отказались бы мы, даже если б были уверены, что он станет предвестником смерти. Такова была картина возвращения нашей любви, обрисованная, облеченная в плоть и кровь и завершенная великим живописцем — мудрою природой, каковая, будучи движима любовью, не может создать ничего более правдивого и более привлекательного.
В спокойствии душевном, что даровало мне удовлетворение и уверенность в наших чувствах, заметил я, что не снял даже плаща своего и маски, и посмеялся вместе с М. М.
— Верно ли, — спросил я, снимая плащ и маску, — что у примирения нашего нет свидетелей?
Тогда, взяв факел, отвела она меня за руку в комнату с большим шкафом, в каковом я уже ранее предполагал хранителя великой тайны. Она отворила его, опустила одну из досок задней стенки, и мне открылась дверь, через которую вошли мы в кабинет; здесь было все, в чем только может случиться нужда у человека, принужденного провести в нем много часов подряд. Софа, что по первому желанию превращалась в постель, стол, кресла, секретер, свечи в небольших шандалах — иными словами, все, что могло потребоваться любопытному сладострастнику, для которого главное удовольствие состояло в том, чтобы стать незримым свидетелем чужих наслаждений. Рядом с софою увидал я подвижную доску. М. М. отодвинула ее, и через два десятка дырок, находившихся друг от друга на некотором расстоянии, увидал я всю комнату, где перед взором наблюдателя разворачивались пьесы, создателем которых была сама природа, а актеры играли не за страх, а за совесть.
— А теперь, — сказала М. М., - я отвечу на тот вопрос, какой ты весьма предусмотрительно не дерзнул доверить бумаге.
— Но ты же не знаешь…
— Молчи. Любовь — колдунья и вещунья, ей ведомо все. Сознайся: ты хочешь знать, был ли здесь в ту роковую ночь, что стоила мне стольких слез, наш друг.
— Сознаюсь.
— Что ж; да, он здесь был, и тебе не на что сердиться: знай, что ты окончательно пленил его, и он преисполнен к тебе дружеских чувств. Он был в восхищении от нрава твоего, любви, чувств твоих и честности; он одобрил страсть, что я питаю к тебе. Именно он утешал меня поутру и уверял, что ты непременно вернешься ко мне, как только узнаешь от меня об истинных моих чувствах и благих намерениях.
— Но вы, должно быть, частенько засыпали: невозможно провести здесь восемь часов кряду в темноте и молчании, когда не видишь ничего особенно интересного.
— Он испытывал живейший интерес, и я тоже, да и в темноте мы пребывали тогда лишь, когда вы сидели на софе — оттуда вы могли заметить лучи света на уровне ваших глаз, что проникали через эти отверстия. Мы задернули занавес и поужинали, внимательно прислушиваясь за столом ко всему, что вы говорили. Друг мой питал ко всему еще больший интерес, нежели я. Он сказал, что случай этот впервые позволил ему столь глубоко познать человеческое сердце, и что ты, должно быть, никогда так не страдал, как в эту ночь; тебя он жалел — но К. К. поразила его, и меня тоже: невозможно, чтобы девушка пятнадцати лет рассуждала так, как она, когда желала оправдать меня и говорила все то, что она сказала, не зная притом иного искусства, нежели то, какое даруется природой и истиной; для этого надобно иметь ангельское сердце. Если ты женишься на ней, у тебя будет божественная жена. Я буду несчастна, потеряв ее, но твое счастье послужит мне утешением. Не понимаю, как мог ты, любя ее, влюбиться в меня? Как может она не ненавидеть меня, зная, что я отняла у нее твое сердце? К. К. поистине божественна. Она сказала, что поведала тебе о бесплодных своих любовных забавах со мною для того только, чтобы снять с совести своей бремя греха, каковой, как ей казалось, совершила она против верности тебе — ее почитает она своим долгом.
