Страница:
Комиссар 624-го полка Михеев, встретив их у блиндажа, удивился:
- Умные люди к нам и ночью-то не ездят, а вы днем рискуете.
С последней встречи, заметил Мазурин, Михеев заметно сдал. Огромное напряжение и нечеловеческая усталость сказались и на нем. Заметив, как Скородумов вслушивается в вой пролетающих над головой снарядов, наших и немецких, Михеев сказал:
- А мы уж и привыкли к этому, не замечаем, как мух летом. Если свистит, значит не наш. А наш все равно не услышим.
- Командир полка у вас новый, товарищ комиссар? - спросил Мазурин.
- Да, майор Кондратенко, - вздохнул Михеев, - а от Фроленкова вчера было письмо из госпиталя. Надолго его на этот раз уложили.
- Как обстановка сейчас? - спросил Мазурин.
- Смотрите сами, - Михееву явно было не до разговоров.
Мазурин долго смотрел в бинокль на позиции противника. Хорошо были видны блиндажи, ходы сообщения. На нейтральной полосе стояло несколько наших подбитых танков. На проволоке перед окопами немцев висел в белом полушубке какой-то убитый в атаке командир.
Знакомых у Мазурина в 624-м полку почти не осталось. Кто был убит, кто попал в госпиталь. Да и вообще людей в полку оставалось всего несколько десятков. В разговоры с ним все вступали неохотно, чувствовалось общее переутомление. Мазурин собрал материал всего для нескольких заметок, на настоящую статью впечатлений было мало.
В блиндаже, который назывался так только потому, что был накат, было тепло, когда Мазурин со Скородумовым пришли туда вечером, но даже сесть было негде, поэтому ночевать пришлось в окопе. Прикорнули вместе с группой бойцов, прижавшись, друг к другу. Заснули быстро, хотя то и дело вокруг раздавались короткие пулеметные очереди.
Еще до рассвета Скородумов растолкал Мазурина:
- Николай, мы с покойниками спим!
Боец, спиной к которому прижался Мазурин, был действительно мертв. Был ли он убит еще днем и лежал здесь давно, или умер ночью, они не знали.. Еще полгода назад Мазурин содрогнулся бы от такого соседства, а теперь поймал себя на мысли, что даже не удивился.
Вернувшись к полудню в политотдел, Мазурин сдал материал Васильеву и тут же лег спать до вечера. Когда Васильев его разбудил, поехали в типографию печатать номер газеты.
От картин, увиденных на передовой, настроение у Мазурина было мрачное. Васильев тоже был не в духе. Обычно разговорчивый, сейчас он угрюмо молчал.
- Да, действительно "долина смерти", - задумчиво произнес Мазурин.
- Знаешь, почему, оказывается, так упорно хотим взять это Чегодаево? спросил, наконец, Васильев, - Есть такой слух, что командованию передали: этими боями интересуется сам товарищ Сталин. Вот и стремятся взять Чегодаево, во что бы то ни стало. Пять дивизий здесь топчутся, сколько людей потеряли, а толку никакого. Ты в медсанбате был? Завтра съездим, хотя сейчас там не то, что было неделю назад. Командир медсанбата Востроносов рассказывал мне, что в иные дни они по шестьсот-семьсот раненых в сутки обрабатывали.
Старший военврач 409-го полка капитан ветеринарной службы Набель еще по приказу майора Тарасова должен был находиться в первом эшелоне, как начальник службы. Хотя сам ветлазарет располагался во втором эшелоне. Впрочем, лошадей в полку почти не было, а те, что оставались - больные и здоровые - работали одинаково.
В деревушке осталось всего два целых дома. В одном из них разместился штаб полка, а во втором санрота. Набель решил перейти туда, он был хотя и конский, но все же доктор. В доме кроме хозяев жили и все медики санроты, человек двадцать, врачи, фельдшеры, санитарки, повозочные. Все время несколько человек сидели за столом - процедура питания шла беспрерывно.
Вечером приносили и клали на пол солому, покрывали ее плащ-палатками и ложились спать впритык. Из-за тесноты спать можно было только на боку. Если требовалось повернуться на другой бок, то приходилось сначала вставать, разворачиваться на одной ноге, втиснуться опять на свое место можно было с большим трудом. Вытянуть ноги опять же из-за тесноты было некуда.
Спали в этом доме на столе, на печке и на нарах, которые изобрел фельдшер Богатых. Но все равно было тесно. Хозяин, худой старик, спал обычно, сидя на пороге.
Раза два за ночь открывалась дверь, и кто-то кричал: "Раненые!" Все вставали и выходили на улицу. Изба быстро заполнялась стонущими ранеными и запахом лекарств. А на столе под светом коптилки начиналась работа. Врачи Пиорунский и Гуменюк, фельдшеры, медсестры меняли повязки и делали жгуты, инъекции, и все быстро, как на конвейере. Санитары едва успевали снимать раненых со стола.
Повар тут же давал раненым горячий чай, по сто граммов водки, санитары относили их на пол, на солому, и люди почти сразу же засыпали.
Когда был обработан последний из партии раненых, всех по одному поднимали с пола и уносили в сани. Надо было везти их дальше, в медсанбат. С пола убирали окровавленные бинты, и санитары ложились досыпать.
Когда ночью привозили раненых, Набеля обычно не будили. У него была туляремия, случались тяжелые приступы. Болезнь обидная, из-за обыкновенных мышей. Как-то раз, когда полк стоял в Спасском-Лутовиново, приступ застал Набеля во время немецкой контратаки. Расположились они тогда в усадьбе Тургенева. Когда Набелю стало полегче и он выглянул из окна, увидел в поле цепь немецких автоматчиков. К счастью, у дома еще стояли сани, и начальник аптеки Ира Мамонова вывезла его, спасла от верной гибели.
Во время очередного приступа Набеля не стали тревожить и он, когда очнулся и выглянул из-под полушубка, увидел рядом с собой бледное лицо раненого бойца с обострившимся носом. Подошли два санитара и сказали спокойно: "Умер он, сейчас заберем". Набель перевернулся на другой бок и стал быстро засыпать.
Утром первой проблемой у обитателей этого дома было найти свои валенки. Перед отбоем, когда все разувались, на полу их образовывалась целая груда и, хотя на каждом валенке были метки - зубчики, кружочки или квадратики, каждый находил потом свои с трудом.
- Тяжелый какой-то, и мокрый, - не узнал Набель свой валенок, брошенный ему от печки.
- Он в чугун с водой попал, вот и мок всю ночь, - сказал кто-то из санитаров.
Валенки себе Набель добыл с трудом. Почти до декабря он ходил в сапогах. Но как-то среди убитых немцев его бойцы нашли одного, обутого в русские валенки. Снять их не удавалось, так примерзли, пришлось отрубать ноги топором, отогревать валенки, и только после этого их можно было использовать.
- Куда же я в мокром валенке! - рассердился Набель.
