Страница:
– Ты собираешься пригласить Блока? – испуганным шепотом спросила Ася, зачем-то оглянувшись по сторонам, как будто Блок стоял за ее спиной и мог услышать такое кощунственное предположение – ПРИГЛАСИТЬ БЛОКА...
– Ты с ума сошла, – таким же испуганным шепотом ответила Лиля. – Хотя... когда у нас уже будет знаменитый салон, почему бы нет?
Ася прикрыла глаза и зашептала молитвенно:
– ... Была ты всех ярче, верней и прелестней, не кляни же меня, не кляни! Мой поезд летит, как цыганская песня, как те невозвратные дни... Что было любимо – все мимо, мимо... Впереди – неизвестность пути... Благословенно, неизгладимо, невозвратимо... прости! [20]
– Ася! Очнись, – потрясла ее Лиля. – Салон – это было очень благородное дело, молодые люди готовились там к литературной деятельности. А нашим ребятам в те дни, когда нет студии, просто некуда пойти, негде готовиться к литературной деятельности... К тому же здесь, в этой квартире, был до революции литературный салон! Чем мы хуже Леничкиной мамы?.. Ну согласись, ну пожалуйста, Асечка...
– Хорошо, пусть у нас будет салон, – согласилась Ася. – Ты, я и Дина. Мы с тобой будем разных убеждений, ты – славянофил, я – западник. А Дина будет европейская знаменитость.
Асино остроумие было милого уютного свойства, только для домашнего употребления, а на людях Ася стеснялась и улыбалась неуверенной улыбкой, слишком часто и всем без разбора. И сейчас она смотрела на Лилю с опаской, заранее стесняясь, заранее мучительно краснея и заранее неуверенно улыбаясь: как это всех пригласить, а вдруг никто не придет?..
Лиля всех позвала, и все радостно пришли, и идея литературного салона с первого раза прижилась. Лиля Каплан была от рождения создана для светской жизни, салонов и интриг – она понимала, что успех, настоящий успех их литературных четвергов зависит от того, придет ли к ним Мэтр. Мэтр был литературный генерал, все начинающие петроградские поэты зависели от него, все их маленькие поэтические карьеры были связаны с Мэтром, без его разрешения невозможно было напечатать стихи и даже выступить с чтением своих стихов на литературном вечере. Лиля была уверена, что Мэтр при всей своей гениальности наивен и управляем, как все гении, а раз казалось, так и вышло, Мэтр стал приходить, и четверги пользовались успехом. Среди гостей бывали и знаменитости, и приезжие московские поэты, а уж свои, молодежь из студии, приходили всегда и все говорили друг другу: «Увидимся в четверг у Лили». Лиля никогда не произносила вслух слово «салон», оно считалось неприличным, из дореволюционного прошлого, но про себя думала именно так – «салон», и каждый четверг Лиля считала себя хозяйкой литературного салона, мадам Рекамье, поэтов – своими пажами, а Мэтра – собственным великим поэтом.
Взрослые отнеслись к новому порядку вещей одобрительно. Мирон Давидович был человеком малообразованным – он умел только читать, писать и фотографировать, – но необычайно склонным ко всему художественному. Он любил стихи, не сами стихи, но то, что стихи звучат в его доме, любил литературные наклонности дочери, любил атмосферу – полумрак, вдохновенные лица, изо всех углов читают стихи... Чем более «поэтически», с завываниями, читали поэты, тем счастливей Мирон Давидович обводил взглядом молодые лица... Иногда Фаина наклонялась к нему и громким шепотом спрашивала: «Кто это так противно воет?»... «Это Х читает стихи», – простодушно объяснял Мирон Давидович. Фаина тоже с радостью принимала у себя поэтов, – пусть девочки лучше сидят дома, целее будут. К тому же она хотела держать руку на пульсе, ей казалось, что так молодежь будет под ее контролем, и поле для интриг открывалось большое.
В гостиной сидели повсюду – у стен на диванах и кружком вокруг печурки на стульях, табуретах, ящиках, дули по очереди на сырые дрова, смотрели на крыши Надеждинской, – окна были голые, незанавешенные, все занавеси давно уже были на Асе, Дине и Лиле. Дина быстро водила глазами по лицам, – кого-то она очень рассчитывала увидеть, но не увидела.
