Вот какой вид, во всем отличный от первоначального, придал я его проекту.
   1. Для обеспечения достаточно одного миллиона.
   2. Миллион этот делится на сто паев, по десять тысяч экю.
   3. Каждый пайщик заверяет свою подпись у нотариуса, который ручается за его платежеспособность.
   4. Дивиденды уплачиваются через три дня после тиража.
   5. В случае утери пайщик вновь вводится во владение паем через посредство нотариуса.
   6. Казначей, избранный четырьмя пятыми от общего числа пайщиков, контролирует казначея лотереи, у которого хранится выручка в наличных деньгах.
   7. Выигрыш по билетам уплачивается на следующий день после тиража.
   8. Накануне тиража казначей лотереи отсчитывает выручку казначею пайщиков и запирает кассу тремя различными ключами, из коих первый остается у него, другой у второго казначея, а третий у генерального директора лотереи.
   9. Сборщики принимают ставки только на отдельный нумер, амбу или терну; от кватерны отказываются, ибо она может ввергнуть лотерею в слишком большой расход.
   10. На нумер, амбу и терну нельзя ставить ни более одного экю, ни менее четырех грошей, и за двадцать четыре часа до тиража ставки более не принимаются.
   11. Десятая часть сбора принадлежит г-ну де Кальзабиджи, генеральному директору лотереи, но все расходы по ее проведению относятся на его счет.
   12. Он имеет право на два пая без поручительства нотариуса.
   Когда Кальзабиджи прочел мой проект, я по лицу увидал, что он недоволен; но я предсказал ему, что он найдет пайщиков лишь на таких условиях или еще худших.
   Он низвел лотерею до уровня бириби; роскошества его раздражали, все знали, что он наделал долгов, и король не мог не опасаться какого-либо мошенничества, хотя и держал там своего контролера, умевшего вести счеты.
   Состоялся последний тираж под королевское ручательство, и номера, выброшенные колесом фортуны, обрадовали весь город. Лотерея потеряла двадцать тысяч экю сверх сбора, и король Прусский немедля послал их тайному советнику Кальзабиджи. Поговаривали, что когда его известили об убытках, он расхохотался, сказав, что ждал того и радуется, что ущерб невелик в сравнении с тем, что могло бы быть.
   Я почел своим долгом поужинать с директором, дабы утешить его. Он был в унынии. Он пришел к печальному, но основательному заключению, что злосчастный тираж умножит его трудности и найти богачей, желающих вложить деньги в лотерею, будет отныне не просто. В первый раз лотерея проиграла, и случилось это удивительно не вовремя.
   Но он не отчаялся, и назавтра принялся хлопотать, печатно уведомив публику, что лотерейные конторы будут закрыты, покуда не будут собраны средства для ограждения интересов тех, кто намерен по-прежнему рисковать деньгами.

ГЛАВА IV

   Милорд Кит. Встреча с королем Прусским в саду Сан-Суси. Беседа моя с государем. Г-жа Дени. Померанские кадеты. Ламбер. Я еду в Митаву. Меня отменно принимают при дворе. Хозяйственная инспекция
   На пятый день по приезде в Берлин отправился я с визитом к милорду маршалу, каковой по смерти брата стал зваться Кит. Виделся я с ним в последний раз в Лондоне, куда он прибыл из Шотландии, вступив во владение своими имениями, конфискованными за то, что последовал за королем Яковом. У короля Прусского достало влияния добиться для него сей милости. Он жил тогда в Берлине, почивал на лаврах, наслаждался покоем и милостию монаршей и в свои восемьдесят лет ни во что более не вмешивался.
   Простой, как прежде, в общении, он сказал, что рад видеть меня, не преминул осведомиться, проездом ли я в Берлине или думаю пожить здесь сколько-то времени. Мои злоключения были ему отчасти известны, и я сказал, что охотно тут обоснуюсь, если король сыщет мне местечко, соответствующее скромным моим дарованиям, и решит оставить при себе. Но когда я просил его покровительства, он сказал, что, предуведомив короля, принесет мне более вреда, чем пользы. Полагая, что разбирается в людях лучше всех, он предпочитал сам судить о них и частенько распознавал великие достоинства, где их никто не мог предполагать, и наоборот. Он посоветовал написать государю, что я мечтаю о чести беседовать с ним.
