Страница:
— А главное мое счастье. Ваша Светлость, в том, что я не убил Браницкого; ибо меня бы на месте зарубили, если б он тремя словами не остановил своих друзей, уже занесших сабли надо мною. Мне досадно, что я послужил невольною причиною того, что случилось с Вашей Светлостью и милейшим графом Мошинским. Но раз Томатис жив, значит, в пистолете Бисинского не было пули.
— И я так думаю.
Тут посыльный воеводы российского приносит мне записку от своего господина. «Посмотрите, — пишет он мне, — о чем извещает меня государь, и спите спокойно». Вот, что прочел я в королевском послании, которое до сих пор берегу.
«Любезный дядя, Браницкий совсем плох, и мои хирурги пользуют его, призвав на помощь все свое искусство; но я не забыл Казанову. Можете обещать, что его помилуют, даже если Браницкий умрет».
Я запечатлел на послании почтительный поцелуй и показал его благородному собранию, каковое восхитилось мужем, воистину достойным короны. Мне надо было побыть одному, и они меня оставили. После их ухода Кампиони вернул мне пакет и пролил слезы умиления над событием, доставившим мне великую честь. Он сидел в углу и все слышал.
На другой день ко мне зачастили с визитами, посыпались кошели, набитые золотом, ото всех магнатов, что были во враждебной Браницкому партии. Слуга, приносивший мне кошелек от какого-нибудь вельможи или дамы, присовокуплял, что, будучи иностранцем, я могу терпеть нужду в деньгах, и, вообразив сие, хозяева берут на себя смелость послать мне оные. Я просил благодарить и отказывался. Я отослал на четыре тысячи дукатов и возгордился. Кампиони обсмеял мой героизм и был прав. Я позже в том раскаивался. Принимал я единственно провизию на четверых человек, что всякий день посылал князь Адам Чарторыский, но сам ничего не ел. «Vulnerati fame crucientur» * было любимым изречением моего хирурга, который тут пороха не выдумал. Рана на животе затягивалась, но на четвертый день рука вовсе распухла, рана почернела, угрожала гангрена, и хирурги, посовещавшись между собой, решили отрезать мне кисть. Сию удивительную новость узнал я рано поутру из придворной газеты, каковую печатали за ночь после того, как король подписывал рукопись. Я здорово смеялся. Я смеялся в лицо всем, кто явился утром с соболезнованиями, и в тот миг, когда я смеялся над графом Клари, убеждавшим меня согласиться на операцию, входят не один, а сразу несколько хирургов.
— Зачем вас трое, милостивые государи?
— Затем, — отвечает врач, что пользовал меня, — что прежде чем приступить к ампутации, я хотел узнать мнение уважаемых профессоров. Мы сейчас вас осмотрим.
Он снимает повязку, вытягивает заволоку, исследует рану, цвет ее, багровую опухоль, они толкуют промеж себя по-польски, а затем все трое согласно говорят мне на латыни, что отнимут мне вечером руку. Они весело уверяют, что бояться нечего, что я через это совершенно излечусь. Я отвечаю, что своей руке я хозяин и не намерен расставаться с ней по глупости.
— У вас гангрена, завтра она еще выше перекинется, придется всю руку отнимать.
— В добрый час. Режьте, сколько хотите, но не раньше, чем я удостоверюсь, что у меня гангрена, а я ее не вижу.
— Да что вы в этом понимаете?
— Подите прочь.
Два часа прошло, и вот уже надоедливые визитеры, науськанные врачами, возмущаются моим упрямством. Сам князь воевода пишет, что король удивляется моему малодушию. Я тотчас отписал королю, что рука без кисти мне ни к чему и пусть лучше ее вовсе отрежут, коль появится гангрена.
Послание мое весь двор читал. Князь Любомирский пришел сказать, что напрасно я грублю всем, кто желает мне помочь, ведь невозможно, чтоб три первых варшавских хирурга обманулись в таком простом деле.
— Ваша Светлость, они не обманываются, а меня обмануть хотят.
— Да какой им в этом прок?
— Доставить удовольствие графу Браницкому, который совсем плох, и тем способствовать его исцелению.
— Да быть того не может!
— А что вы скажете, когда обнаружится моя правота?
— В сем случае мы хором будем вами восторгаться, хвалить вашу стойкость, но только в сем случае.
— Вечером увидим: ежели гангрена перекинется выше, я завтра же утром велю резать руку. Даю вам слово, Ваша Светлость.
Вечером приходят уже четверо хирургов, снимают повязку с руки, которая вдвое толще против обычного и по локоть багровая, но я двигаю заволоку в ране, вижу, что края ее красные, вижу гной и не говорю ничего. Были при том князь Сулковский и аббат Гурель, коего князь воевода весьма почитал. Четыре хирурга решают, что вся рука поражена, ампутацией кисти уже не обойтись и надо отнимать руку самое позднее завтра утром. Устав спорить, я сказал, чтоб приходили утром со всеми инструментами, я дам себя резать. Удовольствованные, они поспешили разнести сию новость, уведомить двор, Браницкого, князя воеводу; но утром я велел слуге никого ко мне не допускать, и на том история кончилась. Я уберег руку.
На Пасху я отправился к мессе с рукой на перевязи, а совершенно владеть ею стал только через полтора года. Пользовали меня всего двадцать пять дней. Те, что прежде меня хоронили, теперь превозносили во всеуслышание. Твердость моя доставила мне великую честь, а хирургов понудила признать, что они либо полные невежи, либо отъявленные глупцы.
Но иное приключение повеселило меня на третий день после дуэли. От епископа Познаньского, в чьей епархии была Варшава, пришел поговорить со мною наедине некий иезуит. Я прошу всех удалиться и спрашиваю, что ему угодно.
— Меня послал к вам Монсеньор (то был один из Чарторыских, брат воеводы российского), чтоб отпустить вам грех, коим вы покрыли себя, сражаясь на поединке.
— В том нет нужды, ибо нет на мне греха. На меня напали, я защищался. Поблагодарите Его Преосвященство; если в вашей власти отпустить мне грех без того, чтоб я в нем исповедался, отпустите его.
— Этого я не могу, но сделаем так. Попросите меня об отпущении на тот случай, если это все же была дуэль.
— С удовольствием. Если это дуэль, прошу отпустить мне грех, если нет, я вас ни о чем не прошу.
Посредством таковой уловки он отпустил мне грехи. Иезуиты мастера на подобные хитрости.