– А что, у нас сегодня никого нет?.. – разочарованно пробормотала Дина, обводя взглядом комнату, в которой было человек двадцать. Ее подвижное лицо погасло, как будто погас свет и закрылся занавес – раз никого нет, я с вашими поэтами сидеть не буду, я лучше пойду обратно в школу...
– Тс-с, – прижала палец к губам Лиля.
Один из студийных поэтов читал стихи. Это были любовные стихи, посвященные ей, то есть посвящение не прозвучало вслух, но она знала, что это – ей. У поэта были вздыбленные волосы, хрипло-тонкий голос, читая, он извивался всем телом, как будто в нем сидит чертик и с гиканьем вырывается вон. Этот поэт был так в нее влюблен, что по ее капризу поменял фамилию. Лиля сказала, что его фамилия Собакин неблагозвучна и не годится для поэта, и к следующему литературному четвергу он взял себе псевдоним Соболь, – ушел от нее Собакиным, а вернулся Соболем. В студии все были немного в нее влюблены, поэтому все любовные стихи, многозначительные стихи, намекающие на чувства к Прекрасной Даме, Лиля считала своими по праву. Один из постоянных посетителей четвергов публично посвятил ей поэму, другой обещал когда-нибудь снять ее в фильме и уже писал для нее сценарий, третий забрасывал ее страстными письмами, требуя ответных признаний. Лиля ловко лавировала между всеми, обещая каждому немного взаимности, – интрига была в том, чтобы держать при себе ВСЕХ.
А Дина расцвела улыбкой – она наконец нашла, кого хотела. Молодой человек, похожий на доброго медведя, огромный, уже слегка рыхловатый, с приятным лицом – в его лице не было ничего выдающегося, нос как нос, глаза как глаза, все хорошее, доброе, – сидел у окна на диване в самом углу рядом с Леничкой, сидел, глубоко задумавшись, возможно дремал. Среди гостей он выделялся приятной основательностью, и фигуры, и манер, и одежды. Поэты почти все были одеты в лохмотья, у кого-то подошвы были подвязаны веревками к верху ботинок, но выглядело это хоть и нищетой, но все же богемной, а он был одет как «обыватель», старательно и даже нарядно: целые брюки, шерстяной жилет под пиджаком и – вот чудо – галстук.
Дина пробралась между стульями и ящиками, огибая диван, поскользнулась и чуть не упала – за диваном был каток. Несколько дней назад кто-то разлил воду из чайника, лужица замерзла и не растаяла даже сейчас, когда топилась печурка.
– Здравствуйте, Павел, – голос у Дины был робкий, но втискивалась она между Павлом и Леничкой довольно решительно, упрямо насупившись, как будто боролась за свои интересы.
Павел Певцов единственный из гостей не имел никакого отношения к искусству. Он был Леничкин знакомый по Психоневрологическому институту, постарше, лет двадцати пяти. В отличие от Ленички, он четко представлял свой жизненный путь, «взаимными связями и зависимостями между отдельными научными дисциплинами» не интересовался, а поступил незатейливо – к концу девятнадцатого года окончил медицинский факультет врачом-невропатологом и уже вел самостоятельный прием.
На сегодняшний журфикс Павел Певцов попал случайно, во всяком случае, стихами он нисколько не интересовался, и теперь они с Диной – два непоэтических островка в море поэзии – тихонько переговаривались о своем.
– Мне разрешили театр. Мы будем играть «Вишневый сад», если утвердят, конечно, – наклоняясь к Павлу, доверительно прошептала Дина.
– Может быть, тебе подойдет пьеса «Гамлет» автора Гоголя? – заботливо предложил Леничка. – Гоголь так много написал для школьного театра, и «Гамлета», и «Трех сестер», и «Веер леди Уиндермир», и...
– Ну зачем вы так, – с упреком сказал Павел. – Дина, не обижайтесь на него, он в душе добрый...
– Да-а, добрый, – как обиженный ребенок, протянула Дина. – А кто вчера...
– А ты сама... – молниеносно отозвался Леничка.
Двоюродные не подружились, – Леничка относился к сестрам мило, но совершенно неуважительно. Над Асей посмеивался, забавляясь ее бурным романом с поэзией, стихи ее называл «розы-морозы» и, по-родственному, не скрываясь, считал дамскими виршами. Он со своими светящимися глазами и застенчивой улыбкой отнюдь не был желчным; с людьми, не имеющими отношения к поэзии, разговаривал очень мягко, даже нежно, и мог похвалить каждого – если не за ум, то за глупость, но ни за что не мог похвалить плохие стихи.