Мы сели за стол, и М. М. заметила, что я похудел. Мы повеселились, вспоминая минувшие опасности, маскарад с Пьеро, бал у Бриати, где, как уверяли ее, был другой Пьеро, и чудесный эффект этого переодевания, не позволявшего вовсе узнать человека: Пьеро из монастырской приемной показался ей и ниже, и худее меня. Она рассудила, что, когда б я не нанял монастырскую гондолу и не явился в приемную в костюме Пьеро, ей бы так и не узнать, кто я такой, ибо монахини не обратили бы внимания на мою участь. И еще, прибавила она, узнав, что я не патриций, как она опасалась, она облегченно вздохнула, ибо оттого могла у нее в конечном счете произойти какая-то неприятность, и она была бы в отчаянии.
Я прекрасно понимал, чего она, должно быть, опасалась, но сделал вид, что не знаю:
— Не возьму в толк, — сказал я, — чего могла бы ты опасаться, когда б я был патриций.
— Дорогой друг, причина тому такова, что я могу объявить ее, лишь взяв с тебя слово чести, что ты доставишь мне удовольствие и исполнишь одну мою просьбу.
— Что за труд может быть для меня в том, чтобы доставить тебе любое удовольствие, какое ты попросишь, если только это в моих силах и не противно чести моей — теперь, когда меж нами нет более никаких тайн? Говори, моя дорогая, скажи мне, что это за причина, и рассчитывай на любовь мою, а значит, и снисходительность во всем, что может доставить тебе удовольствие.
— Прекрасно. Я прошу тебя позвать меня на ужин в твой дом для свиданий. Приду я со своим другом — он до смерти хочет с тобою познакомиться.
— А поужинав, ты уйдешь с ним?
— Ты же понимаешь, что так надо.
— Твой друг уже знает, кто я такой.
— Я полагала, что должна ему это сказать. Иначе он бы не дерзнул прийти к тебе на ужин.
— Теперь понимаю. Твой друг — иностранный посланник.
— Именно так.
— Однако если он окажет мне честь и придет на ужин, то ему уже не удастся хранить инкогнито.
— Это было бы чудовищно. Я представлю его тебе и скажу и имя его, и титул.
— И ты полагала, что я могу не согласиться доставить тебе такое удовольствие? Скажи, возможно ли для тебя доставить мне удовольствие еще большее и назначить день ужина? Будь уверена: я стану ожидать тебя с нетерпением.
— Я была бы уверена в твоем снисхождении, когда б ты сам не приучил меня сомневаться.
— Колкость твоя справедлива.
— Я пошутила. Теперь я довольна. К тебе на ужин придет г-н де Бернис, французский посланник. Как только он снимет маску, я его представлю. Он понимает, что тебе, скорее всего, известна его связь со мною, но не забудь: ты не должен знать, что он соучастник нашей взаимной страсти.
— Покоряюсь тебе, милый мой друг. Ужин этот — венец моих желаний. Ты права, что тревожилась о моем титуле: когда б я был патриций, в дело бы всерьез вмешались Государственные инквизиторы; в дрожь бросает, как подумаешь, что могло бы из этого последовать! Я в тюрьме инквизиции, ты обесчещена, и аббатиса, и весь монастырь. Боже правый! Тревога твоя не напрасна, но если б ты поведала мне о ней раньше, я бы отнюдь не скрывал своего имени: в конечном счете сдержанность моя происходила единственно из боязни, что если меня узнают, отец К. К. может перевести ее в другой монастырь. Можешь ли ты назначить день ужина? Я сгораю от нетерпения.
— Нынче 4-е число; мы можем отужинать вместе 8-го. Мы отправимся к тебе из оперы, после второго балета. Скажи мне только, как нам отыскать твой дом для свиданий, не спрашивая ни у кого дороги.
Тут я написал на бумаге, как найти дверь моего домика, угодно ли им будет прибыть по воде или по улицам, и, в восторге от столь прекрасного и почетного предложения, стал молить ангела моего идти спать. Я объяснял, что не вполне еще здоров, а потому, поужинав с отменным аппетитом, в постели, может статься, отдам первые почести Морфею. Тогда поставила она часы на десять часов, и мы отправились в альков спать; от десяти же до двенадцати (ночи начинали уже становиться короче) мы занимались любовью.