За три дня до выхода моего коронный маршал убрал войско от монастырских врат. Вышел я на Пасху, отправился в костел, потом ко двору, где король, протянув мне руку для поцелуя, дал опуститься на одно колено и осведомился (как было условлено), почему у меня рука на перевязи. Я отвечал, что тому виной ревматизм, он посоветовал впредь беречься. Повидав короля, я велел кучеру везти меня в особняк, где проживал Браницкий. Я полагал своим долгом нанести ему визит. Он каждый день посылал лакея справиться о моем здоровье, прислал шпагу, оставленную мной на поле боя; он был прикован к постели еще, по меньшей мере, на шесть недель, ибо пришлось расширить рану, дабы извлечь кусочки пыжа, что препятствовали выздоровлению. Надлежало отдать визит. К тому же следовало поздравить его с тем, что король назначил его накануне коронным ловчим, то бишь обер-егермейстером. Должность сия была ниже подстольничей, но более доходной. Говорили в шутку, что король даровал ее, убедившись, что он меткий стрелок; но в тот день я стрелял лучше.
Я вхожу в прихожую, офицеры, лакеи, егеря воззрились на меня с удивлением. Я велю адъютанту доложить обо мне Его Превосходительству, если он принимает. Тот ничего не отвечает, вздыхает и уходит. Через минуту он возвращается, распахивает дверь настежь и приглашает меня.
Браницкий в золотом глянцевитом шлафроке лежал на постели, опершись на подушки в розовых лентах. Бледный как смерть, он снял колпак.
— Я пришел. Ваше Сиятельство, просить извинения, что придал значение безделице, каковую умный человек не должен замечать. Я пришел сказать, что вы почтили меня более, нежели унизили, и просить наперед покровительства против ваших друзей, кои, не познав вашу душу, почитают себя обязанными быть мне врагами.
— Я оскорбил вас, согласен, — отвечал он, — но признайтесь, я за то дорого заплатил. Что до моих друзей, то я объявляю, что буду почитать недругами всех, кто не окажет вам должного уважения. Бисинский сослан, лишен дворянского звания и поделом ему. Что до моего покровительства, то вы в нем не нуждаетесь, государь почитает вас не меньше моего и всех, кто повинуется законам чести. Садитесь и будем впредь добрыми друзьями. Чашку шоколада пану. Так вы выздоровели?
— Вполне, только вот пальцы плохо шевелятся, но это еще на год.
— Вы доблестно сражались с хирургами и были правы, сказав кому-то, что эти глупцы желали вас изуродовать, чтоб доставить мне удовольствие. Они судят по себе. Поздравляю, вы победили и сберегли руку; но я в толк не возьму, как пуля, зацепив живот, попала в руку.
Тут подали шоколад, и с улыбкой на устах вошел светлейший обер-камергер. Через пять или шесть минут комнату заполнили дамы и господа, кои, узнав, что я у ловчего, явились, влекомые любопытством. Они никак не ожидали, что застанут нас в добром согласии, и были тем премного довольны. Браницкий вновь воротился к прерванной нашей беседе.
— Так как же пуля вам в руку угодила?
— Вы позволите мне стать в ту самую позицию?
— Прошу вас.
Я подымаюсь, показываю, как стоял, и все становится понятно.
— Надо было заложить руку за спину, — говорит мне одна из дам.
— Я предпочел, сударыня, заложить назад себя.
— Вы хотели убить моего брата, вы метили в голову.
— Боже упаси, сударыня, в интересах моих было, чтоб он остался жив и сумел защитить меня, как это он и сделал, от спутников своих.
— Но вы сказали ему, что выстрелите в голову.
— Так всегда говорят, но умный человек метит в центр, а не в край. Поднимая пистолет, я остановил дуло ровно на середине.
— Верно, — сказал Браницкий, — ваша тактика лучше моей, вы преподали мне урок.
— Урок доблести и самообладания, что вы преподали мне. Ваше Сиятельство, стоит много дороже.
— Видно, — продолжала сестра его Сапега, — вы постоянно упражняетесь в стрельбе?
— Никогда. То был первый мой и несчастливый выстрел, но я всегда мог провести прямую линию, глаз верный, рука не дрожит.
— Ничего иного и не требуется, — подтвердил Браницкий, — я обычно промаха не даю, но тут рад, что стрелял неважнецки.
— Ваше Сиятельство, пуля разбила мне первую фалангу и расплющилась о кость. Вот она. Позвольте вернуть ее вам.
— Жаль, что не могу вернуть вам вашу.
— Мне говорили, что рана ваша заживает.
— Она очень скверно зарубцовывается. Если б я в тот день взял с вас пример, дуэль стоила бы мне жизни. Вы, говорят, тогда плотно поели.
— Я боялся, что это будет мой последний обед.
— Если б я пообедал, пуля пробила бы мне желудок, но он был пуст и пуля его не задела.
Узнал я наверное, что Браницкий, поняв, что в три часа ему предстоит драться, пошел в костел исповедаться и причаститься. Духовнику пришлось отпустить ему грех, коль он сказал, что честь его задета. Такова стародавняя рыцарская выучка. Что до меня, христианина не хуже и не лучше Браницкого, то я сказал Богу всего несколько слов: «Господи, если противник, убьет меня, я отправлюсь в ад; сделай так, чтоб я остался жив». После многих забавных и поучительных речей я распрощался с героем, чтоб отправиться к великому коронному маршалу Белинскому (графиня Сальмур была сестра ему), девяностолетнему старику, что по должности своей единовластно вершил правосудие в Польше. Я ни разу с ним не говорил, а он защитил меня от улан Браницкого, даровав жизнь, и я обязан был поцеловать ему руку.
Я велю доложить, вхожу, он спрашивает, что мне угодно.
— Я пришел поцеловать руку, подписавшую мое помилование, и обещать Вашему Превосходительству впредь быть благоразумнее.
— Настоятельно вам это советую. Но что до помилования вашего, то благодарите короля: если б он не просил за вас, я велел бы отрубить вам голову.
— Несмотря на смягчающие обстоятельства. Ваше Превосходительство?
— Какие такие обстоятельства? Вы дрались или нет?
— Да, но только потому, что принужден был защищаться. Сие можно было бы счесть дуэлью, кабы Браницкий увез меня за пределы староства, как я писал ему в первом своем картеле и как мы условились. Смею надеяться, что Ваше Превосходительство, разобравшись во всем, не велели бы мне голову рубить.
— Не знаю, не знаю. Государь повелеть соизволил, дабы я вас помиловал; он счел, что вы достойны сего отличия, и я вас с тем поздравляю. Буду рад видеть вас завтра у себя за обедом.
— Покорнейше благодарю.