   — Когда будете с ним говорить, можете невзначай сослаться на меня, и тогда, я думаю, он спросит у меня о вас, и мой ответ вам не повредит.
   — Мне, человеку неизвестному, писать королю, с коим не имею никаких сношений! Мне в голову не мог прийти подобный шаг.
   — Вы желаете с ним беседовать? Вот повод. В письме вы должны единственно объявить о своем желании.
   — Ответит ли он?
   — Не сомневайтесь. Он отвечает всем. Он напишет, где и в каком часу угодно ему будет принять вас. Действуйте. Его Величество нынче в Сан-Суси. Мне любопытно, как сложится беседа ваша с монархом, который, как видите, не боится обмануться.
   Я не помедлил и дня. Я написал ему как можно проще, хотя и очень почтительно. Я спрашивал, где и когда я могу представиться Его Величеству, и, подписавшись «Венецианец», указал адрес трактира, где проживал я. Через день получил я письмо, написанное секретарем, но подписанное «Федерик». Он писал, что король получил мое письмо и велел известить меня, что будет в саду Сан-Суси в четыре часа.
   Я являюсь к трем, одетый в черное. Через узкую дверь вхожу во двор замка и не вижу никого, ни часового, ни привратника, ни лакея. Всюду полная тишина. Поднимаюсь по невысокой лестнице, отворяю дверь и оказываюсь в картинной галерее. Человек, оказавшийся смотрителем, предлагает показать ее, но я благодарю, сказав, что ожидаю короля, написавшего мне, что будет в саду.
   — У него сейчас небольшой концерт, — сказал он мне, — где он, по обыкновению, после обеда играет на флейте. Он назначил вам час?
   — Да, ровно в четыре. Он, быть может, забудет.
   — Король ничего не забывает. Он спустится в четыре, вам лучше подождать в саду.
   Я иду туда и в скором времени он появляется в сопровождении своего чтеца Ката и великолепной испанской ищейки. Увидав меня, он подходит и, развязно приподняв старую шляпу, называет меня по имени и страшным голосом спрашивает, что мне от него надобно. Пораженный таковым приемом, я замираю, смотрю на него и не могу слова молвить.
   — Ну, что ж вы молчите? Разве не вы мне писали?
   — Да, Сир, но ничего более не помню, я и помыслить не мог, что величие короля ослепит меня. В другой раз со мной этого не случится. Милорд маршал должен был предуведомить меня.
   — Так он вас знает? Давайте пройдемся. О чем вы хотели со мной говорить? Что скажете об этом саде?
   Спросив, о чем я желаю говорить с ним, он тотчас велит мне говорить о саде. Любому другому я бы ответил, что ничего в садах не смыслю, но раз король счел меня за знатока, я не мог обмануть его ожиданий. Боясь, что выкажу дурной вкус, отвечаю, что нахожу его великолепным.
   — Но, — говорит он, — сады Версаля гораздо красивее.
   — Разумеется, Сир, но, быть может, из-за обилия вод.
   — Верно; но если здесь нет вод, так не по моей вине. Чтоб пустить их, я напрасно израсходовал триста тысяч экю.
   — Триста тысяч экю? Если б вы, Ваше Величество, израсходовали их разом, воды было бы в избытке.
   — А! Я вижу, вы архитектор-гидравлик. Должен ли я был признаться, что он ошибается? Я боюсь разонравиться ему. Я опускаю голову. Это ни да, ни нет. Но король не пожелал, слава тебе Господи, беседовать со мной об этой науке, основания коей были мне неведомы. Безо всякого перерыва он спрашивает, какой флот может выставить Венецианская республика на случай войны.
   — Двадцать линейных кораблей. Сир, и изрядное число галер.
   — А сухопутного войска?
   — Семьдесят тысяч человек, Сир, и все ее подданные, по одному от селения.
   — Быть того не может. Вы, верно, желаете посмешить меня, рассказывая подобные басни. Но вы, конечно, финансист. Скажите, что вы думаете о налогах?