Уснули мы, не разжимая объятий и даже не разлучивши губ наших, что сберегли последний наш вздох. Положение это помешало нам шестью часами позже послать проклятие будильнику, каковой дал нам знать, что отложенное ристалище должно уже завершиться. М. М. воистину светилась. Ланиты ее краскою радости напомнили взору моему сияние роз, предвестниц Венеры. Я говорил ей это, а она в страстном желании понять мои слова побуждала приглядеться пристально к необыкновенному колыханию прекрасной своей груди, что, казалось, призывала меня губами освободить ее от волнующих духов любви. Напившись их вволю, бросился я к полуоткрытым ее губам, получил поцелуй, знак поражения ее, и ответил ей другим поцелуем.
Морфей, быть может, одержал бы над нами и вторую победу, но маятник предупредил, что времени нам осталось только чтобы одеться.
Подтвердив, что ужин будет восьмого числа, она возвратилась в монастырь. Я проспал до полудня, а после вернулся в Венецию и распорядился на кухне относительно предстоящего ужина. Мысль о нем доставляла мне величайшее удовольствие.
ГЛАВА VII
Мы ужинаем втроем с г-ном де Бернисом, французским посланником, у меня в доме для свиданий. Предложение М. М.; я принимаю его. Последствия моего согласия. К. К. неверна мне, но жаловаться мне не на кого
Подобное положение, казалось бы, должно было сделать меня счастливым — но я был несчастлив. Я любил карты, но метать банк не мог, ходил в игорный дом понтировать и проигрывал днями напролет. Проигрыш огорчал меня и мешал моему счастью. Но для чего я играл? Мне не было в том нужды; денег у меня было довольно, чтобы удовлетворить любую свою прихоть. Для чего я играл, если знал, что не могу проигрывать с легким сердцем? Побуждало меня играть единственно чувство скаредности. Я любил тратить деньги, но когда должен был тратить не то, что выиграл в карты, душа моя обливалась кровью. В те четыре дня спустил я все золото, что выиграл благодаря М. М.
В ночь восьмого числа февраля отправился я в свой домик для свиданий и в урочный час увидал пред собою М. М. и ее почтенного почитателя; едва он снял маску, как был ею представлен и по имени, и по титулу. Он сказал, что узнал от госпожи своей о нашем знакомстве в Париже, и теперь ему не терпится его возобновить. Произнося эти слова, он пристально вглядывался в меня с видом человека, силящегося вспомнить чье-то лицо, и пожаловался на скверную память. Я успокоил его на сей счет и сказал, что мы не перемолвились и словом, а потому лицо мое не столь долго представало его взору, чтобы запечатлеться в памяти.
— В тот день, что я имел честь ужинать с Вашим Превосходительством у г-на де Мочениго, вас непрестанно занимал беседою лорд маршал, прусский посланник. Четырьмя днями позже должны вы были ехать сюда. После обеда вы откланялись.
Тут он вспомнил и меня, и то, что спросил у кого-то, не секретарь ли я посольства.
— Однако с этой минуты, — продолжал он, — нам уже не забыть друг друга. Таинства, которых мы приобщены, связывают нас крепкими узами; мы станем близкими друзьями.
Редкостная эта чета немного отдохнула, и мы уселись за стол; я, как и подобает, оказывал ей всяческие почести. Министр, большой чревоугодник, нашел, что бургундское, шампанское и граппа, которые я подал ему после устриц, отменны, и спросил, откуда у меня это вино; я отвечал, что от графа Альгаротти, и он был рад.
Ужин мой был изыскан, а держался я с ними обоими словно простой подданный, которому король со своей возлюбленной оказали своим присутствием величайшую на свете честь. Я видел, что М. М. счастлива почтительным моим обхождением с нею и в восторге от речей моих, каковые посланник слушал с великим интересом и вниманием. Что же до самого министра, то к серьезности у него всегда примешивалась шутка: французское остроумие было ему свойственно в высшей степени. За шутками М. М., умело направляя беседу, заговорила в конце концов о том стечении обстоятельств, благодаря которому познакомилась со мною.