Стихосложение было формой его существования, – Леничка говорил стихами, шутил стихами, стихи лились из него, как вода из крана. Он так и воспринимал свои стихи – как льющуюся из крана воду, как будто не признавая своего дара, стесняясь относиться к собственным стихам всерьез. Считал, что он в поэзии лишь случайный гость. «Стихи – мой сегодняшний способ отношений с миром, завтра будет другой, сегодня я поэт, а завтра стану астрономом или колдуном», – говорил он и был со своими стихами удивительно расточителен, мог записать и тут же подарить, а мог и не записывать, просто забыть...
В начале семнадцатого года, когда Леничка был еще маленькими все отзывались о его стихах восторженными немодными словами – «прелестно», «очаровательно», Илья Маркович подумывал об издании книжки стихов с Леничкиным портретом на обложке и, не объясняя сыну зачем, заказал знакомому художнику его портрет. Портрет получился замечательный – вдохновенный большеглазый мальчик, вундеркинд, папина гордость. Из всего этого вместо папиной гордости вышла бурная ссора, – обрывки портрета вылетели из окна гостиной, разлетелись по мостовой Надеждинской улицы под Леничкины крики: поэзия не трамвай, в который можно вскочить с подножки со своей физиономией на обложке, он не позволит сделать из себя марионетку для удовлетворения родительских амбиций, и если его настолько не понимают, то он немедленно покинет этот дом навсегда и больше никогда, никогда... Леничка кричал со слезами на глазах, у Ильи Марковича дрожали руки... и так далее. Но это было в другой жизни, Леничке казалось – страшно давно, когда он был еще мальчиком, и теперь, девятнадцатилетним, разумным и спокойным, взрослым, он не любил вспоминать эту свою подростковую горячность.
В литературной жизни Дома искусств Леничка никакого участия не принимал, хотя был со всеми знаком еще прежде Лили с Асей. Он никогда не появлялся в студии Мэтра, был убежден, что поэзия – дело не цеховое, а сугубо частное. Стихи Мэтра любил, но не бредил ими, как Ася, самого Мэтра считал позером, его теорию поэзии в таблицах – чепухой, и вообще, восхищался не Мэтром, а Блоком. Если считать, что все сердца в то время разделились между Мэтром и Блоком и любовь к одному поэту отрицала любовь к другому, то Леничкино сердце безраздельно принадлежало Блоку. И, в отличие от студийцев, Леничка не зависел от Мэтра, – не претендовал на официальный статус поэта, не стремился выступать со своими стихами на публике, а если и желал напечатать свои стихи, то непременно за свой собственный счет, так ему казалось приличней. Друг дома – не дома Левинсонов, а того, прежнего дома Белоцерковских, завсегдатай литературного салона присяжного поверенного Белоцерковского и красавицы Беллы – друг дома, поэт и музыкант, не раз читавший стихи и игравший на рояле в их гостиной, открыл издательство с очаровательным названием «Картонный домик». Леничка самзаплатил за издание, и вскоре должна была выйти первая книжка стихов Леонида Белоцерковского – изящная книжечка с рисунками известного художника Головина, с маркой Головина.
Над Асей Леничка посмеивался, а над Диной смеялся – не зло, но громко. Называл ее «слуга царю, отец солдатам». Слишком уж они были разные – эстет, любитель Бодлера и Верлена, весь свой, личный, закрытый, и вся общественная, вся наружу Дина.
Но ведь Дину грех было не подразнить, она постоянно давала поводы для насмешек, она вроде бы и читала много, и училась хорошо, но почему-то вечно все путала – слова, имена, названия. Однажды с размаху перепутала трех Толстых, утверждая, что Толстой написал «Войну и мир», «Хромого барина» и «Князя Серебряного»...
Леничка смеялся, Дина дулась, рыдала, ябедничала Илье Марковичу, Фаина выясняла отношения с братом и племянником, и от всего этого жизнь в доме пузырилась и бурлила. Но если для девочек и Фаины все эти смерчи, скандальчики, пикировки были не всерьез, а так, для оживления домашнего общества, и очень глубоко сидело в них всех понятие «родственник, родной», то Леничка всем своим поведением подчеркивал, что родственные связи для него немного значат, главное для него – не кровь, а душевная близость.