   Я впервые беседовал с королем. Его слог, нежданные выходки, перескоки с пятого на десятое породили во мне чувство, будто я принужден играть в сцене из итальянской импровизированной комедии, где партер освистывает растерявшегося актера. И я отвечал надменному монарху, приняв вид финансиста и состроив подобающее лицо, что могу изложить теорию налогов.
   — Это мне и надобно, дела вас не касаются.
   — Налоги бывают трех родов, согласно производимому ими действию: разорительные, необходимые, к несчастью, и превосходные во всех отношениях.
   — Мне это нравится. Продолжайте.
   — Разорительный налог — королевский, необходимый — военный, превосходный народный.
   — Что все это значит?
   Приходилось изъясняться обиняками, ибо сочинял на ходу.
   — Королевский налог. Сир, это налог, коим государь облагает подданных, чтоб наполнить свои сундуки.
   — И вы утверждаете, что он разорительный.
   — Разумеется, Сир, ибо он губит обращение, душу коммерции и опору государства.
   — Но военный вы считаете необходимым.
   — К несчастью. Сир, ибо война — несчастье.
   — Возможно. А народный?
   — Превосходный во всех отношениях, ибо король одной рукой берету народа, а другой возвращает в виде полезнейших заведений и установлений для его же блага.
   — Вы, разумеется, знаете Кальзабиджи?
   — Не могу не знать. Сир. Семь лет назад мы учредили с ним в Париже генуэзскую лотерею.
   — А она к какому разряду относится? Ибо, согласитесь, это налог.
   — Разумеется, Сир. Это превосходный налог, если король предназначает выигрыш для содержания какого-нибудь полезного заведения.
   — Но король может проиграть.
   — В одном случае из десяти.
   — Точен ли этот расчет?
   — Точен, Сир, как все политические расчеты.
   — Они часто ошибочны.
   — Простите, Ваше Величество. Они никогда не обманывают, если не вмешивается Господь.
   — Что до нравственных расчетов, то я, пожалуй, с вами соглашусь, но не нравится мне ваша генуэзская лотерея. Я почитаю ее мошенничеством и не желаю иметь к ней касательства, если даже у меня будет физическая уверенность, что никогда не проиграю.
   — Вы, Ваше Величество, рассуждаете, как мудрец, ибо невежественный народ играет, поддавшись приманчивой надежде.
   После сего диалога, который, конечно, делает честь образу мыслей великого государя, он чуток сплоховал, но врасплох меня не застал. Он входит под своды колоннады, останавливается, оглядывает меня с головы до ног и, поразмыслив, изрекает:
   — А вы красивый мужчина.
   — Возможно ли, Сир, что после беседы на ученые темы вы обнаружили во мне одно из тех достоинств, коими славятся ваши гренадеры?
   Ласково улыбнувшись, он сказал, что раз лорд маршал Кит меня знает, он с ним поговорит, и с самым милостивым видом приподнял на прощание шляпу, с каковой никогда не расставался.
   Дня через три-четыре лорд-маршал сообщил мне добрую весть, что я понравился королю, который сказал, что подумает, какое занятие мне можно приискать. Мне было весьма любопытно, что за место он мне доставит, спешить было некуда, и я решился ждать. Когда я не ужинал у Кальзабиджи, мне доставляло истинное удовольствие видеть барона Трейдена за столом у хозяйки, погода стояла прекрасная, и прогулка по парку помогала с приятствием проводить день.
   Кальзабиджи вскоре получил от государя дозволение проводить лотерею от чьего угодно имени, уплачивая вперед шесть тысяч экю с каждого тиража; и он немедля открыл лотерейные конторы, бесстыдно уведомив публику, что проводит лотерею на собственный кошт. Потеря им доверия не помешала публике играть, и такой был наплыв, что сбор принес ему доход почти в сто тысяч экю, с помощью коих он уплатил добрую часть долгов; еще он забрал у любовницы обязательство на десять тысяч экю и дал взамен деньгами. Жид Эфраим взял на хранение капитал, уплачивая ей шесть процентов годовых.