Все засмеялись, посыпались советы. Чувство юмора у большинства все же сохранилось, но Набелю было не до смеха. Кто-то из медсестер подала ему чистые портянки, но они тут же промокли.
- Бери вот одеяло, обмотаешь, а в лазарете своем у кого-нибудь займешь. А этот пусть пока здесь сохнет, - предложил Набелю фельдшер Кудашев.
Надо было везти раненых в медсанбат, а Набелю ехать в свой лазарет, осмотреть несколько больных лошадей.
- Ну вот, даже ходить можно, - смеясь, сказал Кудашев, глядя, как Набель с намотанным на одну ногу одеялом садится в сани.
- Смешно тебе, а мне не до смеха, сейчас ведь не лето, - с укором сказал Набель.
Отъехали метров сто от избы, где ночевали.
- Помнишь Зиночку-хохотушку? Ты еще говорил, что ее, наверное, и не убьют никогда, такую оптимистку, - спросил Кудашев Набеля.
- Конечно, а что ее не видно который день?
- А вот посмотри на этот холмик. Теперь она здесь. Везла раненых и фугаска рядом разорвалась.
"А я о своем валенке переживаю, - Набелю стало стыдно, - Господи, но, сколько же можно убивать людей...". Он вспомнил смеющееся с ямочками лицо Зиночки, ее темно-синие глаза и ему стало не по себе: "Посмотри на этот холмик...".
На следующий день, как и было запланировано, Николай Мазурин приехал в медсанбат дивизии. Расположился он километрах в шести от передовой, в полуразрушенной деревеньке Хохлы, в чудом уцелевшем помещении детского сада. Мазурин нашел комиссара медсанбата капитана Воробьева, представился ему и сказал:
- Хотелось бы познакомиться с работой медиков. А то, по правде говоря, имею о ней весьма смутное представление.
- С работой знакомьтесь, конечно, а вот попадать к нам не советую, устало ответил Воробьев, - Врачи сейчас все заняты, работы много. Не так, конечно, как две недели назад, полегче стало, но все равно нам пока не до отдыха.
Первая палата, куда они вошли, была послеоперационная. Койки в несколько рядов, свободных мест не было. Кто-то из раненых негромко и протяжно стонал.
В углу у окна Мазурин узнал капитана Шапошникова. Был он очень худ, глаза ввалились. Рядом с ним сидел врач капитан Шестаков и что-то тихо ему говорил. В другом раненом Мазурин узнал лейтенанта Вольхина.
- Вот так встреча, Валентин, - подошел к нему Мазурин, - а мне сказали, что ты ранен, но я не думал, что ты здесь. Куда тебя?
- В плечо и грудь, осколками. Вот уж третью неделю здесь.
Вольхин был ранен в тот же день, когда погиб майор Гогичайшвили.
- Хотели увезти меня в тыл, - продолжал Вольхин, но упросил врачей оставить. А то потом в свою часть уже не попадешь. Здесь отлежусь, заживает на мне быстро. Как там у нас?
- По-прежнему. В сводках передают, как бои местного значения. За овраги и бугорки.
- Чегодаево так и не взяли?
- Нет. Пробовали соседи - тоже бесполезно.
- Слышал, ты домой ездил?
- Да, здесь уже вторую неделю, - ответил Мазурин.
- Как там дома?
- Как тебе сказать... Трудно всем. Кому сейчас легко? Хотя тыл - есть тыл.
- Пойдемте, товарищ политрук, - прервал их разговор капитан Воробьев. Ему нельзя долго разговаривать.
Кивнули друг другу, Мазурин пожал Вольхину руку, безвольно лежавшую поверх одеяла.
- Пойдемте в операционную, - предложил Воробьев, - сейчас доктор Комоцкий оперирует.
Мазурин много слышал об этом замечательном хирурге. Бойцы верили в его искусство, как в чудо. Слышал он и про случай, скорее легенду, как одному бойцу почти срезало осколком голову, так его, безнадежного, товарищи все равно принесли в медсанбат: "Доктор Комоцкий пришьет!"
- По двадцать часов стоит, не разгибаясь, до шестидесяти сложных операций в сутки. Ампутацию бедра за пять минут делает! - с гордостью сказал Воробьев. - Поесть некогда. Мы его уж в приказном порядке заставляем обедать. Прямо за этим столом. Кровь смоют санитарки, котелок сюда с супом, и через пять минут опять операция. И второй хирург наш, Колесникова Матильда Ханаановна, превосходный мастер своего дела, добрейшие руки. Ассистент одна на двоих, Закунина Елена. Надо успевать обоим инструмент подавать и не ошибаться. А это Катя Пожидаева, - Воробьев посмотрел на миловидную девочку в белом халатике, - Регистратор наш. Надо же всех раненых зарегистрировать, записать ход операции, заполнить на всех карточки передового района. А медсестры у нас какие хорошие - Козлова Дуся, Салошкина Аня, Ермоленко Аня... Представляете, какой ловкостью надо обладать, чтобы на коленках, на общих нарах, при коптилке попасть в вену, перелить кровь или раствор. А раненые многие в шоковом состоянии, обескровленные, со впавшими венами, оторванными руками, ногами, ранениями бедренных артерий, с открытыми пневмотораксами...
Воробьев говорил бурно, речь его, наполовину состоявшая из медицинских терминов, была мало понятна неискушенному в медицине Мазурину, но только поэтому он еще и сдерживал слезы, слушая его бесхитростный рассказ..
- Какие люди, вы не представляете... Смены никакой, работают, пока не свалятся, два-три часа отдыха в сутки не набирается, - продолжал рассказывать Воробьев.
- Да, тут у вас, как конвейер, - сказал Мазурин, заметив, как с одного стола понесли в перевязочную раненого, а на его место санитары тут же кладут другого.
- Это Деев и Матвеев, - сказал Воробьев, - наши санитары. Незаменимые люди. Я иной раз удивляюсь, как они все это выдерживают. Видеть столько крови и страданий каждый день много месяцев подряд - не у каждого, знаете ли, психика может выдержать.
Мазурин невольно вспомнил описание лазарета в романе "Война и мир" и подумал, что, сколько уже было за это время войн, медицина шагнула вперед, но кровь и стоны раненых остаются, а на смену врачам и сестрам милосердия 1812 года пришли другие, такие же русские девушки...
- Как у вас с эвакуацией раненых? - спросил Мазурин.
- Тяжело. Транспорта не хватает. Машины буксуют в снегу, только лошади и спасают, - ответил Воробьев, - Хорошо помогли нам местные жители: сплели каркасы из соломы на сани. Кладем туда лежачих и сажаем двух впереди. Но все равно очень медленно вывозим. Первичных раненых не успеваем обрабатывать, а уже необходимо вторичные обработки делать: гангрены развиваются, другие осложнения.
- Мне бы с кем-нибудь поговорить из врачей или медсестер, - попросил его Мазурин.
