Страница:
Мы приехали в Москву, как возчик нам и обещал. Невозможно добраться скорее, не переменяя лошадей; на почтовых едут резвее.
— Императрица Елизавета, — сказал случившийся при том человек, — проделала весь путь за пятьдесят два часа.
— Разумеется, — прибавил другой русский, — человек старого закала, она издала «Указ», предписав потребное на то время; она доехала б еще скорее, если б повелела.
В мое время и впрямь не дозволялось сомневаться в непогрешимости «указа» (что значит «декрет»), тот, кто осмеливался выказать сомнение в его исполнимости, почитался виновным в оскорблении Его Величества. В Петербурге я ехал по деревянному мосту вместе с Мелиссино, Папанелопуло и еще тремя-четырьмя спутниками; один из них, услыхав, что я порицаю мост за уродство, сказал, что его сделают каменным к такому-то дню по случаю празднества, когда должна была проехать по нему императрица. Поелику до названного дня оставалось всего три недели, я сказал, что это невозможно, русский косо на меня взглянул и добавил, что сомневаться в сем не приходится затем, что на сей предмет издан указ; я хотел возразить, но Папанелопуло сжал мне руку, дав знак молчать. В конце концов мост так и не построили, но и я оказался не прав, ибо за неделю до срока императрица издала иной указ, в коем милостиво повелеть соизволила, дабы означенный мост был построен в следующем году.
Российские цари всегда и во всем почитают себя самодержцами и иного языка знать не желают. Я однажды видел императрицу, одетую в мужское платье, чтоб кататься верхом. Обер-шталмейстер князь Репнин держал лошадь под узцы, чтоб она могла сесть, как вдруг лошадь с такой силой лягнула его, что сломала ему лодыжку. Государыня с удивленным видом приказала увести лошадь и повелела, под страхом смертной казни, чтоб подлая скотина не попадалась ей впредь на глаза. Все придворные и поныне получают воинские чины, что говорит о природе правления. У кучера императрицы чин полковника, как и у главного повара, кастрат Луини был подполковник, а художник Торелли только капитан, ибо получал всего восемьсот рублей в год. Часовые, стоящие у входа в покои императрицы со скрещенными ружьями, спрашивают у каждого, кто желает пройти, в каком он чине, чтоб знать, разнять им ружья или нет; «Какой ранг?» — слово это. Когда меня спросили о том впервые и объяснили значение слов, я не знал, что сказать, но бывший там офицер осведомился, какой мой доход, и когда я ответил три тысячи рублей, тотчас произвел меня в генералы и меня пропустили. В этой зале я увидал минуту спустя, как государыня, входя, остановилась на пороге, сбросила перчатки и протянула свои прекрасные руки часовым для поцелуя. Подобным благодушным обхождением завоевывала она преданность войск, коими командовал Григорий Григорьевич Орлов, обеспечивавших безопасность ее особы на случай бунта.
Вот что увидел я, когда впервые последовал за нею на службу в часовню. «Прото-папа» епископ встретил ее у дверей, чтоб предложить святой воды, она поцеловала его перстень, в то время как владыка с бородою в аршин склонился, дабы облобызать руку своей повелительнице — мирской владычице и патриарху в одном лице. Во время службы она не являла напускного благочестия; она была выше лицемерия и удостаивала улыбкой то одного, то другого из присутствующих, обращалась время от времени к своему фавориту, хоть сказать ей было нечего, она желала польстить ему, выказать, что особо отличает его, ставит надо всеми.
Я услыхал однажды, как она, выходя из оперы, где давали «Олимпиаду» Метастазио, сказала такие слова:
— Опера доставила всем преизрядное удовольствие, и я рада тому; но мне было скучно. Музыка чудесная вещь, но я не понимаю, как можно без памяти любить ее, если только нет ни срочных дел, ни мыслей. Я нынче пригласила Буранелло; интересно, сумеет ли он пробудить во мне интерес к музыке.
Она всегда так рассуждала. Я потом расскажу, как она беседовала со мной по возвращению из Москвы. Мы остановились в отменном трактире, где мне отвели две комнаты и поставили карету в сарай. После обеда я нанял двухместный экипаж и слугу, что знал французский. Карета моя была запряжена четверкой лошадей, ибо в городе Москве четыре города и надо объехать изрядное число дурно или вовсе не мощеных улиц, когда отправляешься с визитами. У меня было пять или шесть писем, я хотел их все разнести; зная, что мне не придется выходить, я взял с собой любезную мою Заиру, девочку тринадцати лет, которую все занимало. Не помню, что за православный праздник был в тот день, но всегда буду помнить оглушительный перезвон колоколов, что слышал я на всех улицах, ибо церкви были на каждом шагу. В ту пору сеяли пшеницу и смеялись над нами, что мы сеем на восемь месяцев раньше, хотя в том нет никакой нужды, только урожай губить. Я не знаю, кто тут прав, быть может, и мы и они.
Я развез все письма, кои получил в Петербурге от обер-егермейстера, от князя Репнина, от моего банкира Папанелопуло и от брата Мелиссино. На следующее утро ко мне явились с визитом все, к кому меня адресовали. Все пригласили меня на обед с моей душенькой. Я принял приглашение г-на Димидова, пришедшего первым, и обещал остальным быть у них все следующие дни попеременно. Заира, узнав о предназначенной ей роли, была счастлива доказать, что достойна такого с моей стороны уважения. Хорошенькая, как ангелочек, она была утехой всякого общества, и никто не вникал, дочь она мне, любовница или служанка. В этом отношении, да и во многих прочих делах, русские народ покладистый. Те, кто не видал Москвы, России не видал, кто знает русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния. В Петербурге все иностранцы. Горожане московские, в первую голову богатые, жалеют тех, кого служба, интерес или честолюбие понудили покинуть отечество, ибо отечество для них — Москва, а Петербург — источник бед и разорений. Не ведаю, справедливо ли сие, я с их слов сказываю.