   После сего счастливого тиража Кальзабиджи нетрудно было найти поручителей на миллион, поделенный на тысячу паев, и лотерея шла своим чередом еще два или три года, но под конец он все-таки обанкротился и отправился умирать в Италию, Любовница его вышла замуж и воротилась в Париж.
   В ту пору герцогиня Брауншвейгская, сестра короля, пожаловала к нему с визитом вместе с дочерью, на которой через год женился кронпринц. По этому случаю король прибыл в Берлин и в ее честь в Шарлотенбурге была представлена итальянская опера. Я видел в тот день Прусского короля, одетого в придворный наряд, — люстриновый камзол, расшитый золотыми позументами, и черные чулки. Выглядел он весьма комично. Он вошел в зрительную залу, держа шляпу под мышкой и ведя под руку сестру; все взоры были обращены на него, одни старики могли вспомнить, что видели его на людях без мундира и сапог.
   На спектакле я был изрядно удивлен, увидав, что танцует знаменитая Дени. Я не знал, что она состоит на службе у короля, и, пользуясь правом давнишнего знакомства, решил завтра же отправиться к ней с визитом.
   Когда мне было двенадцать лет, матушка моя должна была ехать в Саксонию и отослала меня на несколько дней в Венецию с добрейшим доктором Гоцци. Отправившись в комедию, я более всего дивился восьмилетней девчушке, которая в конце представления с чарующей прелестью танцевала менуэт. Девочка, дочь актера, игравшего Панталоне, так меня пленила, что я потом зашел в уборную, где она переодевалась, чтоб ее поздравить. Я был в сутане, и она удивилась, когда отец велел ей встать, чтоб я мог поцеловать ее. Она повиновалась с превеликим изяществом, а я был весьма неловок. Но я так обрадовался, что не мог удержаться и, взяв из рук торговки украшениями, бывшей там, колечко, которое девочке приглянулась, но показалось слишком дорогим, преподнес его ей. Она подошла тогда, чтоб снова поцеловать меня, и лицо ее сияло благодарностью. Я дал торговке цехин за кольцо и воротился к доктору, ждавшему меня в ложе. Я был в самом жалком состоянии, ибо цехин тот принадлежал доктору, моему наставнику, и хотя я чувствовал себя бесповоротно влюбленным в хорошенькую дочку Панталоне, я еще сильнее чувствовал, что поступил глупо во всех отношениях — и потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, и потому, что потратил их как простофиля, получив один только поцелуй.
   Я должен был вернуть назавтра доктору цехин и, не зная, где занять денег, всю ночь ворочался; назавтра все открылось, и матушка сама дала цехин моему учителю; но мне до сих пор смешно вспомнить, как я от стыда сгорал. Та же торговка, что продала мне в театре кольцо, заявилась к нам в час обеда. Показав украшения, кои все сочли чрезмерно дорогими, она стала меня нахваливать, сказав, что я не счел дорогим колечко, кое преподнес Панталончине. Сего было достаточно, чтоб расспросить меня с пристрастием. Я думал прекратить дознание, сказав, что одна любовь была причиной моего проступка, и уверив матушку, что в первый и последний раз сбился с пути истинного. При слове любовь все засмеялись и принялись так жестоко надо мной насмехаться, что я решил навсегда заречься, но, вспомнив о Дзанетте, вздохнул: ее так назвали в честь моей матери, ее крестной.
   Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником в Падую, где Беттина заставила меня позабыть Панталончину.
   С того приключения и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Двадцать семь лет минуло. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал, ибо в восемь лет черты лица еще не могли определиться. Мне не терпелось увидеть ее наедине, узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его уехать, ибо он дурно с ней обходился.
   Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив все же, что не припомнит, когда имела счастье видеть меня.
   И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье, детстве, о том, как прелестна она была, как чаровала Венецию, танцуя менуэт; она прервала меня, сказав, что ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что конечно же не более, ибо мне было всего десять, когда я влюбился в нее.
   — Я никогда вам того не говорил, но я не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали меня в награду за мой скромный подарок.
   — Молчите. Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я всегда помнила о вас. Неужели это вы?
   — Это я.