Повествуя о страсти моей к К. К., обрисовала она самым привлекательным образом ее облик и нрав; он же слушал так, словно в первый раз узнал об этой девушке. Он не знал, что мне известно пребывание его в укромной комнате, и должен был играть свою роль. М. М. он сказал, что когда б она привела К. К. на наш ужин, то сделала бы мне прелестнейший подарок; та отвечала, что ей пришлось бы одолевать слишком много опасностей.
— Однако когда б это доставило вам удовольствие, — прибавила она, обращаясь ко мне с видом любезным и благородным, — я могла бы пригласить вас вместе с нею на ужин к себе, ведь спит она в моей келье.
Дар сей весьма меня удивил; но показывать удивление было бы теперь неуместно.
— Ничего не может быть выше удовольствия быть с вами, сударыня, — отвечал я, — однако ж для меня невозможно было бы остаться равнодушным к подобной милости.
— Отлично! Я подумаю.
— Но если я буду приглашен тоже, — вмешался посланник, — то, представляется мне, вы должны предупредить ее, что, кроме возлюбленного, там будет еще и один ваш друг.
— В том нет нужды, — отвечал я тогда, — я напишу ей, чтобы она, не спрашивая ни о чем, исполняла все, что вы, сударыня, ей прикажете. Завтра же я это исполню.
— Итак, послезавтра приглашаю вас на ужин, — заключила М. М.
Я просил посланника не судить строго пятнадцатилетнюю девушку, непривычную к светскому обществу.
После я во всех деталях рассказал ему историю О-Морфи. Повесть эта доставила ему величайшее удовольствие. Он просил показать ему портрет девушки и сказал, что она, как и прежде, живет в Оленьем Парке и услаждает короля, каковому подарила уже отпрыска. Удалились они в восемь часов, весьма довольные; я же остался в домике.
Назавтра, следуя данному М. М. слову, я с утра написал письмо К. К., не предупредив, что на ужин приглашен еще один человек, ей неведомый. Отдав письмо Лауре, отправился я в дом для свиданий, и привратница вручила мне письмо от М. М.; оно гласило:
«Пробило десять часов, я ложусь спать; но мне не уснуть покойно, если прежде не облегчу совесть. Вот что грызет меня: может статься, ты согласился отужинать с юной нашей подругой лишь из учтивости. Скажи всю правду, дорогой друг, доверься мне, и я развею приглашение это в дым, ни в чем не запятнав твоей чести. Если же идея ужина тебе нравится, он состоится. Душу твою я люблю еще сильней, нежели тебя самого».
Опасалась она не напрасно, но отказываться было бы для меня слишком постыдно; М. М. слишком хорошо меня знала, чтобы поверить, будто я на это способен. Вот какой я дал ей ответ:
«Поверишь ли, что я ожидал от тебя письма? Да, ожидал, ибо знаю ум твой и понимаю, какое, должно быть, сложилось у тебя понятие о моем уме после того, как я дважды устрашал тебя своими софизмами. Всякий раз, думая о том, что стал тебе подозрителен и понятие это, может статься, уменьшило любовь твою, я раскаиваюсь в этом. Прошу, забудь прежние мои видения и впредь поверь, что душа моя во всем подобна твоей. Ужин, о котором мы условились, доставит мне истинное удовольствие. Соглашаясь на него, я был исполнен более благодарности, нежели учтивости, поверь мне. К. К. совсем неопытна, и я счастлив, если начнет она учиться светскому обращению. Поручаю ее твоему попечению и прошу, коли возможно, удвоить твои к ней милости. Умираю от страха, как бы пример твой не побудил ее постричься в монахини; знай же, что если это случится, я буду в отчаянии. Твой друг — великодушнейший из смертных».