– Павел, сейчас ваши мучения прекратятся, Ася прочитает свои «розы-морозы», и на этом все, – пообещал Леничка. – Ася всегда читает последней из неловкости – вдруг кто-то еще захочет почитать, ну, а если уж больше никто не захочет, тогда уж она... Наша Ася – ангел, хотя и неважная поэтесса... Все у нее слезы-грезы-лепет-трепет...
Ася читала тихим нежным голосом, и в стихах ее ветер пел, как лютня, море плескалось, как флейта, а дождь стучал по крыше, как барабан. Мэтр морщился на каждое упоминание о музыкальных инструментах, но замечаний не делал – обижать Асю было нельзя, такая она была трепетная мышка.
– И он печалится и никнет как ирис, – закончила Ася.
– И вскоре умирает как ириска, – еле слышно продолжил Леничка, и на этой фразе в комнату вошел Мирон Давидович, вот кто в своем бархатном одеянии смотрелся среди оборванных поэтов настоящим человеком искусства...
– Я вот что хочу сказать... – кашлянул Мирон Давидович.
Ася испуганно вскинулась, умоляюще посмотрела – пожалуйста, папа... Она очень боялась, как бы отец не вздумал хвалить ее стихи и вообще высказываться о поэзии. Он абсолютно ничего не понимает в поэзии, к тому же с него станется при всех назвать ее мышкой, или кошкой, или хрюшкой!..
– Я вот что хочу сказать, давайте чай пить, – договорил Мирон Давидович, и все оживились, зашумели.
К тому времени уже почти невозможно было купить еду, деньги ничего не стоили, и вся жизнь шла не на деньги, а на пайки. Пайки были классовые, для трудового и нетрудового населения, первый паек, самый большой, – для рабочих, второй – для служащих, третий – для лиц свободных профессий. Паек для лиц свободных профессий называли «голодный» – всего лишь полфунта хлеба в день, и поэты целыми днями бегали по городу, добывали пайки, где возможно. Маститые литераторы получали академические пайки (хлеб, селедка, горстка овощей), кого-то из знаменитостей за литературные заслуги пристраивали к милицейским пайкам, и это были крохи, но всем остальным, пока незнаменитым, приходилось совсем туго... Невероятной удачей было за паек прочитать где-нибудь случайную лекцию на любую тему – от искусства Возрождения до половой жизни туземцев Новой Зеландии, но это случалось нечасто, и все поэты были прозрачные, с опухшими от голода глазами...
А в литературном салоне на Надеждинской в конце вечера, после чтения стихов, всегда пили чай и каждому давали ломоть черного хлеба. Как это удавалось Мирону Давидовичу, не знал никто – и Фаина, и девочки не знали, этот хлеб был частью его сложной и таинственной жизни... но кусок хлеба давали всегда.
Лиля порхала по комнате, наливала чай, подходила к каждому с подносом и предлагала взять кусок хлеба. Ей никогда не приходило в голову, что, не прими ее семья Левинсонов, голодный паек дал бы ей только одну возможность – голодной смерти, и сейчас она думала только о том, как бы ей всех привлечь, и для каждого у нее находилась улыбка – особенная, предназначенная только ему.
– Ты как настоящая светская дама, – прошептала Ася. – Откуда в тебе это?
– Откуда? Я от природы светская дама, – рассеянно отозвалась Лиля, выискивая глазами Мэтра, окруженного учениками, ловящими каждое его слово, улыбнулась ему самой нежной из своих улыбок и, двигаясь немного бочком, но не к Мэтру, а от него, попыталась подобраться к другому важному для нее гостю.
Сегодня были все, кто бывал обычно, и еще кое-кто. Этот кое-кто был Никольский – сидел в углу и раздражал ее своим омерзительно равнодушным видом.
Прозаики из Дома искусств на литературных четвергах почти не появлялись, считали, что салонное чтение стихов – занятие пустячное, не для серьезных людей. Никольский попал на Надеждинскую впервые, – очевидно, его кто-то сюда затащил, хотя он не производил впечатления человека, которого можно было куда-то против его воли затащить. Но, в любом случае, Лиля не собиралась его упускать, – вот он с несчастным видом беседует с девушкой-поэтессой и поглядывает на дверь.
Улыбаясь Мэтру и всем, на кого падал ее взгляд, Лиля пробралась к Никольскому и незаметно отодвинула плечиком беседующую с ним девушку-поэтессу. Хорошо бы вообще не пускать в салон всех этих поэтесс, только мешаются под ногами, хорошо бы она была здесь единственной девушкой... ну, пусть еще Ася будет, но больше никого!