   — Я так счастлива. Но я не узнаю вас, как вы смогли узнать меня?
   — Никак; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил о вас.
   — За двадцать лет, мой друг, можно и перемениться.
   — Скажите лучше, в шесть лет вы еще не были сами собой.
   — Вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть, хотя злые языки набавляют мне лишний десяток.
   — Пусть говорят, что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви, и я почитаю себя счастливейшим из смертных, что могу наконец признаться, что вы были первой, кто зажег в моей душе огонь страстей.
   Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что надо на том остановиться и повременить.
   Дени, красивая, молодая, свежая, убавляла себе десять лет, она знала, что я это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я, как последний глупец, вздумал отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее не интересовало, что я о ней подумаю, то была моя забота. Быть может, она полагала, что я должен быть ей признателен, что столь извинительной ложью она помогла мне сбросить десяток лет, и объявляла, что готова вживе сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично. Убавлять возраст — обязанность актрис, ибо они знают, что публика презреет их талант, проведав, что они состарились.
   С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моей страсти и не заставит понапрасну вздыхать. Она показала мне дом, и, видя, в какой роскоши она живет, я осведомился, есть ли у нее близкий друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин в том убежден, но что люди ошибаются в ее друге: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника.
   — Но вы достойны истинного возлюбленного, мне кажется невозможным, чтоб у вас его не было.
   — Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я поправлюсь, а король не дозволил; но я поеду на следующий год.
   Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она, смеясь, отвечала, что, если я не против, она назовется моей племянницей или кузиной. На что я без смеха возразил, что это вполне вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах, кои отец ее всегда испытывал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для родственников вполне невинным. Я откланялся, когда почувствовал, что зайду слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать у нее. Я с благодарностью согласился.
   Распаленный, возвращался я в трактир, размышляя о совпадениях, и порешил в итоге, что я в долгу перед божественным провидением и должен согласиться, что родился под счастливой звездой.
   На другой день я приехал к Дени, когда все приглашенные были в сборе. Первым бросился мне на шею и расцеловал юный танцовщик по имени Обри, которого я знал в Париже фигурантом в опере, а в Венеции первым танцовщиком, знаменитым тем, что стал любовником одной из первых дам и любимчиком ее мужа, каковой иначе не простил бы жене, что она осмелилась соперничать с ним. Обри играл один против двоих и столь успешно, что спал между ними. Государственные инквизиторы с началом Великого поста выслали его в Триест. Десять лет спустя встречаю я его у Дени, и он представляет мне свою супругу, тоже танцовщицу, по прозванию Сантина, на которой женился в Петербурге, откуда они возвращались, чтоб провести зиму в Париже. После Обри ко мне подходит толстяк и объявляет, что мы дружны вот уже двадцать пять лет, но тогда были так молоды, что не признаем друг друга.
   — Мы познакомились в Падуе, — говорит он, — у доктора Гоцци, я Джузеппе да Лольо.
   — Как же, помню. Вы были на службе у российской императрицы и славились как искусный виолончелист.
   — Так точно. Нынче я возвращаюсь на родину, дабы более не покидать ее; и позвольте представить вам мою жену. Родилась она в Петербурге, она единственная дочь славного учителя музыки, скрипача Мадониса. Через неделю я буду в Дрездене, где рад буду обнять г-жу Казанову, вашу матушку.
   Я счастлив был оказаться в этом избранном обществе, но видел, что воспоминания двадцатипятилетней давности не по душе пленительной г-же Дени. Переведя разговор на события в Петербурге, что возвели на трон Екатерину Великую, да Лольо открыл нам, что был отчасти замешан в заговоре и потому благоразумно просил отставки, но он довольно разбогател, чтобы провести остаток жизни на родине, ни от кого не завися.
   Тогда Дени поведала, что десять или двенадцать дней назад ей представили некоего пьемонтца по имени Одар, каковой также покинул Петербург, после того как свил нить всего заговора. Государыня императрица велела ему уехать, наградив сотней тысяч рублей.