Старец был знаменит и умен. Он водил дружбу со славным Понятовским, отцом короля. Назавтра за обедом он много о нем порассказал.
— Какая радость была бы для вашего достойного друга, — сказал я, — если б дожил до того дня, когда корона увенчала чело сына!
— Он не пожелал бы сего.
С такой страстью ответствовал он, что невольно распахнул предо мной душу. Он принадлежал к саксонской партии. В тот самый день я обедал у князя воеводы, который сказал, что по политическим резонам не мог навестить меня в монастыре, но я не должен сомневаться в его дружбе, он все время помнил обо мне.
— Я велел приуготовить для вас покои в моем доме. Жена ценит ваше общество; но все будет обустроено лишь через шесть недель.
— Я тем воспользуюсь, Ваша Светлость, чтоб нанести визит воеводе киевскому, каковой оказал мне честь своим приглашением.
— А кто передал вам его?
— Староста, граф фон Брюль, что живет в Дрездене; он женат на дочери воеводы.
— Небольшое путешествие сослужит вам добрую службу, после дуэли вы обрели тьму врагов, что всенепременно будут искать с вами ссоры, а Боже вас упаси драться вновь. Я вас предупреждаю. Будьте настороже и никуда не ходите пешком, особливо ночью.
Я провел две недели, разъезжая по обедам и ужинам, где все желали в подробностях послушать мой рассказ о дуэли. Частенько там бывал и король, делавший вид, что меня не слушает; но однажды он не утерпел и спросил, вызвал бы я на дуэль обидчика на родине своей, в Венеции, если б им был знатный венецианец.
— Нет, Ваше Величество, ведь он не стал бы драться.
— А что бы вы сделали?
— Обуздал себя. Но если бы тот знатный венецианец посмел оскорбить меня в чужом краю, он бы ответил мне за это.
Приехав с визитом к графу Мошинскому, я застал Бинетти, которая, увидев меня, тотчас скрылась.
— Что она имеет против меня? — спросил я Мошинского.
— Из-за нее вы дрались на дуэли, а из-за вас она утеряла любовника, Браницкий слышать о ней не хочет. Она надеялась, что он проучит вас, как Томатиса, а вы чуть не убили храбреца. Она клянет его во всеуслышание, зачем принял вызов, но ей не видать его, как своих ушей.
Граф Мошинский был человек донельзя обходительный, умный, как никто, но в щедрости своей не знал удержу и разорялся, одаривая всех наперебой. Раны его уже начали зарубцовываться. Казалось, лучше других должен был относиться ко мне Томатис, но все наоборот, после дуэли он стал меньше радоваться нашим встречам. Во мне он видел немой укор своей трусости, тому, что деньги предпочел чести. Ему, верно, было бы лучше, если б Браницкий убил меня, ибо тогда человек, опозоривший его, стал бы ненавистен всей Польше и ему легче извинили ту легкость, с которой он, не смыв бесчестья, продолжал посещать самые знатные дома, где его привечали; к нему относились благосклонно только ради Катаи, что пробуждала фанатичное поклонение своею красотой, скромным и ласковым обхождением и отчасти талантом.
Решивши посетить недовольных, кои признали нового короля, лишь подчинясь силе, а многие так и не пожелали признать, я поехал вместе с Кампиони, чтоб иметь с собой смелого и преданного человека, и слугой. В кошельке у меня было двести цехинов, сто из них вручил мне с глазу на глаз воевода российский столь благородным манером, что я был бы кругом не прав, если б отказался. Сто других я приобрел, войдя в долю с графом Клари, который играл в пятнадцать со старостой Снятынским, с легкой душой проматывавшим в Варшаве состояние. Граф Клари, который один на один никогда не проигрывал, выиграл у него в тот день две тысячи дукатов, каковые юнец уплатил завтра же. Принц Карл Курляндский уехал в Венецию, где я рекомендовал его влиятельным моим друзьям, чему он был впоследствии весьма рад. Англиканский пастор, рекомендовавший меня князю Адаму, прибыл тогда в Варшаву из Петербурга. Я обедал с ним у князя, и король, знавший его, тоже пожелал быть. Поговаривали, что должна приехать в Варшаву г-жа Жофрен, давняя приятельница государева, кою он пригласил и сам оплатил ей расходы; хотя не проходило и дня, чтоб недруги не досаждали ему, он всегда был душою общества, каковое желал почтить своим присутствием. Он сказал мне однажды, задумчиво и грустно, что польский венец — венец мученический. И все же государь, к которому я по справедливости отношусь с величайшим почтением, имел слабость поверить клевете, что сгубила мою удачу. Я имел счастье разубедить его. Я расскажу о том в свой черед, через час или два.
Я прибыл в Леополь через шесть дней после отъезда из Варшавы, поскольку на пару дней задержался у молодого графа Замойского, владельца майората Замосць, что имел сорок тысяч дукатов доходу и мучился падучей. Он уверял, что готов отдать все свое состояние врачу, который вернул бы ему здоровье. Мне было жаль его молодую жену. Она любила его и боялась спать с ним, ибо он любил ее и болезнь нападала именно тогда, когда он желал выказать свою нежность; она была в отчаянии, что ей приходилось отказывать и даже спасаться бегством, когда он пытался настаивать. Этот магнат, который вскоре после того скончался, отвел мне великолепные покои, но совершенно пустые. Так заведено у поляков, порядочный шляхтич берет с собой в дорогу все необходимое.
В Леополе, что они прозывают Лембергом, я остановился в трактире, откуда пришлось съехать, чтоб поселиться в доме славной кастеланши Каменецкой, великой супротивницы Браницкого, короля и всей его партии. Она была изрядно богата, но конфедерация разорила ее. Я гостил у нее неделю, и нельзя сказать, чтоб к обоюдному удовольствию, ибо она изъяснялась только по-польски и немецки. Из Леополя я поехал в небольшой городок, название которого я запамятовал, где жил гетман Юзеф Ржевуский, коему я привез письмо от стражника, князя Любомирского; то был крепкий старик, носивший длинную бороду, дабы выказать друзьям своим, какую досаду чинят ему новейшие перемены, возмущающие отчизну. Человек он был богатый, ученый, набожный до суеверия, вежливый до черезвычайности. Я пробыл у него три дня. Он, как и следовало ожидать, командовал небольшой крепостию с гарнизоном в пятьсот человек. На первый день жительства моего за час до полудня я был в комнате его с тремя или четырьмя офицерами. Я рассказываю ему о чем-то любопытном, тут является офицер, подходит к нему, он говорит ему что-то шепотом, а офицер на ухо мне:
— Венеция и Святой Марк.