За неделю я все осмотрел: фабрики, церкви, памятники старины, собрания редкостей, и по естественной истории тож, библиотеки, кои меня ничем не удивили, славный Колокол, и еще заметил, что их колокола не раскачиваются, как наши, а накрепко прикреплены. Звонят в них посредством веревки, привязанной за язык. Я нашел, что женщины в Москве красивей, чем в Петербурге. Обхождение их ласковое и весьма свободное, и чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать вид, что желаешь облобызать ручку. Что до еды, она тут обильная, но не довольно лакомая. Стол открыт для всех друзей, и приятель может, не церемонясь, привести с собой человек пять-шесть, приходящих иногда к концу обеда. Не может такого быть, чтоб русский сказал: «Мы уже отобедали, вы припозднились». Нет в их душе той скверны, что понуждает произносить подобные речи. Это забота повара, и обед возобновляется, хозяин или хозяйка потчуют «гастей». Есть у них восхитительный напиток, название которого я запамятовал, лучше чем шербет, что пьют в Константинополе в домах знатных вельмож. Челяди своей, весьма многочисленной, пить дают не простую воду, а такую, что на вкус не противна, пользительна, сытна и столь дешева, что большая бочка им обходится в рубль. Я приметил, что особливо почитают они Николу-угодника. Они молят Бога только через посредство сего святого, образ коего непременно находится в углу комнаты, где хозяин принимает гостей. Вошедший первый поклон кладет образу, второй хозяину; ежели там образа не случится, русский, оглядев комнату, замирает, не зная, что и сказать, и вовсе теряет голову. Русские в большинстве своем суеверней прочих христиан. Язык у них иллирийский, но служба вся на греческом; народ не понимает ничего, а невежественные попы рады держать его в невежестве. Я никак не мог втолковать одному «калогеру», знавшему латынь, что единственная причина, по которой мы, в Римской церкви, крестимся слева направо, а в Греческой справа налево, это то, что мы говорим «spiritus sancti» *, а они по-гречески «агиос пнеума».
— Если б вы говорили, — сказал я, — «пнеума агиос», вы бы крестились, как мы, или мы, как вы, если б произносили «sancti spiritus».
Он отвечал, что прилагательное должно предшествовать существительному, ибо нельзя произнести имя Божие, не предварив его хвалебным эпитетом. Такого рода почти и все прочие различия меж двумя сектами, не говоря о нагромождении лжи, что видел я и у них и у нас.
Мы возвратились в Петербург так же, как приехали; но Заира предпочла бы, чтоб мы вовсе не покидали Москву. Находясь подле меня во все часы дня и ночи, она так меня возлюбила, что я горестно думал о времени, когда принужден буду ее покинуть. На другой день по приезде свозил я ее в Екатерингоф, где она показала родителю полученные от меня подарки, расписав во всех подробностях, с каким почетом принимали ее, почитая за мою дочь, чем изрядно повеселила старика.
Первая новость, услышанная мною при дворе, была та, что государыня указом повелела воздвигнуть храм Господень на Морской, насупротив моей квартиры. В архитекторы избран был ею Ринальди. Сей философ спросил, какую эмблему поместить над порталом собора, а императрица отвечала, что никакой не надобно, пусть только напишет большими буквами Бог на том языке, на каком пожелает.
— Я изображу треугольник.
— Никакого треугольника. Бог и весь сказ. Другой новостью был побег Бомбаха, пойманного в Митаве, где он мнил себя в безопасности; но г-н Симолин арестовал его. Бедный безумец содержался под стражей и дела его были плохи, ибо сие почиталось дезертирством. Его все же помиловали, отправив служить на Камчатку. Кревкер и его любовница уехали с деньгами, а флорентийский авантюрист по имени Билиоти бежал, забрав у Папанелопуло 18 тысяч рублей, но некто Бори, человек Папанелопуло, также настиг того в Митаве и воротил в Петербург, где он сидит в остроге. Теми днями приехал принц Карл Курляндский и немедля дал мне знать. Я отправился к нему с визитом. Дом, где он проживал, принадлежал г-ну Димидову, владельцу железных рудников, коему восхотелось построить его целиком из железа. Стены, лестницы, двери, полы, перегородки, потолки, крыша, все было железное, за выключением мебели. Пожара он не боялся. Князь привез с собой любовницу, такую же сварливую, кою более терпеть не мог, ибо она и впрямь была несносна, а он достоин жалости, поелику не мог он от нее отделаться иначе, как сыскав ей мужа, а такой муж, какого она желала, никак не находился. Я нанес ему визит, но она так мне наскучила, жалуясь на принца, что я туда более ни ногой. Когда принц навестил меня, увидал мою Заиру и поразмыслил, насколько дешевле обрел я свое счастие, он узнал, как должен всякий умный человек, нуждающийся в любви, выбирать сожительницу, но глупая склонность к роскоши все портит, и сладкий плод делает горьким.
Меня почитали счастливым, мне нравилось слыть таковым, но счастлив я не был. После тюремного заключения завелся у меня геморрой, разыгрывавшийся раза три или четыре в год, но в Петербурге стало не до шуток. Нестерпимая каждодневная боль в заду делала меня грустным и несчастным. Восьмидесятилетний доктор Синопиус, коего я позвал, сказал грустную новость, что у меня там образовался свищ, что называется неполным. Другого средства, кроме как жестокая операция, не было. Он уверял, что надо без промедления ложиться под нож. Сперва требовалось определить местоположение свища, и он на другой день привел ко мне искусного хирурга, каковой исследовал мои внутренности, засунув в анус турунду из корпии, пропитанную маслом; вытащив ее наружу, он уяснил глубину и размеры свища, поглядев, в каком месте турунда была замарана сочащеюся жидкостью. Устье свища, сказал хирург, открывалось на два пальца от сфинктера. Основание полости могло быть весьма широким; боль проистекала от того, что едкая лимфа, заполнявшая полость, разъедала ткани, чтобы проделать выход, который сделает свищ полным и облегчит операцию. Когда сие само собой произойдет, сказал он, боли облегчатся, но я принужден буду терпеть неудобства из-за беспрестанного подтекания гноя. Он посоветовал мне набраться терпения и подождать этой милости от природы. Думая меня утешить, он сказал, что для местных жителей полный свищ в заду болезнь самая обыкновенная; они пьют превосходную воду Невы, что целебными свойствами обладает и из тела вредные жидкости изгоняет. По сей причине в России поздравляют тех, кто мучается от геморроя. Неполный свищ, понудивший меня соблюдать диету, оказал на меня, быть может, благотворное действие.