- Врачей... Сейчас все очень заняты. Захарова и Базанов в перевязочной. Посмотрю, может быть, кто-нибудь отдыхает.
Воробьев сходил в комнатку рядом с операционной.
- Вот, рекомендую поговорить с Аней Ермоленко. Она у нас хотя и самая молодая, но уже с наградой. Отличная медсестра. Из киевского окружения вышла. До смены у нее полчаса, можете поговорить.
Аня Ермоленко оказалась столь юной, почти ребенком, с большими синими глазами на румяном миловидном лице, что Мазурин, удивившись ее возрасту, невольно спросил:
- Сколько же вам лет, Аня?
- Семнадцатый пошел с первого сентября. Ой, а почему именно со мной вы хотите поговорить? Я же недавно всех так подвела...
Мазурин переглянулся с Воробьевым: "Подвела?"
- Заснула во время операции, - улыбнулся Воробьев. - Работала без смены третьи сутки, вечером я подхожу к ней: "Дочка, вытянешь еще ночь или нужна замена?" Вытяну, говорит, а на рассвете и свалилась.
- Помню, что санитары кладут тяжелораненого на стол и говорят: "Доктор, это последний с красной полосой, то есть срочный", - дополнила Аня, - а мне показалось, что он падает со стола. Я протянула руки, чтобы его поддержать, и сама упала, и тут же уснула. Меня не смогли разбудить и нашатырным спиртом. Отнесли в послеоперационную палату, положили вместе с ранеными и проспала я там восемнадцать часов. В тот день, потом мне говорили, была солнечная и без метели погода, командование прислало в медсанбат весь свободный транспорт и почти всех раненых перевезли в госпиталь, и к нам был уже меньший поток раненых, потому что дивизия воевала неделю без передышки...
У Мазурина от бесхитростного рассказа этой девочки перехватило горло. "Посмотрели бы на нее те, с той стороны, может быть, поняли, что с такими девушками нас не победить".
- А как же вы, такая маленькая, вообще в армии оказались? - Мазурин понял, что девочка умеет хорошо рассказывать, а то, что она побывала в окружении под Киевом, было и вдвойне интересно.
- Училась я в Мозырьском медучилище. В июне сдали экзамены экстерном и направили нас, несколько девчат, в областную больницу. Сразу же она стала военным госпиталем. А оттуда я и выпросилась на фронт. Пятого июля была в санчасти стрелкового полка, как раз началось отступление. Везде бомбежки, на переправах через Днепр и Десну что творилось - вспоминать страшно. Мосты были понтонные, немцы их то и дело топят, саперы в воде были до посинения. Раненые стонут, куда их везти - не знаем. Кое-как раненых через Днепр переправили, это уже в начале сентября. Мне тогда медаль и вручили, "За боевые заслуги", за вынос тринадцати раненых с поля боя. А потом я одна три дня ездила по дорогам Черниговской области с шестью подводами тяжелораненых. Лошади устали, кормить их нечем. Один раненый у меня умер, ездового убило, многих ранило вторично. Ночью вижу, как едет легковая машина. Я подбежала, зажгла спичку специально, знала, что выйдут и будут ругать. Так и случилось. Вышел из машины командир и стал меня ругать, что я демаскирую местность. Я рассказала, что вожу четвертые сутки раненых и мне нечем их кормить. Этот командир тут же обошел колонну на дороге, мобилизовал машины и людей, и всех раненых у меня забрали. А через несколько дней я опять увидела этого командира, смертельно раненного, и был это, оказывается, командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос. После первой встречи с ним меня контузило при бомбежке, голова шумела, плохо слышала. Шла с совсем незнакомыми людьми, все время под обстрелом. А с командующим встретилась в каком-то овраге. Он был ранен в ногу. Я бинтовала раненых, тут появились самолеты, начался артобстрел со всех сторон. Овраг окружили немецкие танки и автоматчики. Многие наши с оружием выскочили на поле, думали прорваться, но немцы всех передавили танками. Генерал Кирпонос был еще раз ранен и умер. Похоронили мы его в этом овраге, кто уцелел, и вечером ушли. Вернее, уползли в лес. Там какой-то полковник разбил всех нас на группы, и стали все по одной уходить на восток. Вышли в Курск где-то в конце ноября, а наши его оставляют. Какой-то шофер посадил в свою машину, уснула я с куском колбасы в руках, а проснулась от того, что кажется: нас давят танками. Шофер меня успокоил, сказал, что это танковая бригада наша грузится на платформы. А потом я прошла проверку и оказалась в Ефремове. До медсанбата, куда меня назначили, шла пешком три дня, ни разу не удалось выспаться в тепле...
Мазурин слушал рассказ Ани Ермоленко, стараясь не забыть ни слова, а когда она закончила, подумал, сколько же ей, еще ребенку, уже довелось пережить такого, чего не выдерживали и здоровые мужики... Что такое окружение, он знал по своему опыту, наслышан был и о киевском окружении, из которого мало кто вышел.
А через несколько дней 137-я стрелковая дивизия прощалась со своим командиром. Иван Тихонович Гришин получил звание генерал-майора и новое назначение: начальником штаба соседней армии.
Шестнадцатого марта за ужином он прощался со своими боевыми друзьями.
Васильев с Мазуриным на квартиру к Гришину пришли вечером. За столом сидели несколько человек ближайших его помощников - Канцедал, Яманов, Кустов, Кутузов, Кузьмин, Румянцев, Бабур.
- О, газета, - сказал Гришин. - Проходите за стол, - он встал и поздоровался с обоими.
У Мазурина защемило сердце: "Неужели его больше не будет с нами?"
Говорили о прошедших боях, о товарищах, павших и раненых. Мазурин в эти минуты особенно отчетливо понял, сколько же они прошли и пережили, и сколько еще предстоит пройти до Победы. Хотелось верить, что самое тяжелое все-таки позади, и именно отсюда пойдут они на запад. Но многим ли из них доведется дойти до Победы...
Иван Тихонович Гришин оставлял дивизию в тяжелое для нее время. Наверное, вообще в самое тяжелое, после неудачных кровопролитных боев. Он не мог знать, что с этих же рубежей поведет на запад не одну, а одиннадцать дивизий, что доведется идти ему на запад той же дорогой, что и отступал, придется освобождать родные места, деревню, в которой жили его отец и мать. Он опоздает, их расстреляют гитлеровцы, как родителей советского генерала. Спалят немцы и всю его родную деревню, так что и ветлы не останется.
Но на тех полях под Милославичами доведется отомстить генералу Гришину за горечь поражений 41-го. Тогда, 16 марта 42-го, он не мог знать, что его армия пройдет Днепр и десятки рек и речек но, прощаясь со своими товарищами, верил, что войну он закончит обязательно в Германии, а не с позором в арзамасских лесах.