И вот, отрезав себе всякую возможность к отступлению, я позволил себе предаться размышлениям, каким должен был предаться как знаток света и человеческого сердца. Со всей ясностью увидел я, что К. К. привлекла внимание посланника, тот объяснился с М. М., а она, пребывая в обязанности служить ему безоглядно во всем, чего он только пожелает, взялась сделать все возможное, чтобы он был доволен. Ей невозможно было ничего предпринять без моего согласия, и тем более не дерзнула бы она предложить мне подобную вещь. И они устроили все так, что я по ходу беседы должен был из учтивости, из любви и из понятия своего о доброте и порядочности сам одобрить их замысел. Посланниково ремесло и заключалось в том, чтобы уметь плести интриги; он преуспел, и я оказался в тенетах. Дело было сделано, и теперь долг велел мне исполнить все по собственной охоте и с любезностью — дабы не предстать в дурацком виде и не выказать неблагодарности перед человеком, даровавшим меня неслыханными милостями. Однако ж вследствие всего этого я, быть может, охладел бы и к той, и к другой.
М. М. отлично все поняла и, возвратившись к себе, решила скорей поправить дело либо по крайности оправдаться в моих глазах, написав, что развеет приглашение в дым, не запятнав моей чести. Она знала, что я не смогу принять ее дара. Самолюбие сильней ревности, и мужчина, не желающий прослыть глупцом, не позволит себе обнаружить ревность, в особенности же перед лицом соперника, который превосходит его лишь в том, что совершенно избавлен от уколов сей гнусной страсти.
Назавтра, прибыв в дом для свиданий несколько ранее условленного, застал я там одного посланника, каковой оказал мне прием поистине дружеский. Он сказал, что когда б свел со мною знакомство в Париже, то указал бы мне путь, как стать известным при дворе, где, полагал он, я мог бы достигнуть славы. Сегодня, размышляя об этом, я говорю себе: быть может; но чем бы завершилась эта моя слава? Я сделался бы одной из жертв Революции, какой стал бы и сам посланник, когда б благодаря титулу своему не отправился в 1794 году в Рим и там не умер. Умер он хотя и богатым, но несчастным — если только, во что верится мне с трудом, не переменил образа мыслей.
Я спросил, нравится ли ему в Венеции, и он весело отвечал, что ему не может здесь не нравиться: ведь пребывает он в добром здравии и за деньги может легче, нежели где бы то ни было, доставить себе все возможные в жизни утехи; но добавил, что, как он полагает, его недолго еще оставят в этом посольстве, и просил только ничего не говорить об этом М. М., дабы ее не огорчать.
М. М. привезла с собою К. К., каковая, я заметил, удивилась моему присутствию. Я ободрил ее и оказал самый нежный прием, а незнакомец изъявил большую радость, когда на приветствие его она отвечала на его родном языке. Оба мы поздравили искусную наставницу, что столь хорошо обучила ее по-французски.
Подобное положение, казалось бы, должно было сделать меня счастливым — но я был несчастлив. Я любил карты, но метать банк не мог, ходил в игорный дом понтировать и проигрывал днями напролет. Проигрыш огорчал меня и мешал моему счастью. Но для чего я играл? Мне не было в том нужды; денег у меня было довольно, чтобы удовлетворить любую свою прихоть. Для чего я играл, если знал, что не могу проигрывать с легким сердцем? Побуждало меня играть единственно чувство скаредности. Я любил тратить деньги, но когда должен был тратить не то, что выиграл в карты, душа моя обливалась кровью. В те четыре дня спустил я все золото, что выиграл благодаря М. М.
В ночь восьмого числа февраля отправился я в свой домик для свиданий и в урочный час увидал пред собою М. М. и ее почтенного почитателя; едва он снял маску, как был ею представлен и по имени, и по титулу. Он сказал, что узнал от госпожи своей о нашем знакомстве в Париже, и теперь ему не терпится его возобновить. Произнося эти слова, он пристально вглядывался в меня с видом человека, силящегося вспомнить чье-то лицо, и пожаловался на скверную память. Я успокоил его на сей счет и сказал, что мы не перемолвились и словом, а потому лицо мое не столь долго представало его взору, чтобы запечатлеться в памяти.