Я во всеуслышание отвечаю, что Святой Марк — покровитель Венеции; все вокруг смеются, а я смекаю, что это пароль на сегодня, который комендант назначил в мою честь, а мне сообщили. Я приношу извинения, и пароль меняют. Сей магнат непрестанно беседовал со мной о политике; он не был никогда при дворе, но решил поехать в сейм, чтобы противудействовать российским указам, потворствующим иноверцам. Он был одним из четверых, кого князь Репнин повелел схватить и отправить в Сибирь.
Распрощавшись с великим республиканцем, я отправился в Кристианополь, где проживал славный воевода киевский, Потоцкий, что был некогда одним из фаворитов императрицы российской Анны Иоанновны. Он сам воздвиг сей град, назвал Кристианополем по имени своему. Вельможа был все еще красив, держал пышный двор; он с уважением отнесся к письму графа фон Брюля, приютив меня на две недели; всякий день я путешествовал в обществе его врача, знаменитого Гирнеуса, заклятого врага еще более знаменитого ван Свитена. Человек он был ученый, но отчасти сумасшедший, отчасти шарлатан; он отстаивал учение Асклепиада, кое утратило всякий смысл после великого Буграве, и, несмотря ни на что, лечил на диво. Возвращаясь вечерами в Кристианополь, я обхаживал панну воеводшу, каковая вовсе не спускалась к ужину, а молилась без отдыху в своей комнате. Я видел ее не иначе как в окружении трех дочерей и двух францисканцев, поочередно ее исповедовавших.
В Леополе я неделю забавлялся с прелестной девицею, что в скором времени так сумела приворожить графа Потоцкого, старосту Снятына, что он на ней женился. Из Леополя я на неделю поехал в Пулавы, великолепный замок на Висле в восемнадцати милях от Варшавы, принадлежавший князю воеводе российскому. Он сам выстроил его. Там Кампиони оставил меня и поехал в Варшаву. Самое расчудесное место нагонит смертную тоску на человека, принужденного жить в одиночестве, если только нет книг под рукой. В Пулавах мне приглянулась крестьяночка, прибиравшаяся в моей комнате, и как-то утром она убежала, крича, что я хотел с ней что-то содеять; тотчас является кастелян и холодно интересуется, почему я не желаю действовать обыкновенным путем, ежели крестьянка мне по нраву.
— Что значит обыкновенным путем?
— Поговорить с ее отцом, что живет здесь, узнать у него по-хорошему, во что он ценит ее девство.
— Я не говорю по-польски, покончите сами с этим делом.
— Охотно. Пятьдесят флоринов дадите?
— Вы шутите? Если девственница и послушна, как овечка, я дам сто.
Дело было слажено в тот же день после ужина. Она потом умчалась опрометью, как воровка. Мне сказывали, что отцу пришлось поколотить ее, чтоб принудить слушаться. На утро мне стали предлагать других, даже их не показывая.
— Но где сама девица? — спрашивал я у кастеляна.
— Вам с лица не воду пить, целая, и весь сказ.
— Так лицо-то важнее всего. Уродливая дева — тяжкое бремя, я на том стою.
Тут их стали ко мне водить и накануне отъезда я еще с одной уговорился. А в общем, женщины в тех краях некрасивые. Так повидал я Подолию, Покутье и Волынь, что через несколько лет стали именоваться Галицией и Лодомерией, ибо не могли перейти во владение Австрийского царствующего дома, не сменив названий. Но говорят, что плодородные эти губернии стали жить счастливее, отойдя от Польши. Ныне Царства Польского не стало *.
В Варшаве я увидал г-жу Жофрен, кою всюду с почестями принимали и дивились, как скромно она одета. А меня встретили не токмо холодно, а положительно скверно.
— Да мы уж и не чаяли, что вы вновь объявитесь в наших краях, — говорили мне без стеснений. — Для чего вы воротились?
— С долгами расплатиться.
Меня это порядком бесило. Даже воеводу российского, казалось, подменили. Меня по-прежнему всюду за стол сажали, а говорить не желали. Однако же княгиня, сестра князя Адама, ласково пригласила меня отужинать у нее. Я прихожу и за круглым столом оказываюсь насупротив короля, а он вовсе ни единым словом меня не удостоил. Беседовал только со швейцарцем Бертраном. Такого со мной доселе не бывало.
На другой день я иду обедать к графине Огинской, дочери князя Чарторыского, великого канцлера литовского, и почтенной графини Вальдштейн, дожившей до девяноста лет. Сия дама осведомилась за столом, где король ужинал накануне, никто не знал, а я промолчал. Когда вставали из-за стола, приехал генерал Роникер. Воеводша его спрашивает, где ужинал король, он отвечает, что у княгини стражниковой и что я там был. Она спрашивает, для чего я ей о том не сказал, когда она полюбопытствовала, а я отвечаю, что обиделся, ибо король не удостоил меня ни словом, ни взглядом.
— Я попал в немилость, а почему — ума не приложу.
Выйдя от Огинского, воеводы вильненского, я отправился засвидетельствовать свое почтение князю Августу Сулковскому, каковой, приняв меня, как всегда радушно, сказал, что я напрасно воротился в Варшаву, все уже переменили свое мнение обо мне.
— Да что я сделал?
— Ничего, но таков наш характер: мы ветрены, непостоянны, изменчивы. «Sarmatarum virtus veluti extra ipsos» **. Счастье было у вас в руках, вы упустили момент, и мой вам совет — уезжайте.
— Я уеду.
Я возвращаюсь домой, и в десять часов слуга подает мне письмо, что оставили в дверях. Я распечатываю, не вижу подписи и читаю, что некая особа, коя уважает и любит меня, но не ставит свое имя, ибо узнала о том от самого короля, извещает, что король не желает более видеть меня при дворе, узнав, что я был приговорен к повешению в Париже за то, что скрылся, прикарманив изрядную сумму из лотерейной казны Военного училища, а вдобавок в Италии зарабатывал себе на пропитание низким ремеслом бродячего комедианта.
Распустить клевету легко, опровергнуть трудно. Без устали трудится при дворах ненависть, подстрекаемая завистью. Мне хотелось презреть наветы и немедля уехать, но меня держали долги, да и денег не было, чтоб добраться до Португалии, где твердо рассчитывал поправить свои дела.
Я никуда не выхожу, вижусь единственно с Кампиони; отписал в Венецию и в другие места, где были у меня друзья, пытаясь раздобыть деньжат, когда является тот самый генерал-лейтенант, что присутствовал на поединке моем, и с грустным видом от имени короля велит мне покинуть староство Варшавское не позднее чем в неделю. Я низко кланяюсь, услыхав сие, и прошу передать государю, что не склонен подчиняться подобным приказаниям.