Новая должность, новые люди, все это было интересно, но и в дивизии он оставлял часть души. Больше полутора лет командовать дивизией в труднейших боевых условиях - это дало громадный командный опыт, закалило волю и характер.
Наступила минута прощания, минута, которую все ждали - какой она будет...
Иван Тихонович крепко обнял Канцедала, своего бессменного комиссара, первого советника, с которым и работалось всегда легко и всегда можно было поговорить по душам.
- Не забывай нас, Иван Тихонович, - сказал полковник Яманов дрогнувшим голосом.
Гришин уважал его за то, что всегда умеет настоять на своем, если чувствует свою правоту. А от скольких ошибок он его предостерег...
Невольно на глазах у всех блеснули слезы.
- Мельниченко, - позвал Канцедал адъютанта нарочно веселым голосом, чтобы разрядить обстановку, - подайте простынь, газетчики прощаться будут.
Все засмеялись, стараясь незаметно руками промокнуть глаза.
Увидев лейтенанта Тюкаева, который пришел в штаб с донесением, Гришин подал ему руку и сказал:
- Ты извини меня за тот случай на Судости...
Когда санки с генералом Гришиным скрылись во мгле, все сразу почувствовали, что им теперь будет не хватать этого человека...
- Да, умница человек Иван Тихонович, - первым сказал батальонный комиссар Воротынцев. - Повезло нам, что с таким человеком довелось вместе воевать.
- Да уж, сколько было критических ситуаций, но он никогда не терялся и не падал духом, - добавил полковник Яманов.
- Я думаю, он теперь далеко пойдет, - сказал Канцедал. - Военные знания у него прочные, характер исключительно волевой, а интуиция и хватка - дай бог каждому, и после паузы добавил: - Что ж, давайте расходиться, товарищи, завтра новый командир дивизии приезжает.31
По пути на новое место службы Гришин заехал в госпиталь, попрощаться с Шапошниковым. Александр Васильевич знал, что Гришину присвоено звание генерала и что он уходит из дивизии, но был удивлен, увидев его входящим к ним в палату.
- Вот заехал попрощаться, Александр Васильевич, - сказал Гришин, поздоровавшись. Он сел к нему на койку. - Спасибо тебе за все, что ты сделал для дивизии. Выздоравливай, береги себя. После госпиталя у тебя другое назначение будет, слышал я разговор, что нужен человек с боевым опытом, начальник армейских курсов младших лейтенантов. Я рекомендовал тебя. Да, и самое главное: готовь шпалу, майора тебе присвоили, и дырочку для ордена Красного Знамени можешь провинтить.
- Спасибо, товарищ генерал, Иван Тихонович, - сказал Шапошников, стараясь запомнить лицо Гришина в эти минуты. Он невольно посмотрел и ему на грудь: рядом с орденом Красной Звезды, полученной еще в 40-м году, появилась новенькая медаль "За отвагу".
"Что ж, командиру дивизии и за столько трудов... Скупо..." - подумал Шапошников.32
- После войны напишешь мемуары, как мы воевали, - улыбнувшись, сказал Гришин. - Честнее тебя никто не расскажет.
- Да, я иногда думаю: как мы все это выдержали... Мемуары... Для этого нужен божий дар, да и правду писать - никто не поверит, а неправду не стоит и писать, - тихо сказал Шапошников.
Когда Гришин уехал, лейтенант Вольхин, койка которого стояла теперь рядом, спросил Шапошникова:
- Он в нашей армии теперь будет начальником штаба?
- Нет, в соседней. Хотя, думаю, и эта должность для него будет недолгой. Он давно готовый командующий армией. Собственно, еще в сороковом его на дивизию ставили для стажировки, не более, и если бы не окружения одно за другим, он бы еще в начале войны стал бы командующим армией.
- А вы давно его знаете? - спросил Вольхин.
- Много лет. Пройдено и пережито с ним было немало, - ответил, задумавшись, Шапошников. - Человек он сильный, большого военного таланта, сложный. Хотя он меня и расстрелять грозился и два раза на верную смерть посылал, плохого о нем ничего не могу сказать.
Гришин, когда вошел в палату, узнал, конечно, и Вольхина, поздоровался со всеми, лежавшими в палате, но Вольхин по его цепкому взгляду понял, что Гришин его узнал, хотя близко им за все время войны и приходилось встречаться два-три раза. Конечно, и положение у них было разное, и звания, да и откуда бы Гришину знать, что этот худющий лейтенант через семь лет встретится ему в Германии с погонами генерал-майора...
Вольхин с Шапошниковым лежали рядом несколько дней и почти все время у них уходило на разговоры, причем не на обычную болтовню выздоравливающих раненых, - они разбирали подробно ход боев полка всего периода с начала войны. Шапошников неплохо ориентировался в действиях дивизии и их армии в целом, поэтому такие беседы были вдвойне интересней.
Шапошникову нравился этот молодой лейтенант. Пытливый, с острым умом, жадный до военных знаний. Вольхин и сам чувствовал, что все его знания военного дела после долгих разговоров с Шапошниковым постепенно приобретают какую-то стройную систему. Шапошникову, когда он рассказывал, самому нравилось вспоминать тактические подробности боев, он чувствовал, что его рассказы ложатся на благодатную почву. И Вольхин в этих беседах быстро полюбил штабное дело, четкую красоту схем, их логичность.
До госпиталя он, в недавнем прошлом учитель математики, слабо разбирался в военной терминологии, Шапошников тактично его поправлял, если тот говорил неправильным с точки зрения военного языком: "Уши режет. Запомните, военный язык такой же четкий, как математический".
Вольхин теперь интересовался и деталями штабной службы. Особенно его интересовала работа оператора. По прошедшим боям тренировался составлять боевые донесения и приказы в масштабе полка, а то и дивизии, вникал в схемы боевых порядков, которые составлял для него Шапошников. Все это оказалось настолько интересным, что и на войну Вольхин стал смотреть теперь несколько иными глазами: это не только стрельба, но и кропотливый труд в штабах, где требуется высокая культура. Раньше он, считавший себя окопником, относился к штабникам с некоторым презрением, но после бесед с Шапошниковым понял, что успех боя зависит, прежде всего, от хорошей работы штаба.
- Возьмем первые бои дивизии, под Чаусами, - начал говорить Шапошников, - Может быть, мне и нельзя судить о работе штаба корпуса, но все-таки: почему корпус, такая сильная оперативная единица, так и не сыграл по-настоящему там своей роли? Конечно, большая беда, что немцы сорвали сосредоточение, в бой шли прямо с эшелонов, но многое зависело и от того, как штаб корпуса сумеет распорядиться наличными силами. А он год как сформирован, но ни разу не проводил штабных учений. Люди даже плохо знали друг друга. Штаб есть, но не сколочен, механизм работы как следует не отлажен. Другое дело - штаб нашей дивизии. Условия - тяжелейшие, на острие удара сильнейшей группировки противника все лето и осень. А дивизия жива, управление не терялось, исключая, конечно, брянское окружение.