Артиллерийский полковник Мелиссино пригласил меня на воинский смотр в трех верстах от Петербурга, где генерал-аншеф Алексей Орлов угощал самых важных гостей за столом на восемьдесят персон. На учениях намеревались показать, как палят из пушки двадцать раз в минуту. Я присутствовал при том вместе с принцем Курляндским и восхищался, что все в точности так и было. Полевое орудие, кое обслуживали шесть бомбардиров, в минуту двадцать раз зарядили и столько же выстрелов произвели по врагу. Я наблюдал за сим с часами с секундной стрелкою в руках. Три секунды: пушка чистится за первую, заряжается за вторую и стреляет на третью.
За столом я оказался рядом с секретарем французского посольства, который возжелал пить на русский манер и сочтя, что венгерское вино напоминает легкомысленное шампанское, пил толико усердно, что, встав из-за стола, на ногах не держался. Граф Орлов выручил его, велев пить, покуда не сблюет, и тогда его уснувшего унесли.
За веселым застольем изведал образчики того, что в тамошних краях остроумием почитается, «Fecundi calicas quem non fecere disertum» *. По-русски я не разумел, и г. Зиновьев, сидевший рядом, изъяснял мне шутки сотрапезников, вызывавшие рукоплескания. Со стаканом в руках возносили блистательные здравицы в чью-нибудь честь, а тот обязан был с блеском ответствовать.
Мелиссино встал, держа кубок, наполненный венгерским вином. Все замолчали, чтоб послушать, что он такое скажет. Он пил за здравие генерала Орлова, сидевшего насупротив него на другом краю стола. Он сказал так:
— Желаю тебе умереть в тот день, как станешь богат. Все принялись хлопать. Он восхвалял великую щедрость Орлова. Можно было возбранить его, но за веселым столом нечего придираться. Ответ Орлова показался мне более мудрым и благородным, хотя опять же татарским, ибо вновь речь шла о смерти. Он тоже поднялся с кубком в руках:
— Желаю тебе умереть только от моей руки.
Рукоплескания еще сильней.
У русских энергичный разящий ум. Их не заботят ни красота, ни изящество слога, они тотчас берут быка за рога.
В ту пору Вольтер прислал императрице свою «Философию истории», писанную нарочно для нее, с посвящением в шесть строк. Через месяц доставили морем целый тираж названного сочинения, что без остатка разошелся в неделю. У всех россиян, знавших французский, лежала на столе эта книга. Главами вольтерьянцев были двое вельмож, люди большого ума, Строганов и Шувалов. Я читал стихи первого, столь же изрядные, что у его кумира, а спустя двадцать лет превосходной дифирамб второго; но сюжетом его была смерть Вольтера, что изрядно меня подивило, ибо сей жанр досель не употреблялся для печальных тем. В то время образованные русские, военные и статские знали, читали, славили одного Вольтера и полагали, прочтя все сочиненное им, что стали столь же учеными, как их апостол; я убеждал их, что надобно читать книги, из коих Вольтер черпал премудрость, и, быть может, они узнают больше него. «Не приведи Господь, — сказал мне в Риме один мудрец, — оспаривать человека, который прочел всего одну книгу». Таковы были русские в те времена, но мне сказали, и я верю, что нынче они поосновательней будут. Я познакомился в Дрездене с князем Белосельским, который, быв посланником в Турине, воротился в Россию. Сей князь надумал геометрически описать разум, исследовать метафизику: его небольшое сочинение классифицировало душу и ум; чем больше я его читаю, тем более возвышенным нахожу. Прискорбно, что атеист мог бы употребить его во вред.
Вот еще образчик поведения графа Панина, наставника Павла Петровича, наследника престола, столь ему послушного, что даже в опере он не осмеливался рукоплескать арии Луини, не испросив на то дозволения.
Когда гонец доставил весть о скоропостижной кончине императора Римского Франца I, императрица была в Красном Селе, а граф и министр во дворце в Петербурге с августейшим учеником, коему было тогда одиннадцать лет. В полдень гонец вручает послание министру, стоявшему насупротив кольца придворных, и я был из их числа, Павел Петрович стоял по правую руку от него. Он распечатывает, читает про себя, потом говорит, ни к кому не обращаясь:
— Важное известие. Император Римский почил в бозе. Большой придворный траур, который вы, Ваше Высочество, — говорит он, глядя на великого князя, будете носить на три месяца дольше, чем императрица.
— Почему так долго?
— Поскольку вы герцог Голштинский и восседаете в имперском совете, привилегия, — добавил он (оборотившись ко всем присутствующим), — коей толико вожделел Петр Первый, но так и не мог добиться.
Я наблюдал, с каким вниманием великий князь слушал своего ментора, как старался скрыть радость. Сия метода обучения пленила меня. Ронять идеи в младенческую душу и предоставлять ее самой себе. Я расхвалил ее князю Лобковицу, бывшему там, каковой весьма и весьма оценил мое замечание. Князя Лобковица все любили, ему отдавали предпочтение перед предшественником его Эстерхази, и этим все сказано, ибо тот при дворе погоду делал. Веселость и любезность князя Лобковица оживляли любое общество. Он ухаживал за графиней Брюс, признанной красавицей, и никто не почитал его несчастливым в любви.
Тогда задали смотр инфантерии в двенадцати или четырнадцати «верстах» от Петербурга; прибыла императрица и все придворные дамы и первые сановники; в двух или трех соседних деревнях дома были, но в столь малом числе, что сыскать пристанище оказалось делом затруднительным; но я все ж таки решил поехать, дабы доставить заодно удовольствие Заире, которая искала случая появиться вместе со мною. Празднество должно было длиться три дня, показывали фейерверк, изготовленный Мелиссино, как миной крепость взрывают, и множество воинских маневров на обширной равнине, что обещало преинтереснейшее зрелище. Я поехал с Заирой в дормезе, не заботясь, будет у меня хорошее или скверное жилье. То было время солнцестояния и ночи не было вовсе.
Мы добрались к восьми утра на место; где в первый день до полудня производились многоразличные маневры, после чего подъехали к кабаку и велели, подать нам обед в карету, ибо дом был так набит, что примоститься не было возможности. После кучер мой обходит всю округу в поисках пристанища, но ничего не находит; я о том нимало не печалюсь и, не желая возвращаться в Петербург, решаю ночевать в карете. Так и жил я три дня и все весьма меня одобряли, ибо многие деньги растратили, а устроились скверно. Мелиссино сказал, что государыня сочла уловку мою весьма разумной. Дом у меня был на колесах, и я располагался в самых верных местах, дабы с удобствами обозревать маневры, производимые в тот день. Вдобавок карета моя была прямо-таки создана для того, чтоб миловаться с любимой, ибо то был дормез. У меня одного на смотру был такой экипаж, ко мне являлись с визитами, Заира блистательно поддерживала честь дома, беседуя по-русски, а я к досаде своей ни слова не разумел. Руссо, великий Жан-Жак Руссо, сказал как-то наобум, что русский язык есть испорченный греческий. Подобная оплошность не пристала истинному гению, и все же он ее допустил.