— Если я уеду, — говорю, — то пусть все знают, что не по воле своей.
— И я так думаю.
Тут посыльный воеводы российского приносит мне записку от своего господина. «Посмотрите, — пишет он мне, — о чем извещает меня государь, и спите спокойно». Вот, что прочел я в королевском послании, которое до сих пор берегу.
«Любезный дядя, Браницкий совсем плох, и мои хирурги пользуют его, призвав на помощь все свое искусство; но я не забыл Казанову. Можете обещать, что его помилуют, даже если Браницкий умрет».
Я запечатлел на послании почтительный поцелуй и показал его благородному собранию, каковое восхитилось мужем, воистину достойным короны. Мне надо было побыть одному, и они меня оставили. После их ухода Кампиони вернул мне пакет и пролил слезы умиления над событием, доставившим мне великую честь. Он сидел в углу и все слышал.
На другой день ко мне зачастили с визитами, посыпались кошели, набитые золотом, ото всех магнатов, что были во враждебной Браницкому партии. Слуга, приносивший мне кошелек от какого-нибудь вельможи или дамы, присовокуплял, что, будучи иностранцем, я могу терпеть нужду в деньгах, и, вообразив сие, хозяева берут на себя смелость послать мне оные. Я просил благодарить и отказывался. Я отослал на четыре тысячи дукатов и возгордился. Кампиони обсмеял мой героизм и был прав. Я позже в том раскаивался. Принимал я единственно провизию на четверых человек, что всякий день посылал князь Адам Чарторыский, но сам ничего не ел. «Vulnerati fame crucientur» * было любимым изречением моего хирурга, который тут пороха не выдумал. Рана на животе затягивалась, но на четвертый день рука вовсе распухла, рана почернела, угрожала гангрена, и хирурги, посовещавшись между собой, решили отрезать мне кисть. Сию удивительную новость узнал я рано поутру из придворной газеты, каковую печатали за ночь после того, как король подписывал рукопись. Я здорово смеялся. Я смеялся в лицо всем, кто явился утром с соболезнованиями, и в тот миг, когда я смеялся над графом Клари, убеждавшим меня согласиться на операцию, входят не один, а сразу несколько хирургов.
— Зачем вас трое, милостивые государи?
— Затем, — отвечает врач, что пользовал меня, — что прежде чем приступить к ампутации, я хотел узнать мнение уважаемых профессоров. Мы сейчас вас осмотрим.
Он снимает повязку, вытягивает заволоку, исследует рану, цвет ее, багровую опухоль, они толкуют промеж себя по-польски, а затем все трое согласно говорят мне на латыни, что отнимут мне вечером руку. Они весело уверяют, что бояться нечего, что я через это совершенно излечусь. Я отвечаю, что своей руке я хозяин и не намерен расставаться с ней по глупости.
— У вас гангрена, завтра она еще выше перекинется, придется всю руку отнимать.
— В добрый час. Режьте, сколько хотите, но не раньше, чем я удостоверюсь, что у меня гангрена, а я ее не вижу.
— Да что вы в этом понимаете?
— Подите прочь.
Два часа прошло, и вот уже надоедливые визитеры, науськанные врачами, возмущаются моим упрямством. Сам князь воевода пишет, что король удивляется моему малодушию. Я тотчас отписал королю, что рука без кисти мне ни к чему и пусть лучше ее вовсе отрежут, коль появится гангрена.
Послание мое весь двор читал. Князь Любомирский пришел сказать, что напрасно я грублю всем, кто желает мне помочь, ведь невозможно, чтоб три первых варшавских хирурга обманулись в таком простом деле.
— Ваша Светлость, они не обманываются, а меня обмануть хотят.
— Да какой им в этом прок?
— Доставить удовольствие графу Браницкому, который совсем плох, и тем способствовать его исцелению.
— Да быть того не может!
— А что вы скажете, когда обнаружится моя правота?
— В сем случае мы хором будем вами восторгаться, хвалить вашу стойкость, но только в сем случае.
— Вечером увидим: ежели гангрена перекинется выше, я завтра же утром велю резать руку. Даю вам слово, Ваша Светлость.
Вечером приходят уже четверо хирургов, снимают повязку с руки, которая вдвое толще против обычного и по локоть багровая, но я двигаю заволоку в ране, вижу, что края ее красные, вижу гной и не говорю ничего. Были при том князь Сулковский и аббат Гурель, коего князь воевода весьма почитал. Четыре хирурга решают, что вся рука поражена, ампутацией кисти уже не обойтись и надо отнимать руку самое позднее завтра утром. Устав спорить, я сказал, чтоб приходили утром со всеми инструментами, я дам себя резать. Удовольствованные, они поспешили разнести сию новость, уведомить двор, Браницкого, князя воеводу; но утром я велел слуге никого ко мне не допускать, и на том история кончилась. Я уберег руку.
На Пасху я отправился к мессе с рукой на перевязи, а совершенно владеть ею стал только через полтора года. Пользовали меня всего двадцать пять дней. Те, что прежде меня хоронили, теперь превозносили во всеуслышание. Твердость моя доставила мне великую честь, а хирургов понудила признать, что они либо полные невежи, либо отъявленные глупцы.
Но иное приключение повеселило меня на третий день после дуэли. От епископа Познаньского, в чьей епархии была Варшава, пришел поговорить со мною наедине некий иезуит. Я прошу всех удалиться и спрашиваю, что ему угодно.
— Меня послал к вам Монсеньор (то был один из Чарторыских, брат воеводы российского), чтоб отпустить вам грех, коим вы покрыли себя, сражаясь на поединке.
— В том нет нужды, ибо нет на мне греха. На меня напали, я защищался. Поблагодарите Его Преосвященство; если в вашей власти отпустить мне грех без того, чтоб я в нем исповедался, отпустите его.
— Этого я не могу, но сделаем так. Попросите меня об отпущении на тот случай, если это все же была дуэль.
— С удовольствием. Если это дуэль, прошу отпустить мне грех, если нет, я вас ни о чем не прошу.
Посредством таковой уловки он отпустил мне грехи. Иезуиты мастера на подобные хитрости.