- Умные люди к нам и ночью-то не ездят, а вы днем рискуете.
С последней встречи, заметил Мазурин, Михеев заметно сдал. Огромное напряжение и нечеловеческая усталость сказались и на нем. Заметив, как Скородумов вслушивается в вой пролетающих над головой снарядов, наших и немецких, Михеев сказал:
- А мы уж и привыкли к этому, не замечаем, как мух летом. Если свистит, значит не наш. А наш все равно не услышим.
- Командир полка у вас новый, товарищ комиссар? - спросил Мазурин.
- Да, майор Кондратенко, - вздохнул Михеев, - а от Фроленкова вчера было письмо из госпиталя. Надолго его на этот раз уложили.
- Как обстановка сейчас? - спросил Мазурин.
- Смотрите сами, - Михееву явно было не до разговоров.
Мазурин долго смотрел в бинокль на позиции противника. Хорошо были видны блиндажи, ходы сообщения. На нейтральной полосе стояло несколько наших подбитых танков. На проволоке перед окопами немцев висел в белом полушубке какой-то убитый в атаке командир.
Знакомых у Мазурина в 624-м полку почти не осталось. Кто был убит, кто попал в госпиталь. Да и вообще людей в полку оставалось всего несколько десятков. В разговоры с ним все вступали неохотно, чувствовалось общее переутомление. Мазурин собрал материал всего для нескольких заметок, на настоящую статью впечатлений было мало.
В блиндаже, который назывался так только потому, что был накат, было тепло, когда Мазурин со Скородумовым пришли туда вечером, но даже сесть было негде, поэтому ночевать пришлось в окопе. Прикорнули вместе с группой бойцов, прижавшись, друг к другу. Заснули быстро, хотя то и дело вокруг раздавались короткие пулеметные очереди.
Еще до рассвета Скородумов растолкал Мазурина:
- Николай, мы с покойниками спим!
Боец, спиной к которому прижался Мазурин, был действительно мертв. Был ли он убит еще днем и лежал здесь давно, или умер ночью, они не знали.. Еще полгода назад Мазурин содрогнулся бы от такого соседства, а теперь поймал себя на мысли, что даже не удивился.
Вернувшись к полудню в политотдел, Мазурин сдал материал Васильеву и тут же лег спать до вечера. Когда Васильев его разбудил, поехали в типографию печатать номер газеты.
От картин, увиденных на передовой, настроение у Мазурина было мрачное. Васильев тоже был не в духе. Обычно разговорчивый, сейчас он угрюмо молчал.
- Да, действительно "долина смерти", - задумчиво произнес Мазурин.
- Знаешь, почему, оказывается, так упорно хотим взять это Чегодаево? спросил, наконец, Васильев, - Есть такой слух, что командованию передали: этими боями интересуется сам товарищ Сталин. Вот и стремятся взять Чегодаево, во что бы то ни стало. Пять дивизий здесь топчутся, сколько людей потеряли, а толку никакого. Ты в медсанбате был? Завтра съездим, хотя сейчас там не то, что было неделю назад. Командир медсанбата Востроносов рассказывал мне, что в иные дни они по шестьсот-семьсот раненых в сутки обрабатывали.
Старший военврач 409-го полка капитан ветеринарной службы Набель еще по приказу майора Тарасова должен был находиться в первом эшелоне, как начальник службы. Хотя сам ветлазарет располагался во втором эшелоне. Впрочем, лошадей в полку почти не было, а те, что оставались - больные и здоровые - работали одинаково.
В деревушке осталось всего два целых дома. В одном из них разместился штаб полка, а во втором санрота. Набель решил перейти туда, он был хотя и конский, но все же доктор. В доме кроме хозяев жили и все медики санроты, человек двадцать, врачи, фельдшеры, санитарки, повозочные. Все время несколько человек сидели за столом - процедура питания шла беспрерывно.
Вечером приносили и клали на пол солому, покрывали ее плащ-палатками и ложились спать впритык. Из-за тесноты спать можно было только на боку. Если требовалось повернуться на другой бок, то приходилось сначала вставать, разворачиваться на одной ноге, втиснуться опять на свое место можно было с большим трудом. Вытянуть ноги опять же из-за тесноты было некуда.
Спали в этом доме на столе, на печке и на нарах, которые изобрел фельдшер Богатых. Но все равно было тесно. Хозяин, худой старик, спал обычно, сидя на пороге.
Раза два за ночь открывалась дверь, и кто-то кричал: "Раненые!" Все вставали и выходили на улицу. Изба быстро заполнялась стонущими ранеными и запахом лекарств. А на столе под светом коптилки начиналась работа. Врачи Пиорунский и Гуменюк, фельдшеры, медсестры меняли повязки и делали жгуты, инъекции, и все быстро, как на конвейере. Санитары едва успевали снимать раненых со стола.
Повар тут же давал раненым горячий чай, по сто граммов водки, санитары относили их на пол, на солому, и люди почти сразу же засыпали.
Когда был обработан последний из партии раненых, всех по одному поднимали с пола и уносили в сани. Надо было везти их дальше, в медсанбат. С пола убирали окровавленные бинты, и санитары ложились досыпать.
Когда ночью привозили раненых, Набеля обычно не будили. У него была туляремия, случались тяжелые приступы. Болезнь обидная, из-за обыкновенных мышей. Как-то раз, когда полк стоял в Спасском-Лутовиново, приступ застал Набеля во время немецкой контратаки. Расположились они тогда в усадьбе Тургенева. Когда Набелю стало полегче и он выглянул из окна, увидел в поле цепь немецких автоматчиков. К счастью, у дома еще стояли сани, и начальник аптеки Ира Мамонова вывезла его, спасла от верной гибели.
Во время очередного приступа Набеля не стали тревожить и он, когда очнулся и выглянул из-под полушубка, увидел рядом с собой бледное лицо раненого бойца с обострившимся носом. Подошли два санитара и сказали спокойно: "Умер он, сейчас заберем". Набель перевернулся на другой бок и стал быстро засыпать.
Утром первой проблемой у обитателей этого дома было найти свои валенки. Перед отбоем, когда все разувались, на полу их образовывалась целая груда и, хотя на каждом валенке были метки - зубчики, кружочки или квадратики, каждый находил потом свои с трудом.
- Тяжелый какой-то, и мокрый, - не узнал Набель свой валенок, брошенный ему от печки.
- Он в чугун с водой попал, вот и мок всю ночь, - сказал кто-то из санитаров.
Валенки себе Набель добыл с трудом. Почти до декабря он ходил в сапогах. Но как-то среди убитых немцев его бойцы нашли одного, обутого в русские валенки. Снять их не удавалось, так примерзли, пришлось отрубать ноги топором, отогревать валенки, и только после этого их можно было использовать.
- Куда же я в мокром валенке! - рассердился Набель.