Те три дня я частенько беседовал с графом Тотом, братом того, что служил в Константинополе и звался бароном. Мы сошлись в Париже, потом в Гааге, где я имел честь оказать ему услугу. Он покинул пределы Франции, чтоб избежать дела чести с офицерами, своими сотоварищами, сражавшимися под Минденом. Он приехал в Петербург вместе с г-жой Салтыковой, с коей свел знакомство в Париже и влюбился. Он проживал у нее, был принят при дворе, всем пришелся по нраву. Был он весел, умен, хорош собой. Два или три года спустя он получил высочайшее повеление покинуть Петербург, когда из-за польской смуты началась война с Турцией. Уверяли, что он переписывался со своим братом, который в Дарданеллах тщился помешать проходу российского флота под водительством Алексея Орлова. Не ведаю, что сталось с ним после отъезда из России.
Он изрядно мне услужил, ссудив пятьсот рублей, кои я не имел случая ему возвернуть, но я еще пока не умер.
В ту пору г-н Маруцци, греческий купец, что имел в Венеции торговый дом, но теперь вовсе отошел от дел, приехал в Петербург, был представлен ко двору и как человек приятный стал вхож в лучшие дома. Императрица отличала его, ибо остановила на нем выбор, желая сделать его доверенным лицом в Венеции. Он ухаживал за графиней Брюс, но соперники нимало его не опасались; богач, он денег швырять не умел, а россиянки скупость почитают за великий грех и никому его не прощают.
Я в те дни ездил в Царское Село, Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт; надо везде побывать, когда путешествуешь и желаешь потом с полным правом сказать, что был там-то. Я писал о различных материях, чтоб попытаться поступить на государственную службу, и представлял свои сочинения на суд императрице, но усилия мои были тщетны. В России уважительно относятся только к тем, кого нарочно пригласили. Тех, кто прибыл по своей охоте, ни во что не ставят. Может, они и правы.
ГЛАВА VII
— Императрица Елизавета, — сказал случившийся при том человек, — проделала весь путь за пятьдесят два часа.
— Разумеется, — прибавил другой русский, — человек старого закала, она издала «Указ», предписав потребное на то время; она доехала б еще скорее, если б повелела.
В мое время и впрямь не дозволялось сомневаться в непогрешимости «указа» (что значит «декрет»), тот, кто осмеливался выказать сомнение в его исполнимости, почитался виновным в оскорблении Его Величества. В Петербурге я ехал по деревянному мосту вместе с Мелиссино, Папанелопуло и еще тремя-четырьмя спутниками; один из них, услыхав, что я порицаю мост за уродство, сказал, что его сделают каменным к такому-то дню по случаю празднества, когда должна была проехать по нему императрица. Поелику до названного дня оставалось всего три недели, я сказал, что это невозможно, русский косо на меня взглянул и добавил, что сомневаться в сем не приходится затем, что на сей предмет издан указ; я хотел возразить, но Папанелопуло сжал мне руку, дав знак молчать. В конце концов мост так и не построили, но и я оказался не прав, ибо за неделю до срока императрица издала иной указ, в коем милостиво повелеть соизволила, дабы означенный мост был построен в следующем году.
Российские цари всегда и во всем почитают себя самодержцами и иного языка знать не желают. Я однажды видел императрицу, одетую в мужское платье, чтоб кататься верхом. Обер-шталмейстер князь Репнин держал лошадь под узцы, чтоб она могла сесть, как вдруг лошадь с такой силой лягнула его, что сломала ему лодыжку. Государыня с удивленным видом приказала увести лошадь и повелела, под страхом смертной казни, чтоб подлая скотина не попадалась ей впредь на глаза. Все придворные и поныне получают воинские чины, что говорит о природе правления. У кучера императрицы чин полковника, как и у главного повара, кастрат Луини был подполковник, а художник Торелли только капитан, ибо получал всего восемьсот рублей в год. Часовые, стоящие у входа в покои императрицы со скрещенными ружьями, спрашивают у каждого, кто желает пройти, в каком он чине, чтоб знать, разнять им ружья или нет; «Какой ранг?» — слово это. Когда меня спросили о том впервые и объяснили значение слов, я не знал, что сказать, но бывший там офицер осведомился, какой мой доход, и когда я ответил три тысячи рублей, тотчас произвел меня в генералы и меня пропустили. В этой зале я увидал минуту спустя, как государыня, входя, остановилась на пороге, сбросила перчатки и протянула свои прекрасные руки часовым для поцелуя. Подобным благодушным обхождением завоевывала она преданность войск, коими командовал Григорий Григорьевич Орлов, обеспечивавших безопасность ее особы на случай бунта.
Вот что увидел я, когда впервые последовал за нею на службу в часовню. «Прото-папа» епископ встретил ее у дверей, чтоб предложить святой воды, она поцеловала его перстень, в то время как владыка с бородою в аршин склонился, дабы облобызать руку своей повелительнице — мирской владычице и патриарху в одном лице. Во время службы она не являла напускного благочестия; она была выше лицемерия и удостаивала улыбкой то одного, то другого из присутствующих, обращалась время от времени к своему фавориту, хоть сказать ей было нечего, она желала польстить ему, выказать, что особо отличает его, ставит надо всеми.
Я услыхал однажды, как она, выходя из оперы, где давали «Олимпиаду» Метастазио, сказала такие слова:
— Опера доставила всем преизрядное удовольствие, и я рада тому; но мне было скучно. Музыка чудесная вещь, но я не понимаю, как можно без памяти любить ее, если только нет ни срочных дел, ни мыслей. Я нынче пригласила Буранелло; интересно, сумеет ли он пробудить во мне интерес к музыке.