За три дня до выхода моего коронный маршал убрал войско от монастырских врат. Вышел я на Пасху, отправился в костел, потом ко двору, где король, протянув мне руку для поцелуя, дал опуститься на одно колено и осведомился (как было условлено), почему у меня рука на перевязи. Я отвечал, что тому виной ревматизм, он посоветовал впредь беречься. Повидав короля, я велел кучеру везти меня в особняк, где проживал Браницкий. Я полагал своим долгом нанести ему визит. Он каждый день посылал лакея справиться о моем здоровье, прислал шпагу, оставленную мной на поле боя; он был прикован к постели еще, по меньшей мере, на шесть недель, ибо пришлось расширить рану, дабы извлечь кусочки пыжа, что препятствовали выздоровлению. Надлежало отдать визит. К тому же следовало поздравить его с тем, что король назначил его накануне коронным ловчим, то бишь обер-егермейстером. Должность сия была ниже подстольничей, но более доходной. Говорили в шутку, что король даровал ее, убедившись, что он меткий стрелок; но в тот день я стрелял лучше.
Я вхожу в прихожую, офицеры, лакеи, егеря воззрились на меня с удивлением. Я велю адъютанту доложить обо мне Его Превосходительству, если он принимает. Тот ничего не отвечает, вздыхает и уходит. Через минуту он возвращается, распахивает дверь настежь и приглашает меня.
Браницкий в золотом глянцевитом шлафроке лежал на постели, опершись на подушки в розовых лентах. Бледный как смерть, он снял колпак.
— Я пришел. Ваше Сиятельство, просить извинения, что придал значение безделице, каковую умный человек не должен замечать. Я пришел сказать, что вы почтили меня более, нежели унизили, и просить наперед покровительства против ваших друзей, кои, не познав вашу душу, почитают себя обязанными быть мне врагами.
— Я оскорбил вас, согласен, — отвечал он, — но признайтесь, я за то дорого заплатил. Что до моих друзей, то я объявляю, что буду почитать недругами всех, кто не окажет вам должного уважения. Бисинский сослан, лишен дворянского звания и поделом ему. Что до моего покровительства, то вы в нем не нуждаетесь, государь почитает вас не меньше моего и всех, кто повинуется законам чести. Садитесь и будем впредь добрыми друзьями. Чашку шоколада пану. Так вы выздоровели?
— Вполне, только вот пальцы плохо шевелятся, но это еще на год.
— Вы доблестно сражались с хирургами и были правы, сказав кому-то, что эти глупцы желали вас изуродовать, чтоб доставить мне удовольствие. Они судят по себе. Поздравляю, вы победили и сберегли руку; но я в толк не возьму, как пуля, зацепив живот, попала в руку.
Тут подали шоколад, и с улыбкой на устах вошел светлейший обер-камергер. Через пять или шесть минут комнату заполнили дамы и господа, кои, узнав, что я у ловчего, явились, влекомые любопытством. Они никак не ожидали, что застанут нас в добром согласии, и были тем премного довольны. Браницкий вновь воротился к прерванной нашей беседе.
— Так как же пуля вам в руку угодила?
— Вы позволите мне стать в ту самую позицию?
— Прошу вас.
Я подымаюсь, показываю, как стоял, и все становится понятно.
— Надо было заложить руку за спину, — говорит мне одна из дам.
— Я предпочел, сударыня, заложить назад себя.
— Вы хотели убить моего брата, вы метили в голову.
— Боже упаси, сударыня, в интересах моих было, чтоб он остался жив и сумел защитить меня, как это он и сделал, от спутников своих.
— Но вы сказали ему, что выстрелите в голову.
— Так всегда говорят, но умный человек метит в центр, а не в край. Поднимая пистолет, я остановил дуло ровно на середине.
— Верно, — сказал Браницкий, — ваша тактика лучше моей, вы преподали мне урок.
— Урок доблести и самообладания, что вы преподали мне. Ваше Сиятельство, стоит много дороже.
— Видно, — продолжала сестра его Сапега, — вы постоянно упражняетесь в стрельбе?
— Никогда. То был первый мой и несчастливый выстрел, но я всегда мог провести прямую линию, глаз верный, рука не дрожит.
— Ничего иного и не требуется, — подтвердил Браницкий, — я обычно промаха не даю, но тут рад, что стрелял неважнецки.
— Ваше Сиятельство, пуля разбила мне первую фалангу и расплющилась о кость. Вот она. Позвольте вернуть ее вам.
— Жаль, что не могу вернуть вам вашу.
— Мне говорили, что рана ваша заживает.
— Она очень скверно зарубцовывается. Если б я в тот день взял с вас пример, дуэль стоила бы мне жизни. Вы, говорят, тогда плотно поели.
— Я боялся, что это будет мой последний обед.
— Если б я пообедал, пуля пробила бы мне желудок, но он был пуст и пуля его не задела.
Узнал я наверное, что Браницкий, поняв, что в три часа ему предстоит драться, пошел в костел исповедаться и причаститься. Духовнику пришлось отпустить ему грех, коль он сказал, что честь его задета. Такова стародавняя рыцарская выучка. Что до меня, христианина не хуже и не лучше Браницкого, то я сказал Богу всего несколько слов: «Господи, если противник, убьет меня, я отправлюсь в ад; сделай так, чтоб я остался жив». После многих забавных и поучительных речей я распрощался с героем, чтоб отправиться к великому коронному маршалу Белинскому (графиня Сальмур была сестра ему), девяностолетнему старику, что по должности своей единовластно вершил правосудие в Польше. Я ни разу с ним не говорил, а он защитил меня от улан Браницкого, даровав жизнь, и я обязан был поцеловать ему руку.
Я велю доложить, вхожу, он спрашивает, что мне угодно.
— Я пришел поцеловать руку, подписавшую мое помилование, и обещать Вашему Превосходительству впредь быть благоразумнее.
— Настоятельно вам это советую. Но что до помилования вашего, то благодарите короля: если б он не просил за вас, я велел бы отрубить вам голову.
— Несмотря на смягчающие обстоятельства. Ваше Превосходительство?
— Какие такие обстоятельства? Вы дрались или нет?
— Да, но только потому, что принужден был защищаться. Сие можно было бы счесть дуэлью, кабы Браницкий увез меня за пределы староства, как я писал ему в первом своем картеле и как мы условились. Смею надеяться, что Ваше Превосходительство, разобравшись во всем, не велели бы мне голову рубить.
— Не знаю, не знаю. Государь повелеть соизволил, дабы я вас помиловал; он счел, что вы достойны сего отличия, и я вас с тем поздравляю. Буду рад видеть вас завтра у себя за обедом.
— Покорнейше благодарю.
Старец был знаменит и умен. Он водил дружбу со славным Понятовским, отцом короля. Назавтра за обедом он много о нем порассказал.
— Какая радость была бы для вашего достойного друга, — сказал я, — если б дожил до того дня, когда корона увенчала чело сына!