Все засмеялись, посыпались советы. Чувство юмора у большинства все же сохранилось, но Набелю было не до смеха. Кто-то из медсестер подала ему чистые портянки, но они тут же промокли.
- Бери вот одеяло, обмотаешь, а в лазарете своем у кого-нибудь займешь. А этот пусть пока здесь сохнет, - предложил Набелю фельдшер Кудашев.
Надо было везти раненых в медсанбат, а Набелю ехать в свой лазарет, осмотреть несколько больных лошадей.
- Ну вот, даже ходить можно, - смеясь, сказал Кудашев, глядя, как Набель с намотанным на одну ногу одеялом садится в сани.
- Смешно тебе, а мне не до смеха, сейчас ведь не лето, - с укором сказал Набель.
Отъехали метров сто от избы, где ночевали.
- Помнишь Зиночку-хохотушку? Ты еще говорил, что ее, наверное, и не убьют никогда, такую оптимистку, - спросил Кудашев Набеля.
- Конечно, а что ее не видно который день?
- А вот посмотри на этот холмик. Теперь она здесь. Везла раненых и фугаска рядом разорвалась.
"А я о своем валенке переживаю, - Набелю стало стыдно, - Господи, но, сколько же можно убивать людей...". Он вспомнил смеющееся с ямочками лицо Зиночки, ее темно-синие глаза и ему стало не по себе: "Посмотри на этот холмик...".
На следующий день, как и было запланировано, Николай Мазурин приехал в медсанбат дивизии. Расположился он километрах в шести от передовой, в полуразрушенной деревеньке Хохлы, в чудом уцелевшем помещении детского сада. Мазурин нашел комиссара медсанбата капитана Воробьева, представился ему и сказал:
- Хотелось бы познакомиться с работой медиков. А то, по правде говоря, имею о ней весьма смутное представление.
- С работой знакомьтесь, конечно, а вот попадать к нам не советую, устало ответил Воробьев, - Врачи сейчас все заняты, работы много. Не так, конечно, как две недели назад, полегче стало, но все равно нам пока не до отдыха.
Первая палата, куда они вошли, была послеоперационная. Койки в несколько рядов, свободных мест не было. Кто-то из раненых негромко и протяжно стонал.
В углу у окна Мазурин узнал капитана Шапошникова. Был он очень худ, глаза ввалились. Рядом с ним сидел врач капитан Шестаков и что-то тихо ему говорил. В другом раненом Мазурин узнал лейтенанта Вольхина.
- Вот так встреча, Валентин, - подошел к нему Мазурин, - а мне сказали, что ты ранен, но я не думал, что ты здесь. Куда тебя?
- В плечо и грудь, осколками. Вот уж третью неделю здесь.
Вольхин был ранен в тот же день, когда погиб майор Гогичайшвили.
- Хотели увезти меня в тыл, - продолжал Вольхин, но упросил врачей оставить. А то потом в свою часть уже не попадешь. Здесь отлежусь, заживает на мне быстро. Как там у нас?
- По-прежнему. В сводках передают, как бои местного значения. За овраги и бугорки.
- Чегодаево так и не взяли?
- Нет. Пробовали соседи - тоже бесполезно.
- Слышал, ты домой ездил?
- Да, здесь уже вторую неделю, - ответил Мазурин.
- Как там дома?
- Как тебе сказать... Трудно всем. Кому сейчас легко? Хотя тыл - есть тыл.
- Пойдемте, товарищ политрук, - прервал их разговор капитан Воробьев. Ему нельзя долго разговаривать.
Кивнули друг другу, Мазурин пожал Вольхину руку, безвольно лежавшую поверх одеяла.
- Пойдемте в операционную, - предложил Воробьев, - сейчас доктор Комоцкий оперирует.
Мазурин много слышал об этом замечательном хирурге. Бойцы верили в его искусство, как в чудо. Слышал он и про случай, скорее легенду, как одному бойцу почти срезало осколком голову, так его, безнадежного, товарищи все равно принесли в медсанбат: "Доктор Комоцкий пришьет!"
- По двадцать часов стоит, не разгибаясь, до шестидесяти сложных операций в сутки. Ампутацию бедра за пять минут делает! - с гордостью сказал Воробьев. - Поесть некогда. Мы его уж в приказном порядке заставляем обедать. Прямо за этим столом. Кровь смоют санитарки, котелок сюда с супом, и через пять минут опять операция. И второй хирург наш, Колесникова Матильда Ханаановна, превосходный мастер своего дела, добрейшие руки. Ассистент одна на двоих, Закунина Елена. Надо успевать обоим инструмент подавать и не ошибаться. А это Катя Пожидаева, - Воробьев посмотрел на миловидную девочку в белом халатике, - Регистратор наш. Надо же всех раненых зарегистрировать, записать ход операции, заполнить на всех карточки передового района. А медсестры у нас какие хорошие - Козлова Дуся, Салошкина Аня, Ермоленко Аня... Представляете, какой ловкостью надо обладать, чтобы на коленках, на общих нарах, при коптилке попасть в вену, перелить кровь или раствор. А раненые многие в шоковом состоянии, обескровленные, со впавшими венами, оторванными руками, ногами, ранениями бедренных артерий, с открытыми пневмотораксами...
Воробьев говорил бурно, речь его, наполовину состоявшая из медицинских терминов, была мало понятна неискушенному в медицине Мазурину, но только поэтому он еще и сдерживал слезы, слушая его бесхитростный рассказ..
- Какие люди, вы не представляете... Смены никакой, работают, пока не свалятся, два-три часа отдыха в сутки не набирается, - продолжал рассказывать Воробьев.
- Да, тут у вас, как конвейер, - сказал Мазурин, заметив, как с одного стола понесли в перевязочную раненого, а на его место санитары тут же кладут другого.
- Это Деев и Матвеев, - сказал Воробьев, - наши санитары. Незаменимые люди. Я иной раз удивляюсь, как они все это выдерживают. Видеть столько крови и страданий каждый день много месяцев подряд - не у каждого, знаете ли, психика может выдержать.
Мазурин невольно вспомнил описание лазарета в романе "Война и мир" и подумал, что, сколько уже было за это время войн, медицина шагнула вперед, но кровь и стоны раненых остаются, а на смену врачам и сестрам милосердия 1812 года пришли другие, такие же русские девушки...
- Как у вас с эвакуацией раненых? - спросил Мазурин.
- Тяжело. Транспорта не хватает. Машины буксуют в снегу, только лошади и спасают, - ответил Воробьев, - Хорошо помогли нам местные жители: сплели каркасы из соломы на сани. Кладем туда лежачих и сажаем двух впереди. Но все равно очень медленно вывозим. Первичных раненых не успеваем обрабатывать, а уже необходимо вторичные обработки делать: гангрены развиваются, другие осложнения.
- Мне бы с кем-нибудь поговорить из врачей или медсестер, - попросил его Мазурин.