Она всегда так рассуждала. Я потом расскажу, как она беседовала со мной по возвращению из Москвы. Мы остановились в отменном трактире, где мне отвели две комнаты и поставили карету в сарай. После обеда я нанял двухместный экипаж и слугу, что знал французский. Карета моя была запряжена четверкой лошадей, ибо в городе Москве четыре города и надо объехать изрядное число дурно или вовсе не мощеных улиц, когда отправляешься с визитами. У меня было пять или шесть писем, я хотел их все разнести; зная, что мне не придется выходить, я взял с собой любезную мою Заиру, девочку тринадцати лет, которую все занимало. Не помню, что за православный праздник был в тот день, но всегда буду помнить оглушительный перезвон колоколов, что слышал я на всех улицах, ибо церкви были на каждом шагу. В ту пору сеяли пшеницу и смеялись над нами, что мы сеем на восемь месяцев раньше, хотя в том нет никакой нужды, только урожай губить. Я не знаю, кто тут прав, быть может, и мы и они.
Я развез все письма, кои получил в Петербурге от обер-егермейстера, от князя Репнина, от моего банкира Папанелопуло и от брата Мелиссино. На следующее утро ко мне явились с визитом все, к кому меня адресовали. Все пригласили меня на обед с моей душенькой. Я принял приглашение г-на Димидова, пришедшего первым, и обещал остальным быть у них все следующие дни попеременно. Заира, узнав о предназначенной ей роли, была счастлива доказать, что достойна такого с моей стороны уважения. Хорошенькая, как ангелочек, она была утехой всякого общества, и никто не вникал, дочь она мне, любовница или служанка. В этом отношении, да и во многих прочих делах, русские народ покладистый. Те, кто не видал Москвы, России не видал, кто знает русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния. В Петербурге все иностранцы. Горожане московские, в первую голову богатые, жалеют тех, кого служба, интерес или честолюбие понудили покинуть отечество, ибо отечество для них — Москва, а Петербург — источник бед и разорений. Не ведаю, справедливо ли сие, я с их слов сказываю.
За неделю я все осмотрел: фабрики, церкви, памятники старины, собрания редкостей, и по естественной истории тож, библиотеки, кои меня ничем не удивили, славный Колокол, и еще заметил, что их колокола не раскачиваются, как наши, а накрепко прикреплены. Звонят в них посредством веревки, привязанной за язык. Я нашел, что женщины в Москве красивей, чем в Петербурге. Обхождение их ласковое и весьма свободное, и чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать вид, что желаешь облобызать ручку. Что до еды, она тут обильная, но не довольно лакомая. Стол открыт для всех друзей, и приятель может, не церемонясь, привести с собой человек пять-шесть, приходящих иногда к концу обеда. Не может такого быть, чтоб русский сказал: «Мы уже отобедали, вы припозднились». Нет в их душе той скверны, что понуждает произносить подобные речи. Это забота повара, и обед возобновляется, хозяин или хозяйка потчуют «гастей». Есть у них восхитительный напиток, название которого я запамятовал, лучше чем шербет, что пьют в Константинополе в домах знатных вельмож. Челяди своей, весьма многочисленной, пить дают не простую воду, а такую, что на вкус не противна, пользительна, сытна и столь дешева, что большая бочка им обходится в рубль. Я приметил, что особливо почитают они Николу-угодника. Они молят Бога только через посредство сего святого, образ коего непременно находится в углу комнаты, где хозяин принимает гостей. Вошедший первый поклон кладет образу, второй хозяину; ежели там образа не случится, русский, оглядев комнату, замирает, не зная, что и сказать, и вовсе теряет голову. Русские в большинстве своем суеверней прочих христиан. Язык у них иллирийский, но служба вся на греческом; народ не понимает ничего, а невежественные попы рады держать его в невежестве. Я никак не мог втолковать одному «калогеру», знавшему латынь, что единственная причина, по которой мы, в Римской церкви, крестимся слева направо, а в Греческой справа налево, это то, что мы говорим «spiritus sancti» *, а они по-гречески «агиос пнеума».
— Если б вы говорили, — сказал я, — «пнеума агиос», вы бы крестились, как мы, или мы, как вы, если б произносили «sancti spiritus».
Он отвечал, что прилагательное должно предшествовать существительному, ибо нельзя произнести имя Божие, не предварив его хвалебным эпитетом. Такого рода почти и все прочие различия меж двумя сектами, не говоря о нагромождении лжи, что видел я и у них и у нас.
Мы возвратились в Петербург так же, как приехали; но Заира предпочла бы, чтоб мы вовсе не покидали Москву. Находясь подле меня во все часы дня и ночи, она так меня возлюбила, что я горестно думал о времени, когда принужден буду ее покинуть. На другой день по приезде свозил я ее в Екатерингоф, где она показала родителю полученные от меня подарки, расписав во всех подробностях, с каким почетом принимали ее, почитая за мою дочь, чем изрядно повеселила старика.
Первая новость, услышанная мною при дворе, была та, что государыня указом повелела воздвигнуть храм Господень на Морской, насупротив моей квартиры. В архитекторы избран был ею Ринальди. Сей философ спросил, какую эмблему поместить над порталом собора, а императрица отвечала, что никакой не надобно, пусть только напишет большими буквами Бог на том языке, на каком пожелает.
— Я изображу треугольник.
— Никакого треугольника. Бог и весь сказ. Другой новостью был побег Бомбаха, пойманного в Митаве, где он мнил себя в безопасности; но г-н Симолин арестовал его. Бедный безумец содержался под стражей и дела его были плохи, ибо сие почиталось дезертирством. Его все же помиловали, отправив служить на Камчатку. Кревкер и его любовница уехали с деньгами, а флорентийский авантюрист по имени Билиоти бежал, забрав у Папанелопуло 18 тысяч рублей, но некто Бори, человек Папанелопуло, также настиг того в Митаве и воротил в Петербург, где он сидит в остроге. Теми днями приехал принц Карл Курляндский и немедля дал мне знать. Я отправился к нему с визитом. Дом, где он проживал, принадлежал г-ну Димидову, владельцу железных рудников, коему восхотелось построить его целиком из железа. Стены, лестницы, двери, полы, перегородки, потолки, крыша, все было железное, за выключением мебели. Пожара он не боялся. Князь привез с собой любовницу, такую же сварливую, кою более терпеть не мог, ибо она и впрямь была несносна, а он достоин жалости, поелику не мог он от нее отделаться иначе, как сыскав ей мужа, а такой муж, какого она желала, никак не находился. Я нанес ему визит, но она так мне наскучила, жалуясь на принца, что я туда более ни ногой. Когда принц навестил меня, увидал мою Заиру и поразмыслил, насколько дешевле обрел я свое счастие, он узнал, как должен всякий умный человек, нуждающийся в любви, выбирать сожительницу, но глупая склонность к роскоши все портит, и сладкий плод делает горьким.