   Сей господин отправился в Пьемонт приобресть имение, рассчитывая жить долго, богато и покойно — было ему всего-то сорок пять лет, — но выбрал скверное место. Два или три года спустя в комнату влетела молния и убила его. Если удар этот направила рука невидимая и всемогущая, то, конечно, не рука ангела-хранителя российской империи, решившего отметить за смерть императора Петра III, — если бы этот несчастный государь жил и правил, он причинил бы тысячи бедствий.
   Екатерина, жена его, отослала, щедро наградив, всех чужеземцев, что помогли ей избавиться от супруга, бывшего врагом ей, сыну ее и всему русскому народу; и отблагодарила всех русских, споспешествовавших восхождению ее на престол. Она отправила путешествовать всех вельмож, коим сия революция пришлась не по нраву.
   Да Лольо и милая его жена подали мне мысль поехать в Россию, если Прусский король не сыщет мне приличного занятия. Они уверили, что там я составлю себе состояние, и дали превосходные письма.
   После отъезда их из Берлина я добился благосклонности Дени. Близость наша началась однажды вечером, когда у нее сделались судороги, длившиеся всю ночь. Я провел ночь у ее изголовья и утром был награжден за двадцатишестилетнюю преданность. Любовная наша связь длилась до моего отъезда из Берлина. Через шесть лет она возобновилась во Флоренции, о чем я расскажу в своем месте.
   Через несколько дней после отъезда да Лольо она любезно предложила сопровождать меня в Потсдам, чтоб показать все, достойное обозрения. Никто о нас не злословил, поскольку она всем рассказала, что я ее дядя, а я ее иначе как любезная племянница не называл. Ее друг генерал на сей счет подозрений не питал или не желал питать.
   В Потсдаме мы видели, как король задал на плацу смотр первому батальону, где у каждого солдата в кармане штанов лежали золотые часы. Так король вознаградил отвагу, с которой они покорили его, как Цезарь в Вифинии покорил Никомеда. Тайны из этого не делали.
   Окна в номере, где мы остановились, выходили на галерею, которой пользовался король, покидая замок. Ставни были затворены, и трактирщица изъяснила нам причину. Она поведала, что Реджана, прехорошенькая танцовщица, жила в том же номере, что мы, и король, проходя однажды утром, увидал ее голой и немедля приказал закрыть ставни; с тех пор минуло четыре года, но их уже более не растворяли. Он испугался ее прелестей. После любовной связи с Барбариной Его Величество стал относиться к женщинам сугубо отрицательно. Мы потом видели в королевской опочивальне портрет ее, а также девицы Кошуа, сестры комедиантки, на коей женился маркиз д'Аржанс, и императрицы Марии-Терезии в девичестве; желание сделаться императором пробудило любовь к ней.
   Восхитившись красотой и великолепием дворцовых покоев, поражаешься, как живет он сам. Мы увидали в углу комнаты за ширмой узкую кровать. Ни халата, ни туфель; бывший там лакей показал нам ночной колпак, который король надевал, когда простужался; обыкновенно он оставался в шляпе, что, верно, вовсе не удобно. В той же комнате возле канапе стоял стол, где лежали письменные принадлежности и наполовину обгоревшие тетради; мы узнали, что то была история минувшей войны, и пожар, погубивший тетради, так огорчил Его Величество, что он оставил свой труд. Но впоследствии он, верно, вновь за него принялся, ибо по смерти его сочинение напечатали, но никто к нему интереса не выказал.
   Через пять или шесть недель после короткой беседы моей со славным монархом милорд маршал сказал, что король предлагает мне место наставника в кадетском корпусе для дворянских недорослей из Померании, недавно им учрежденном. Числом их было пятнадцать, и он желал дать им пятерых наставников, из чего выходило, что каждый получал троих, да еще шестьсот экю жалования, а столовался с учениками. Посему счастливый наставник должен был тратиться только на платье. У него не было других обязанностей, кроме как всюду сопровождать воспитанников и особливо при дворе в дни празднеств, облачившись в мундир с позументами. Мне надлежало как можно скорее решиться, ибо четверо уже заступили, а государь ждать не любил. Я спросил милорда, где помещается коллегиум, дабы посмотреть место, и обещал дать ответ не позже, чем послезавтра.