— Он не пожелал бы сего.
С такой страстью ответствовал он, что невольно распахнул предо мной душу. Он принадлежал к саксонской партии. В тот самый день я обедал у князя воеводы, который сказал, что по политическим резонам не мог навестить меня в монастыре, но я не должен сомневаться в его дружбе, он все время помнил обо мне.
— Я велел приуготовить для вас покои в моем доме. Жена ценит ваше общество; но все будет обустроено лишь через шесть недель.
— Я тем воспользуюсь, Ваша Светлость, чтоб нанести визит воеводе киевскому, каковой оказал мне честь своим приглашением.
— А кто передал вам его?
— Староста, граф фон Брюль, что живет в Дрездене; он женат на дочери воеводы.
— Небольшое путешествие сослужит вам добрую службу, после дуэли вы обрели тьму врагов, что всенепременно будут искать с вами ссоры, а Боже вас упаси драться вновь. Я вас предупреждаю. Будьте настороже и никуда не ходите пешком, особливо ночью.
Я провел две недели, разъезжая по обедам и ужинам, где все желали в подробностях послушать мой рассказ о дуэли. Частенько там бывал и король, делавший вид, что меня не слушает; но однажды он не утерпел и спросил, вызвал бы я на дуэль обидчика на родине своей, в Венеции, если б им был знатный венецианец.
— Нет, Ваше Величество, ведь он не стал бы драться.
— А что бы вы сделали?
— Обуздал себя. Но если бы тот знатный венецианец посмел оскорбить меня в чужом краю, он бы ответил мне за это.
Приехав с визитом к графу Мошинскому, я застал Бинетти, которая, увидев меня, тотчас скрылась.
— Что она имеет против меня? — спросил я Мошинского.
— Из-за нее вы дрались на дуэли, а из-за вас она утеряла любовника, Браницкий слышать о ней не хочет. Она надеялась, что он проучит вас, как Томатиса, а вы чуть не убили храбреца. Она клянет его во всеуслышание, зачем принял вызов, но ей не видать его, как своих ушей.
Граф Мошинский был человек донельзя обходительный, умный, как никто, но в щедрости своей не знал удержу и разорялся, одаривая всех наперебой. Раны его уже начали зарубцовываться. Казалось, лучше других должен был относиться ко мне Томатис, но все наоборот, после дуэли он стал меньше радоваться нашим встречам. Во мне он видел немой укор своей трусости, тому, что деньги предпочел чести. Ему, верно, было бы лучше, если б Браницкий убил меня, ибо тогда человек, опозоривший его, стал бы ненавистен всей Польше и ему легче извинили ту легкость, с которой он, не смыв бесчестья, продолжал посещать самые знатные дома, где его привечали; к нему относились благосклонно только ради Катаи, что пробуждала фанатичное поклонение своею красотой, скромным и ласковым обхождением и отчасти талантом.
Решивши посетить недовольных, кои признали нового короля, лишь подчинясь силе, а многие так и не пожелали признать, я поехал вместе с Кампиони, чтоб иметь с собой смелого и преданного человека, и слугой. В кошельке у меня было двести цехинов, сто из них вручил мне с глазу на глаз воевода российский столь благородным манером, что я был бы кругом не прав, если б отказался. Сто других я приобрел, войдя в долю с графом Клари, который играл в пятнадцать со старостой Снятынским, с легкой душой проматывавшим в Варшаве состояние. Граф Клари, который один на один никогда не проигрывал, выиграл у него в тот день две тысячи дукатов, каковые юнец уплатил завтра же. Принц Карл Курляндский уехал в Венецию, где я рекомендовал его влиятельным моим друзьям, чему он был впоследствии весьма рад. Англиканский пастор, рекомендовавший меня князю Адаму, прибыл тогда в Варшаву из Петербурга. Я обедал с ним у князя, и король, знавший его, тоже пожелал быть. Поговаривали, что должна приехать в Варшаву г-жа Жофрен, давняя приятельница государева, кою он пригласил и сам оплатил ей расходы; хотя не проходило и дня, чтоб недруги не досаждали ему, он всегда был душою общества, каковое желал почтить своим присутствием. Он сказал мне однажды, задумчиво и грустно, что польский венец — венец мученический. И все же государь, к которому я по справедливости отношусь с величайшим почтением, имел слабость поверить клевете, что сгубила мою удачу. Я имел счастье разубедить его. Я расскажу о том в свой черед, через час или два.
Я прибыл в Леополь через шесть дней после отъезда из Варшавы, поскольку на пару дней задержался у молодого графа Замойского, владельца майората Замосць, что имел сорок тысяч дукатов доходу и мучился падучей. Он уверял, что готов отдать все свое состояние врачу, который вернул бы ему здоровье. Мне было жаль его молодую жену. Она любила его и боялась спать с ним, ибо он любил ее и болезнь нападала именно тогда, когда он желал выказать свою нежность; она была в отчаянии, что ей приходилось отказывать и даже спасаться бегством, когда он пытался настаивать. Этот магнат, который вскоре после того скончался, отвел мне великолепные покои, но совершенно пустые. Так заведено у поляков, порядочный шляхтич берет с собой в дорогу все необходимое.
В Леополе, что они прозывают Лембергом, я остановился в трактире, откуда пришлось съехать, чтоб поселиться в доме славной кастеланши Каменецкой, великой супротивницы Браницкого, короля и всей его партии. Она была изрядно богата, но конфедерация разорила ее. Я гостил у нее неделю, и нельзя сказать, чтоб к обоюдному удовольствию, ибо она изъяснялась только по-польски и немецки. Из Леополя я поехал в небольшой городок, название которого я запамятовал, где жил гетман Юзеф Ржевуский, коему я привез письмо от стражника, князя Любомирского; то был крепкий старик, носивший длинную бороду, дабы выказать друзьям своим, какую досаду чинят ему новейшие перемены, возмущающие отчизну. Человек он был богатый, ученый, набожный до суеверия, вежливый до черезвычайности. Я пробыл у него три дня. Он, как и следовало ожидать, командовал небольшой крепостию с гарнизоном в пятьсот человек. На первый день жительства моего за час до полудня я был в комнате его с тремя или четырьмя офицерами. Я рассказываю ему о чем-то любопытном, тут является офицер, подходит к нему, он говорит ему что-то шепотом, а офицер на ухо мне:
— Венеция и Святой Марк.