- Врачей... Сейчас все очень заняты. Захарова и Базанов в перевязочной. Посмотрю, может быть, кто-нибудь отдыхает.
Воробьев сходил в комнатку рядом с операционной.
- Вот, рекомендую поговорить с Аней Ермоленко. Она у нас хотя и самая молодая, но уже с наградой. Отличная медсестра. Из киевского окружения вышла. До смены у нее полчаса, можете поговорить.
Аня Ермоленко оказалась столь юной, почти ребенком, с большими синими глазами на румяном миловидном лице, что Мазурин, удивившись ее возрасту, невольно спросил:
- Сколько же вам лет, Аня?
- Семнадцатый пошел с первого сентября. Ой, а почему именно со мной вы хотите поговорить? Я же недавно всех так подвела...
Мазурин переглянулся с Воробьевым: "Подвела?"
- Заснула во время операции, - улыбнулся Воробьев. - Работала без смены третьи сутки, вечером я подхожу к ней: "Дочка, вытянешь еще ночь или нужна замена?" Вытяну, говорит, а на рассвете и свалилась.
- Помню, что санитары кладут тяжелораненого на стол и говорят: "Доктор, это последний с красной полосой, то есть срочный", - дополнила Аня, - а мне показалось, что он падает со стола. Я протянула руки, чтобы его поддержать, и сама упала, и тут же уснула. Меня не смогли разбудить и нашатырным спиртом. Отнесли в послеоперационную палату, положили вместе с ранеными и проспала я там восемнадцать часов. В тот день, потом мне говорили, была солнечная и без метели погода, командование прислало в медсанбат весь свободный транспорт и почти всех раненых перевезли в госпиталь, и к нам был уже меньший поток раненых, потому что дивизия воевала неделю без передышки...
У Мазурина от бесхитростного рассказа этой девочки перехватило горло. "Посмотрели бы на нее те, с той стороны, может быть, поняли, что с такими девушками нас не победить".
- А как же вы, такая маленькая, вообще в армии оказались? - Мазурин понял, что девочка умеет хорошо рассказывать, а то, что она побывала в окружении под Киевом, было и вдвойне интересно.
- Училась я в Мозырьском медучилище. В июне сдали экзамены экстерном и направили нас, несколько девчат, в областную больницу. Сразу же она стала военным госпиталем. А оттуда я и выпросилась на фронт. Пятого июля была в санчасти стрелкового полка, как раз началось отступление. Везде бомбежки, на переправах через Днепр и Десну что творилось - вспоминать страшно. Мосты были понтонные, немцы их то и дело топят, саперы в воде были до посинения. Раненые стонут, куда их везти - не знаем. Кое-как раненых через Днепр переправили, это уже в начале сентября. Мне тогда медаль и вручили, "За боевые заслуги", за вынос тринадцати раненых с поля боя. А потом я одна три дня ездила по дорогам Черниговской области с шестью подводами тяжелораненых. Лошади устали, кормить их нечем. Один раненый у меня умер, ездового убило, многих ранило вторично. Ночью вижу, как едет легковая машина. Я подбежала, зажгла спичку специально, знала, что выйдут и будут ругать. Так и случилось. Вышел из машины командир и стал меня ругать, что я демаскирую местность. Я рассказала, что вожу четвертые сутки раненых и мне нечем их кормить. Этот командир тут же обошел колонну на дороге, мобилизовал машины и людей, и всех раненых у меня забрали. А через несколько дней я опять увидела этого командира, смертельно раненного, и был это, оказывается, командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос. После первой встречи с ним меня контузило при бомбежке, голова шумела, плохо слышала. Шла с совсем незнакомыми людьми, все время под обстрелом. А с командующим встретилась в каком-то овраге. Он был ранен в ногу. Я бинтовала раненых, тут появились самолеты, начался артобстрел со всех сторон. Овраг окружили немецкие танки и автоматчики. Многие наши с оружием выскочили на поле, думали прорваться, но немцы всех передавили танками. Генерал Кирпонос был еще раз ранен и умер. Похоронили мы его в этом овраге, кто уцелел, и вечером ушли. Вернее, уползли в лес. Там какой-то полковник разбил всех нас на группы, и стали все по одной уходить на восток. Вышли в Курск где-то в конце ноября, а наши его оставляют. Какой-то шофер посадил в свою машину, уснула я с куском колбасы в руках, а проснулась от того, что кажется: нас давят танками. Шофер меня успокоил, сказал, что это танковая бригада наша грузится на платформы. А потом я прошла проверку и оказалась в Ефремове. До медсанбата, куда меня назначили, шла пешком три дня, ни разу не удалось выспаться в тепле...
Мазурин слушал рассказ Ани Ермоленко, стараясь не забыть ни слова, а когда она закончила, подумал, сколько же ей, еще ребенку, уже довелось пережить такого, чего не выдерживали и здоровые мужики... Что такое окружение, он знал по своему опыту, наслышан был и о киевском окружении, из которого мало кто вышел.
А через несколько дней 137-я стрелковая дивизия прощалась со своим командиром. Иван Тихонович Гришин получил звание генерал-майора и новое назначение: начальником штаба соседней армии.
Шестнадцатого марта за ужином он прощался со своими боевыми друзьями.
Васильев с Мазуриным на квартиру к Гришину пришли вечером. За столом сидели несколько человек ближайших его помощников - Канцедал, Яманов, Кустов, Кутузов, Кузьмин, Румянцев, Бабур.
- О, газета, - сказал Гришин. - Проходите за стол, - он встал и поздоровался с обоими.
У Мазурина защемило сердце: "Неужели его больше не будет с нами?"
Говорили о прошедших боях, о товарищах, павших и раненых. Мазурин в эти минуты особенно отчетливо понял, сколько же они прошли и пережили, и сколько еще предстоит пройти до Победы. Хотелось верить, что самое тяжелое все-таки позади, и именно отсюда пойдут они на запад. Но многим ли из них доведется дойти до Победы...
Иван Тихонович Гришин оставлял дивизию в тяжелое для нее время. Наверное, вообще в самое тяжелое, после неудачных кровопролитных боев. Он не мог знать, что с этих же рубежей поведет на запад не одну, а одиннадцать дивизий, что доведется идти ему на запад той же дорогой, что и отступал, придется освобождать родные места, деревню, в которой жили его отец и мать. Он опоздает, их расстреляют гитлеровцы, как родителей советского генерала. Спалят немцы и всю его родную деревню, так что и ветлы не останется.
Но на тех полях под Милославичами доведется отомстить генералу Гришину за горечь поражений 41-го. Тогда, 16 марта 42-го, он не мог знать, что его армия пройдет Днепр и десятки рек и речек но, прощаясь со своими товарищами, верил, что войну он закончит обязательно в Германии, а не с позором в арзамасских лесах.
Новая должность, новые люди, все это было интересно, но и в дивизии он оставлял часть души. Больше полутора лет командовать дивизией в труднейших боевых условиях - это дало громадный командный опыт, закалило волю и характер.