Меня почитали счастливым, мне нравилось слыть таковым, но счастлив я не был. После тюремного заключения завелся у меня геморрой, разыгрывавшийся раза три или четыре в год, но в Петербурге стало не до шуток. Нестерпимая каждодневная боль в заду делала меня грустным и несчастным. Восьмидесятилетний доктор Синопиус, коего я позвал, сказал грустную новость, что у меня там образовался свищ, что называется неполным. Другого средства, кроме как жестокая операция, не было. Он уверял, что надо без промедления ложиться под нож. Сперва требовалось определить местоположение свища, и он на другой день привел ко мне искусного хирурга, каковой исследовал мои внутренности, засунув в анус турунду из корпии, пропитанную маслом; вытащив ее наружу, он уяснил глубину и размеры свища, поглядев, в каком месте турунда была замарана сочащеюся жидкостью. Устье свища, сказал хирург, открывалось на два пальца от сфинктера. Основание полости могло быть весьма широким; боль проистекала от того, что едкая лимфа, заполнявшая полость, разъедала ткани, чтобы проделать выход, который сделает свищ полным и облегчит операцию. Когда сие само собой произойдет, сказал он, боли облегчатся, но я принужден буду терпеть неудобства из-за беспрестанного подтекания гноя. Он посоветовал мне набраться терпения и подождать этой милости от природы. Думая меня утешить, он сказал, что для местных жителей полный свищ в заду болезнь самая обыкновенная; они пьют превосходную воду Невы, что целебными свойствами обладает и из тела вредные жидкости изгоняет. По сей причине в России поздравляют тех, кто мучается от геморроя. Неполный свищ, понудивший меня соблюдать диету, оказал на меня, быть может, благотворное действие.
Артиллерийский полковник Мелиссино пригласил меня на воинский смотр в трех верстах от Петербурга, где генерал-аншеф Алексей Орлов угощал самых важных гостей за столом на восемьдесят персон. На учениях намеревались показать, как палят из пушки двадцать раз в минуту. Я присутствовал при том вместе с принцем Курляндским и восхищался, что все в точности так и было. Полевое орудие, кое обслуживали шесть бомбардиров, в минуту двадцать раз зарядили и столько же выстрелов произвели по врагу. Я наблюдал за сим с часами с секундной стрелкою в руках. Три секунды: пушка чистится за первую, заряжается за вторую и стреляет на третью.
За столом я оказался рядом с секретарем французского посольства, который возжелал пить на русский манер и сочтя, что венгерское вино напоминает легкомысленное шампанское, пил толико усердно, что, встав из-за стола, на ногах не держался. Граф Орлов выручил его, велев пить, покуда не сблюет, и тогда его уснувшего унесли.
За веселым застольем изведал образчики того, что в тамошних краях остроумием почитается, «Fecundi calicas quem non fecere disertum» *. По-русски я не разумел, и г. Зиновьев, сидевший рядом, изъяснял мне шутки сотрапезников, вызывавшие рукоплескания. Со стаканом в руках возносили блистательные здравицы в чью-нибудь честь, а тот обязан был с блеском ответствовать.
Мелиссино встал, держа кубок, наполненный венгерским вином. Все замолчали, чтоб послушать, что он такое скажет. Он пил за здравие генерала Орлова, сидевшего насупротив него на другом краю стола. Он сказал так:
— Желаю тебе умереть в тот день, как станешь богат. Все принялись хлопать. Он восхвалял великую щедрость Орлова. Можно было возбранить его, но за веселым столом нечего придираться. Ответ Орлова показался мне более мудрым и благородным, хотя опять же татарским, ибо вновь речь шла о смерти. Он тоже поднялся с кубком в руках:
— Желаю тебе умереть только от моей руки.
Рукоплескания еще сильней.
У русских энергичный разящий ум. Их не заботят ни красота, ни изящество слога, они тотчас берут быка за рога.
В ту пору Вольтер прислал императрице свою «Философию истории», писанную нарочно для нее, с посвящением в шесть строк. Через месяц доставили морем целый тираж названного сочинения, что без остатка разошелся в неделю. У всех россиян, знавших французский, лежала на столе эта книга. Главами вольтерьянцев были двое вельмож, люди большого ума, Строганов и Шувалов. Я читал стихи первого, столь же изрядные, что у его кумира, а спустя двадцать лет превосходной дифирамб второго; но сюжетом его была смерть Вольтера, что изрядно меня подивило, ибо сей жанр досель не употреблялся для печальных тем. В то время образованные русские, военные и статские знали, читали, славили одного Вольтера и полагали, прочтя все сочиненное им, что стали столь же учеными, как их апостол; я убеждал их, что надобно читать книги, из коих Вольтер черпал премудрость, и, быть может, они узнают больше него. «Не приведи Господь, — сказал мне в Риме один мудрец, — оспаривать человека, который прочел всего одну книгу». Таковы были русские в те времена, но мне сказали, и я верю, что нынче они поосновательней будут. Я познакомился в Дрездене с князем Белосельским, который, быв посланником в Турине, воротился в Россию. Сей князь надумал геометрически описать разум, исследовать метафизику: его небольшое сочинение классифицировало душу и ум; чем больше я его читаю, тем более возвышенным нахожу. Прискорбно, что атеист мог бы употребить его во вред.
Вот еще образчик поведения графа Панина, наставника Павла Петровича, наследника престола, столь ему послушного, что даже в опере он не осмеливался рукоплескать арии Луини, не испросив на то дозволения.
Когда гонец доставил весть о скоропостижной кончине императора Римского Франца I, императрица была в Красном Селе, а граф и министр во дворце в Петербурге с августейшим учеником, коему было тогда одиннадцать лет. В полдень гонец вручает послание министру, стоявшему насупротив кольца придворных, и я был из их числа, Павел Петрович стоял по правую руку от него. Он распечатывает, читает про себя, потом говорит, ни к кому не обращаясь:
— Важное известие. Император Римский почил в бозе. Большой придворный траур, который вы, Ваше Высочество, — говорит он, глядя на великого князя, будете носить на три месяца дольше, чем императрица.