— В тот день, что я имел честь ужинать с Вашим Превосходительством у г-на де Мочениго, вас непрестанно занимал беседою лорд маршал, прусский посланник. Четырьмя днями позже должны вы были ехать сюда. После обеда вы откланялись.
Тут он вспомнил и меня, и то, что спросил у кого-то, не секретарь ли я посольства.
— Однако с этой минуты, — продолжал он, — нам уже не забыть друг друга. Таинства, которых мы приобщены, связывают нас крепкими узами; мы станем близкими друзьями.
Редкостная эта чета немного отдохнула, и мы уселись за стол; я, как и подобает, оказывал ей всяческие почести. Министр, большой чревоугодник, нашел, что бургундское, шампанское и граппа, которые я подал ему после устриц, отменны, и спросил, откуда у меня это вино; я отвечал, что от графа Альгаротти, и он был рад.
Ужин мой был изыскан, а держался я с ними обоими словно простой подданный, которому король со своей возлюбленной оказали своим присутствием величайшую на свете честь. Я видел, что М. М. счастлива почтительным моим обхождением с нею и в восторге от речей моих, каковые посланник слушал с великим интересом и вниманием. Что же до самого министра, то к серьезности у него всегда примешивалась шутка: французское остроумие было ему свойственно в высшей степени. За шутками М. М., умело направляя беседу, заговорила в конце концов о том стечении обстоятельств, благодаря которому познакомилась со мною.
Повествуя о страсти моей к К. К., обрисовала она самым привлекательным образом ее облик и нрав; он же слушал так, словно в первый раз узнал об этой девушке. Он не знал, что мне известно пребывание его в укромной комнате, и должен был играть свою роль. М. М. он сказал, что когда б она привела К. К. на наш ужин, то сделала бы мне прелестнейший подарок; та отвечала, что ей пришлось бы одолевать слишком много опасностей.
— Однако когда б это доставило вам удовольствие, — прибавила она, обращаясь ко мне с видом любезным и благородным, — я могла бы пригласить вас вместе с нею на ужин к себе, ведь спит она в моей келье.
Дар сей весьма меня удивил; но показывать удивление было бы теперь неуместно.
— Ничего не может быть выше удовольствия быть с вами, сударыня, — отвечал я, — однако ж для меня невозможно было бы остаться равнодушным к подобной милости.
— Отлично! Я подумаю.
— Но если я буду приглашен тоже, — вмешался посланник, — то, представляется мне, вы должны предупредить ее, что, кроме возлюбленного, там будет еще и один ваш друг.
— В том нет нужды, — отвечал я тогда, — я напишу ей, чтобы она, не спрашивая ни о чем, исполняла все, что вы, сударыня, ей прикажете. Завтра же я это исполню.
— Итак, послезавтра приглашаю вас на ужин, — заключила М. М.
Я просил посланника не судить строго пятнадцатилетнюю девушку, непривычную к светскому обществу.
После я во всех деталях рассказал ему историю О-Морфи. Повесть эта доставила ему величайшее удовольствие. Он просил показать ему портрет девушки и сказал, что она, как и прежде, живет в Оленьем Парке и услаждает короля, каковому подарила уже отпрыска. Удалились они в восемь часов, весьма довольные; я же остался в домике.
Назавтра, следуя данному М. М. слову, я с утра написал письмо К. К., не предупредив, что на ужин приглашен еще один человек, ей неведомый. Отдав письмо Лауре, отправился я в дом для свиданий, и привратница вручила мне письмо от М. М.; оно гласило:
«Пробило десять часов, я ложусь спать; но мне не уснуть покойно, если прежде не облегчу совесть. Вот что грызет меня: может статься, ты согласился отужинать с юной нашей подругой лишь из учтивости. Скажи всю правду, дорогой друг, доверься мне, и я развею приглашение это в дым, ни в чем не запятнав твоей чести. Если же идея ужина тебе нравится, он состоится. Душу твою я люблю еще сильней, нежели тебя самого».