Наступила минута прощания, минута, которую все ждали - какой она будет...
Иван Тихонович крепко обнял Канцедала, своего бессменного комиссара, первого советника, с которым и работалось всегда легко и всегда можно было поговорить по душам.
- Не забывай нас, Иван Тихонович, - сказал полковник Яманов дрогнувшим голосом.
Гришин уважал его за то, что всегда умеет настоять на своем, если чувствует свою правоту. А от скольких ошибок он его предостерег...
Невольно на глазах у всех блеснули слезы.
- Мельниченко, - позвал Канцедал адъютанта нарочно веселым голосом, чтобы разрядить обстановку, - подайте простынь, газетчики прощаться будут.
Все засмеялись, стараясь незаметно руками промокнуть глаза.
Увидев лейтенанта Тюкаева, который пришел в штаб с донесением, Гришин подал ему руку и сказал:
- Ты извини меня за тот случай на Судости...
Когда санки с генералом Гришиным скрылись во мгле, все сразу почувствовали, что им теперь будет не хватать этого человека...
- Да, умница человек Иван Тихонович, - первым сказал батальонный комиссар Воротынцев. - Повезло нам, что с таким человеком довелось вместе воевать.
- Да уж, сколько было критических ситуаций, но он никогда не терялся и не падал духом, - добавил полковник Яманов.
- Я думаю, он теперь далеко пойдет, - сказал Канцедал. - Военные знания у него прочные, характер исключительно волевой, а интуиция и хватка - дай бог каждому, и после паузы добавил: - Что ж, давайте расходиться, товарищи, завтра новый командир дивизии приезжает.31
По пути на новое место службы Гришин заехал в госпиталь, попрощаться с Шапошниковым. Александр Васильевич знал, что Гришину присвоено звание генерала и что он уходит из дивизии, но был удивлен, увидев его входящим к ним в палату.
- Вот заехал попрощаться, Александр Васильевич, - сказал Гришин, поздоровавшись. Он сел к нему на койку. - Спасибо тебе за все, что ты сделал для дивизии. Выздоравливай, береги себя. После госпиталя у тебя другое назначение будет, слышал я разговор, что нужен человек с боевым опытом, начальник армейских курсов младших лейтенантов. Я рекомендовал тебя. Да, и самое главное: готовь шпалу, майора тебе присвоили, и дырочку для ордена Красного Знамени можешь провинтить.
- Спасибо, товарищ генерал, Иван Тихонович, - сказал Шапошников, стараясь запомнить лицо Гришина в эти минуты. Он невольно посмотрел и ему на грудь: рядом с орденом Красной Звезды, полученной еще в 40-м году, появилась новенькая медаль "За отвагу".
"Что ж, командиру дивизии и за столько трудов... Скупо..." - подумал Шапошников.32
- После войны напишешь мемуары, как мы воевали, - улыбнувшись, сказал Гришин. - Честнее тебя никто не расскажет.
- Да, я иногда думаю: как мы все это выдержали... Мемуары... Для этого нужен божий дар, да и правду писать - никто не поверит, а неправду не стоит и писать, - тихо сказал Шапошников.
Когда Гришин уехал, лейтенант Вольхин, койка которого стояла теперь рядом, спросил Шапошникова:
- Он в нашей армии теперь будет начальником штаба?
- Нет, в соседней. Хотя, думаю, и эта должность для него будет недолгой. Он давно готовый командующий армией. Собственно, еще в сороковом его на дивизию ставили для стажировки, не более, и если бы не окружения одно за другим, он бы еще в начале войны стал бы командующим армией.
- А вы давно его знаете? - спросил Вольхин.
- Много лет. Пройдено и пережито с ним было немало, - ответил, задумавшись, Шапошников. - Человек он сильный, большого военного таланта, сложный. Хотя он меня и расстрелять грозился и два раза на верную смерть посылал, плохого о нем ничего не могу сказать.
Гришин, когда вошел в палату, узнал, конечно, и Вольхина, поздоровался со всеми, лежавшими в палате, но Вольхин по его цепкому взгляду понял, что Гришин его узнал, хотя близко им за все время войны и приходилось встречаться два-три раза. Конечно, и положение у них было разное, и звания, да и откуда бы Гришину знать, что этот худющий лейтенант через семь лет встретится ему в Германии с погонами генерал-майора...
Вольхин с Шапошниковым лежали рядом несколько дней и почти все время у них уходило на разговоры, причем не на обычную болтовню выздоравливающих раненых, - они разбирали подробно ход боев полка всего периода с начала войны. Шапошников неплохо ориентировался в действиях дивизии и их армии в целом, поэтому такие беседы были вдвойне интересней.
Шапошникову нравился этот молодой лейтенант. Пытливый, с острым умом, жадный до военных знаний. Вольхин и сам чувствовал, что все его знания военного дела после долгих разговоров с Шапошниковым постепенно приобретают какую-то стройную систему. Шапошникову, когда он рассказывал, самому нравилось вспоминать тактические подробности боев, он чувствовал, что его рассказы ложатся на благодатную почву. И Вольхин в этих беседах быстро полюбил штабное дело, четкую красоту схем, их логичность.
До госпиталя он, в недавнем прошлом учитель математики, слабо разбирался в военной терминологии, Шапошников тактично его поправлял, если тот говорил неправильным с точки зрения военного языком: "Уши режет. Запомните, военный язык такой же четкий, как математический".
Вольхин теперь интересовался и деталями штабной службы. Особенно его интересовала работа оператора. По прошедшим боям тренировался составлять боевые донесения и приказы в масштабе полка, а то и дивизии, вникал в схемы боевых порядков, которые составлял для него Шапошников. Все это оказалось настолько интересным, что и на войну Вольхин стал смотреть теперь несколько иными глазами: это не только стрельба, но и кропотливый труд в штабах, где требуется высокая культура. Раньше он, считавший себя окопником, относился к штабникам с некоторым презрением, но после бесед с Шапошниковым понял, что успех боя зависит, прежде всего, от хорошей работы штаба.
- Возьмем первые бои дивизии, под Чаусами, - начал говорить Шапошников, - Может быть, мне и нельзя судить о работе штаба корпуса, но все-таки: почему корпус, такая сильная оперативная единица, так и не сыграл по-настоящему там своей роли? Конечно, большая беда, что немцы сорвали сосредоточение, в бой шли прямо с эшелонов, но многое зависело и от того, как штаб корпуса сумеет распорядиться наличными силами. А он год как сформирован, но ни разу не проводил штабных учений. Люди даже плохо знали друг друга. Штаб есть, но не сколочен, механизм работы как следует не отлажен. Другое дело - штаб нашей дивизии. Условия - тяжелейшие, на острие удара сильнейшей группировки противника все лето и осень. А дивизия жива, управление не терялось, исключая, конечно, брянское окружение.