— Почему так долго?
— Поскольку вы герцог Голштинский и восседаете в имперском совете, привилегия, — добавил он (оборотившись ко всем присутствующим), — коей толико вожделел Петр Первый, но так и не мог добиться.
Я наблюдал, с каким вниманием великий князь слушал своего ментора, как старался скрыть радость. Сия метода обучения пленила меня. Ронять идеи в младенческую душу и предоставлять ее самой себе. Я расхвалил ее князю Лобковицу, бывшему там, каковой весьма и весьма оценил мое замечание. Князя Лобковица все любили, ему отдавали предпочтение перед предшественником его Эстерхази, и этим все сказано, ибо тот при дворе погоду делал. Веселость и любезность князя Лобковица оживляли любое общество. Он ухаживал за графиней Брюс, признанной красавицей, и никто не почитал его несчастливым в любви.
Тогда задали смотр инфантерии в двенадцати или четырнадцати «верстах» от Петербурга; прибыла императрица и все придворные дамы и первые сановники; в двух или трех соседних деревнях дома были, но в столь малом числе, что сыскать пристанище оказалось делом затруднительным; но я все ж таки решил поехать, дабы доставить заодно удовольствие Заире, которая искала случая появиться вместе со мною. Празднество должно было длиться три дня, показывали фейерверк, изготовленный Мелиссино, как миной крепость взрывают, и множество воинских маневров на обширной равнине, что обещало преинтереснейшее зрелище. Я поехал с Заирой в дормезе, не заботясь, будет у меня хорошее или скверное жилье. То было время солнцестояния и ночи не было вовсе.
Мы добрались к восьми утра на место; где в первый день до полудня производились многоразличные маневры, после чего подъехали к кабаку и велели, подать нам обед в карету, ибо дом был так набит, что примоститься не было возможности. После кучер мой обходит всю округу в поисках пристанища, но ничего не находит; я о том нимало не печалюсь и, не желая возвращаться в Петербург, решаю ночевать в карете. Так и жил я три дня и все весьма меня одобряли, ибо многие деньги растратили, а устроились скверно. Мелиссино сказал, что государыня сочла уловку мою весьма разумной. Дом у меня был на колесах, и я располагался в самых верных местах, дабы с удобствами обозревать маневры, производимые в тот день. Вдобавок карета моя была прямо-таки создана для того, чтоб миловаться с любимой, ибо то был дормез. У меня одного на смотру был такой экипаж, ко мне являлись с визитами, Заира блистательно поддерживала честь дома, беседуя по-русски, а я к досаде своей ни слова не разумел. Руссо, великий Жан-Жак Руссо, сказал как-то наобум, что русский язык есть испорченный греческий. Подобная оплошность не пристала истинному гению, и все же он ее допустил.
Те три дня я частенько беседовал с графом Тотом, братом того, что служил в Константинополе и звался бароном. Мы сошлись в Париже, потом в Гааге, где я имел честь оказать ему услугу. Он покинул пределы Франции, чтоб избежать дела чести с офицерами, своими сотоварищами, сражавшимися под Минденом. Он приехал в Петербург вместе с г-жой Салтыковой, с коей свел знакомство в Париже и влюбился. Он проживал у нее, был принят при дворе, всем пришелся по нраву. Был он весел, умен, хорош собой. Два или три года спустя он получил высочайшее повеление покинуть Петербург, когда из-за польской смуты началась война с Турцией. Уверяли, что он переписывался со своим братом, который в Дарданеллах тщился помешать проходу российского флота под водительством Алексея Орлова. Не ведаю, что сталось с ним после отъезда из России.
Он изрядно мне услужил, ссудив пятьсот рублей, кои я не имел случая ему возвернуть, но я еще пока не умер.
В ту пору г-н Маруцци, греческий купец, что имел в Венеции торговый дом, но теперь вовсе отошел от дел, приехал в Петербург, был представлен ко двору и как человек приятный стал вхож в лучшие дома. Императрица отличала его, ибо остановила на нем выбор, желая сделать его доверенным лицом в Венеции. Он ухаживал за графиней Брюс, но соперники нимало его не опасались; богач, он денег швырять не умел, а россиянки скупость почитают за великий грех и никому его не прощают.
Я в те дни ездил в Царское Село, Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт; надо везде побывать, когда путешествуешь и желаешь потом с полным правом сказать, что был там-то. Я писал о различных материях, чтоб попытаться поступить на государственную службу, и представлял свои сочинения на суд императрице, но усилия мои были тщетны. В России уважительно относятся только к тем, кого нарочно пригласили. Тех, кто прибыл по своей охоте, ни во что не ставят. Может, они и правы.
ГЛАВА VII
Я встречаюсь с царицей. Мои беседы с великой государыней. Девица Вальвиль. Я расстаюсь с Заирой. Отъезд из Петербурга и прибытие мое в Варшаву. Князья Адам Чарторыский и Сулковский. Станислав Понятовский, король Польский Станислав-Август I. Театральные интриги. Браницкий
Я надумал уезжать с наступлением осени, а г. Панин, равно как и г. Алсуфьев, все твердили, что я не должен отправляться в путь, пока не вправе буду объявить, что говорил с императрицей. Я отвечал, что сам о том сокрушаюсь, но, не сыскав никого, кто желал бы меня представить, я могу только сетовать на свою злую долю.
Наконец г. Панин самолично велел мне погулять спозаранку в Летнем саду, куда она частенько хаживала, и где, повстречав меня ненароком, по всей вероятности, заведет разговор. Я дал понять, что желал бы повстречать Ее Императорское Величество, когда он будет рядом. Он указал день, и я пришел.
Прогуливаясь в одиночестве, я осматривал статуи, обрамлявшие аллеи, сделанные из дурного камня и пресквернейшим образом, но донельзя забавные, коль прочесть надпись, выбитую внизу. На плачущей статуе было высечено имя Демокрита, на смеющейся — Гераклита, длиннобородый старик назывался Сапфо, а старуха с отвисшей грудью — Авиценна. Прочие надписи были в том же роде. Тут я увидал в середине аллеи приближающуюся ко мне государыню, впереди граф Григорий Орлов, позади две дамы. По левую руку шел граф Панин, она беседовала с ним. Я вдвинулся в живую изгородь, дабы пропустить ее; поравнявшись, она, улыбаясь, спросила, пленился ли я красотой статуй; я отвечал, пойдя следом, что их тут поставили, дабы одурачить глупцов или посмешить тех, кто немного знал историю.