Я во всеуслышание отвечаю, что Святой Марк — покровитель Венеции; все вокруг смеются, а я смекаю, что это пароль на сегодня, который комендант назначил в мою честь, а мне сообщили. Я приношу извинения, и пароль меняют. Сей магнат непрестанно беседовал со мной о политике; он не был никогда при дворе, но решил поехать в сейм, чтобы противудействовать российским указам, потворствующим иноверцам. Он был одним из четверых, кого князь Репнин повелел схватить и отправить в Сибирь.
Распрощавшись с великим республиканцем, я отправился в Кристианополь, где проживал славный воевода киевский, Потоцкий, что был некогда одним из фаворитов императрицы российской Анны Иоанновны. Он сам воздвиг сей град, назвал Кристианополем по имени своему. Вельможа был все еще красив, держал пышный двор; он с уважением отнесся к письму графа фон Брюля, приютив меня на две недели; всякий день я путешествовал в обществе его врача, знаменитого Гирнеуса, заклятого врага еще более знаменитого ван Свитена. Человек он был ученый, но отчасти сумасшедший, отчасти шарлатан; он отстаивал учение Асклепиада, кое утратило всякий смысл после великого Буграве, и, несмотря ни на что, лечил на диво. Возвращаясь вечерами в Кристианополь, я обхаживал панну воеводшу, каковая вовсе не спускалась к ужину, а молилась без отдыху в своей комнате. Я видел ее не иначе как в окружении трех дочерей и двух францисканцев, поочередно ее исповедовавших.
В Леополе я неделю забавлялся с прелестной девицею, что в скором времени так сумела приворожить графа Потоцкого, старосту Снятына, что он на ней женился. Из Леополя я на неделю поехал в Пулавы, великолепный замок на Висле в восемнадцати милях от Варшавы, принадлежавший князю воеводе российскому. Он сам выстроил его. Там Кампиони оставил меня и поехал в Варшаву. Самое расчудесное место нагонит смертную тоску на человека, принужденного жить в одиночестве, если только нет книг под рукой. В Пулавах мне приглянулась крестьяночка, прибиравшаяся в моей комнате, и как-то утром она убежала, крича, что я хотел с ней что-то содеять; тотчас является кастелян и холодно интересуется, почему я не желаю действовать обыкновенным путем, ежели крестьянка мне по нраву.
— Что значит обыкновенным путем?
— Поговорить с ее отцом, что живет здесь, узнать у него по-хорошему, во что он ценит ее девство.
— Я не говорю по-польски, покончите сами с этим делом.
— Охотно. Пятьдесят флоринов дадите?
— Вы шутите? Если девственница и послушна, как овечка, я дам сто.
Дело было слажено в тот же день после ужина. Она потом умчалась опрометью, как воровка. Мне сказывали, что отцу пришлось поколотить ее, чтоб принудить слушаться. На утро мне стали предлагать других, даже их не показывая.
— Но где сама девица? — спрашивал я у кастеляна.
— Вам с лица не воду пить, целая, и весь сказ.
— Так лицо-то важнее всего. Уродливая дева — тяжкое бремя, я на том стою.
Тут их стали ко мне водить и накануне отъезда я еще с одной уговорился. А в общем, женщины в тех краях некрасивые. Так повидал я Подолию, Покутье и Волынь, что через несколько лет стали именоваться Галицией и Лодомерией, ибо не могли перейти во владение Австрийского царствующего дома, не сменив названий. Но говорят, что плодородные эти губернии стали жить счастливее, отойдя от Польши. Ныне Царства Польского не стало *.
В Варшаве я увидал г-жу Жофрен, кою всюду с почестями принимали и дивились, как скромно она одета. А меня встретили не токмо холодно, а положительно скверно.
— Да мы уж и не чаяли, что вы вновь объявитесь в наших краях, — говорили мне без стеснений. — Для чего вы воротились?
— С долгами расплатиться.
Меня это порядком бесило. Даже воеводу российского, казалось, подменили. Меня по-прежнему всюду за стол сажали, а говорить не желали. Однако же княгиня, сестра князя Адама, ласково пригласила меня отужинать у нее. Я прихожу и за круглым столом оказываюсь насупротив короля, а он вовсе ни единым словом меня не удостоил. Беседовал только со швейцарцем Бертраном. Такого со мной доселе не бывало.
На другой день я иду обедать к графине Огинской, дочери князя Чарторыского, великого канцлера литовского, и почтенной графини Вальдштейн, дожившей до девяноста лет. Сия дама осведомилась за столом, где король ужинал накануне, никто не знал, а я промолчал. Когда вставали из-за стола, приехал генерал Роникер. Воеводша его спрашивает, где ужинал король, он отвечает, что у княгини стражниковой и что я там был. Она спрашивает, для чего я ей о том не сказал, когда она полюбопытствовала, а я отвечаю, что обиделся, ибо король не удостоил меня ни словом, ни взглядом.
— Я попал в немилость, а почему — ума не приложу.
Выйдя от Огинского, воеводы вильненского, я отправился засвидетельствовать свое почтение князю Августу Сулковскому, каковой, приняв меня, как всегда радушно, сказал, что я напрасно воротился в Варшаву, все уже переменили свое мнение обо мне.
— Да что я сделал?
— Ничего, но таков наш характер: мы ветрены, непостоянны, изменчивы. «Sarmatarum virtus veluti extra ipsos» **. Счастье было у вас в руках, вы упустили момент, и мой вам совет — уезжайте.
— Я уеду.
Я возвращаюсь домой, и в десять часов слуга подает мне письмо, что оставили в дверях. Я распечатываю, не вижу подписи и читаю, что некая особа, коя уважает и любит меня, но не ставит свое имя, ибо узнала о том от самого короля, извещает, что король не желает более видеть меня при дворе, узнав, что я был приговорен к повешению в Париже за то, что скрылся, прикарманив изрядную сумму из лотерейной казны Военного училища, а вдобавок в Италии зарабатывал себе на пропитание низким ремеслом бродячего комедианта.
Распустить клевету легко, опровергнуть трудно. Без устали трудится при дворах ненависть, подстрекаемая завистью. Мне хотелось презреть наветы и немедля уехать, но меня держали долги, да и денег не было, чтоб добраться до Португалии, где твердо рассчитывал поправить свои дела.
Я никуда не выхожу, вижусь единственно с Кампиони; отписал в Венецию и в другие места, где были у меня друзья, пытаясь раздобыть деньжат, когда является тот самый генерал-лейтенант, что присутствовал на поединке моем, и с грустным видом от имени короля велит мне покинуть староство Варшавское не позднее чем в неделю. Я низко кланяюсь, услыхав сие, и прошу передать государю, что не склонен подчиняться подобным приказаниям.
— Если я уеду, — говорю, — то пусть все знают, что не по воле своей.