Опасалась она не напрасно, но отказываться было бы для меня слишком постыдно; М. М. слишком хорошо меня знала, чтобы поверить, будто я на это способен. Вот какой я дал ей ответ:
«Поверишь ли, что я ожидал от тебя письма? Да, ожидал, ибо знаю ум твой и понимаю, какое, должно быть, сложилось у тебя понятие о моем уме после того, как я дважды устрашал тебя своими софизмами. Всякий раз, думая о том, что стал тебе подозрителен и понятие это, может статься, уменьшило любовь твою, я раскаиваюсь в этом. Прошу, забудь прежние мои видения и впредь поверь, что душа моя во всем подобна твоей. Ужин, о котором мы условились, доставит мне истинное удовольствие. Соглашаясь на него, я был исполнен более благодарности, нежели учтивости, поверь мне. К. К. совсем неопытна, и я счастлив, если начнет она учиться светскому обращению. Поручаю ее твоему попечению и прошу, коли возможно, удвоить твои к ней милости. Умираю от страха, как бы пример твой не побудил ее постричься в монахини; знай же, что если это случится, я буду в отчаянии. Твой друг — великодушнейший из смертных».
И вот, отрезав себе всякую возможность к отступлению, я позволил себе предаться размышлениям, каким должен был предаться как знаток света и человеческого сердца. Со всей ясностью увидел я, что К. К. привлекла внимание посланника, тот объяснился с М. М., а она, пребывая в обязанности служить ему безоглядно во всем, чего он только пожелает, взялась сделать все возможное, чтобы он был доволен. Ей невозможно было ничего предпринять без моего согласия, и тем более не дерзнула бы она предложить мне подобную вещь. И они устроили все так, что я по ходу беседы должен был из учтивости, из любви и из понятия своего о доброте и порядочности сам одобрить их замысел. Посланниково ремесло и заключалось в том, чтобы уметь плести интриги; он преуспел, и я оказался в тенетах. Дело было сделано, и теперь долг велел мне исполнить все по собственной охоте и с любезностью — дабы не предстать в дурацком виде и не выказать неблагодарности перед человеком, даровавшим меня неслыханными милостями. Однако ж вследствие всего этого я, быть может, охладел бы и к той, и к другой.
М. М. отлично все поняла и, возвратившись к себе, решила скорей поправить дело либо по крайности оправдаться в моих глазах, написав, что развеет приглашение в дым, не запятнав моей чести. Она знала, что я не смогу принять ее дара. Самолюбие сильней ревности, и мужчина, не желающий прослыть глупцом, не позволит себе обнаружить ревность, в особенности же перед лицом соперника, который превосходит его лишь в том, что совершенно избавлен от уколов сей гнусной страсти.
Назавтра, прибыв в дом для свиданий несколько ранее условленного, застал я там одного посланника, каковой оказал мне прием поистине дружеский. Он сказал, что когда б свел со мною знакомство в Париже, то указал бы мне путь, как стать известным при дворе, где, полагал он, я мог бы достигнуть славы. Сегодня, размышляя об этом, я говорю себе: быть может; но чем бы завершилась эта моя слава? Я сделался бы одной из жертв Революции, какой стал бы и сам посланник, когда б благодаря титулу своему не отправился в 1794 году в Рим и там не умер. Умер он хотя и богатым, но несчастным — если только, во что верится мне с трудом, не переменил образа мыслей.
Я спросил, нравится ли ему в Венеции, и он весело отвечал, что ему не может здесь не нравиться: ведь пребывает он в добром здравии и за деньги может легче, нежели где бы то ни было, доставить себе все возможные в жизни утехи; но добавил, что, как он полагает, его недолго еще оставят в этом посольстве, и просил только ничего не говорить об этом М. М., дабы ее не огорчать.
М. М. привезла с собою К. К., каковая, я заметил, удивилась моему присутствию. Я ободрил ее и оказал самый нежный прием, а незнакомец изъявил большую радость, когда на приветствие его она отвечала на его родном языке. Оба мы поздравили искусную наставницу, что столь хорошо обучила ее по-французски.