— Я знаю единственное, — отвечала она, — что дорогую мою тетю обманули, но она не изволила разбираться в сих плутнях; однако смею надеяться, что все прочее, вами у нас увиденное, не показалось столь смехотворным.
Я погрешил бы против истины и вежества, если б, услыхав изъяснения от дамы такого ранга, не принялся доказывать, что в России смешного ничтожно мало в сравнении с тем, что восхищения достойно; и почти час толковал о том, что примечательного обнаружил в Петербурге.
Упомянул я к слову о короле Прусском, воздав ему хвалу, но почтительнейше посетовав, что государь никогда не дослушивал до конца ответ на вопросы, кои сам задавал. Она премило улыбнулась и велела рассказать о моих с ним беседах, что я и сделал. Она любезно сказала, что никогда не видала меня на «куртаге». «Куртаг» — это концерт, где поют и музицируют; он бывает во дворце каждое воскресение, и всякий может прийти. Гуляя, она приветливо обращалась к тем, кого желала удостоить этой чести. Я отвечал, что был там всего один раз, ибо на беду свою не люблю музыку. Тут она, смеясь, сказала, взглянув на Панина, что знает еще одного человека, у которого та же беда. То была она. Она перестала слушать меня, дабы поговорить с подошедшим г. Бецким, Панин покинул ее, и я вышел из сада, донельзя обрадованный оказанной мне честью.
Государыня, роста невысокого, но прекрасно сложенная, с царственной осанкой, обладала искусством пробуждать любовь всех, кто искал знакомства с нею. Красавицей она не была, но умела понравиться обходительностью, ласкою и умом, избегая казаться высокомерной. Коли она и впрямь была скромна, то, значит, она истинная героиня, ибо ей было от чего возгордиться.
Несколько дней спустя г. Панин сказал, что императрица дважды справлялась обо мне и он уверен, что я ей понравился. Он советовал сыскать случай увидеть ее и уверил, что, поелику я ей по вкусу, она велит мне приблизиться всякий раз, когда увидит, и коли я пожелаю поступить на службу, она может попомнить обо мне.
Хоть я и сам не ведал, для какой службы могу быть годен, да еще в стране чужой, немилой, я обрадовался, узнав, что смею надеяться получить доступ ко двору. И я стал непременно гулять поутру в саду. Вот обстоятельное описание второй нашей беседы. Увидав меня издали, она через молодого офицера велела мне подойти.
Я надумал уезжать с наступлением осени, а г. Панин, равно как и г. Алсуфьев, все твердили, что я не должен отправляться в путь, пока не вправе буду объявить, что говорил с императрицей. Я отвечал, что сам о том сокрушаюсь, но, не сыскав никого, кто желал бы меня представить, я могу только сетовать на свою злую долю.
Наконец г. Панин самолично велел мне погулять спозаранку в Летнем саду, куда она частенько хаживала, и где, повстречав меня ненароком, по всей вероятности, заведет разговор. Я дал понять, что желал бы повстречать Ее Императорское Величество, когда он будет рядом. Он указал день, и я пришел.
Прогуливаясь в одиночестве, я осматривал статуи, обрамлявшие аллеи, сделанные из дурного камня и пресквернейшим образом, но донельзя забавные, коль прочесть надпись, выбитую внизу. На плачущей статуе было высечено имя Демокрита, на смеющейся — Гераклита, длиннобородый старик назывался Сапфо, а старуха с отвисшей грудью — Авиценна. Прочие надписи были в том же роде. Тут я увидал в середине аллеи приближающуюся ко мне государыню, впереди граф Григорий Орлов, позади две дамы. По левую руку шел граф Панин, она беседовала с ним. Я вдвинулся в живую изгородь, дабы пропустить ее; поравнявшись, она, улыбаясь, спросила, пленился ли я красотой статуй; я отвечал, пойдя следом, что их тут поставили, дабы одурачить глупцов или посмешить тех, кто немного знал историю.
— Я знаю единственное, — отвечала она, — что дорогую мою тетю обманули, но она не изволила разбираться в сих плутнях; однако смею надеяться, что все прочее, вами у нас увиденное, не показалось столь смехотворным.
Я погрешил бы против истины и вежества, если б, услыхав изъяснения от дамы такого ранга, не принялся доказывать, что в России смешного ничтожно мало в сравнении с тем, что восхищения достойно; и почти час толковал о том, что примечательного обнаружил в Петербурге.
Упомянул я к слову о короле Прусском, воздав ему хвалу, но почтительнейше посетовав, что государь никогда не дослушивал до конца ответ на вопросы, кои сам задавал. Она премило улыбнулась и велела рассказать о моих с ним беседах, что я и сделал. Она любезно сказала, что никогда не видала меня на «куртаге». «Куртаг» — это концерт, где поют и музицируют; он бывает во дворце каждое воскресение, и всякий может прийти. Гуляя, она приветливо обращалась к тем, кого желала удостоить этой чести. Я отвечал, что был там всего один раз, ибо на беду свою не люблю музыку. Тут она, смеясь, сказала, взглянув на Панина, что знает еще одного человека, у которого та же беда. То была она. Она перестала слушать меня, дабы поговорить с подошедшим г. Бецким, Панин покинул ее, и я вышел из сада, донельзя обрадованный оказанной мне честью.
Государыня, роста невысокого, но прекрасно сложенная, с царственной осанкой, обладала искусством пробуждать любовь всех, кто искал знакомства с нею. Красавицей она не была, но умела понравиться обходительностью, ласкою и умом, избегая казаться высокомерной. Коли она и впрямь была скромна, то, значит, она истинная героиня, ибо ей было от чего возгордиться.
Несколько дней спустя г. Панин сказал, что императрица дважды справлялась обо мне и он уверен, что я ей понравился. Он советовал сыскать случай увидеть ее и уверил, что, поелику я ей по вкусу, она велит мне приблизиться всякий раз, когда увидит, и коли я пожелаю поступить на службу, она может попомнить обо мне.
Хоть я и сам не ведал, для какой службы могу быть годен, да еще в стране чужой, немилой, я обрадовался, узнав, что смею надеяться получить доступ ко двору. И я стал непременно гулять поутру в саду. Вот обстоятельное описание второй нашей беседы. Увидав меня издали, она через молодого офицера велела мне подойти.