– Как вам понравилось... – начала Лиля. Мэтр был далеко, окруженный учениками, и сейчас одному Никольскому предназначалось особенное Лилино оживление, взгляды из-под ресниц, застенчивая улыбка.
Никольский вежливо кивнул, думая о чем-то своем.
– Вы любите музыку? Хотите, я вам сыграю? – предложила Лиля. Это и был Лилин план: как только закончится чтение, как бы невзначай подойти к роялю, стоявшему в углу, и – вдохновенное лицо, летающие над клавиатурой руки, – это все ему, Никольскому, пусть любуется. Но он никак не отозвался, – вот дурачок, неужели ему не нужно вдохновенное лицо, не нужны летающие над клавиатурой руки?! О господи, что же тогда ему нужно?!
– Все хотят играть в буриме, – вмешалась девушка-поэтесса, недовольная тем, что ее оттерли от Никольского.
– Сейчас будем играть в кинематограф, – ласково улыбнулась ей Лиля.
Никакого буриме! Лиля была несообразительна, рифмовала с трудом, подолгу молчала, не могла придумать строчку, а когда, наконец, придумывала и произносила вслух то, что казалось приемлемым, получалась какая-то глупость. Пару раз над ней посмеялись, и больше в буриме она не играла и старалась, чтобы никто не играл.
– Кинематограф, кинематограф, – живо сказала Лиля, искоса поглядывая на Никольского.
Сейчас все увидят, как она хороша – настоящая актриса, звезда!
В среде поэтов кинематограф считался не искусством, а чепухой, развлечением обывателей. Поэтому и игра в кинематограф была, по сути, игрой в чепуху, – они наспех придумывали какую-то ситуацию, чем более нелепую, тем лучше, и разыгрывали без подготовки. Лиля в этой игре блистала, ей было только жаль, что кино немое, поэтому никакого текста не требовалось, – а она могла бы прекрасно разыгрывать настоящие роли с текстом!
Леничка отвел Лилю в сторону, несколько секунд пошептал ей на ухо: графиня влюблена в лакея, отец запрещает брак, графиня умирает.
Лиля, мгновенно похватав кое-какой реквизит и соорудив себе «длинное платье» из платка, выхваченного из рук девушки-поэтессы, вышла на середину комнаты.
Она – графиня, лежит на диване, обмахиваясь веером, страдает от любви. Любовь Лиля изобразила с помощью фотографии, которую целовала и прижимала к сердцу, и платочка, в который она старательно плакала. Появляется лакей – ее возлюбленный, это Леничка с подносом, на подносе стакан и кусок хлеба, графиня дарит ему страстный поцелуй... Это потребовало Лилиной умелой игры – попробуйте-ка изобразить страстный воздушныйпоцелуй, – но у нее получилось так смешно, что все смеялись и аплодировали. Лиля так увлекалась своим безусловным успехом, что еще раз изобразила страстный воздушный поцелуй. Под аплодисменты она поискала глазами Никольского – Лиля собиралась встретить его влюбленный взгляд, – но оказалось, он ушел. Какие, однако, у него плохие манеры – неприлично уходить внезапно, не попрощавшись с хозяйкой вечера!..
Лиля доиграла сцену – опять обмахивалась веером, целовала фотографию и, наконец, умерла на ближайшем к «сцене» диване. У дивана собрались рыдающий отец (Собакин-Соболь), рыдающий лакей (Леничка с подносом) и рыдающий доктор (Павел, он ужасно стеснялся и отнекивался, но Леничка сказал, что ему нужно будет просто стоять с обычным докторским видом). Несмотря на всеобщие рыдания, Лиля умерла – очень художественно, прижимая к себе портрет лакея. И не показала вида, что один из гостей пренебрег ее игрой и ею самой!
Если человек может сам себя раздражать, то она сама себя раздражала. Что это у нее за манера – непременно всех привлечь к себе, каждого заставить собой восхищаться?! Зачем ей Никольский, он же совершенно ей не нравится? Ей не нравятся люди, которым не нравится она. Он даже вызвал в ней какое-то физическое отторжение, что-то такое странное внутри...
Ну и хорошо, ну и пожалуйста, она-то вовсе не собиралась заводить с ним роман, у нее уже есть роман – с Мэтром. И, улыбаясь своей самой беззаботной улыбкой, Лиля двинулась к Мэтру – Мэтр был для всех окружавших ее людей самый главный, а самый главный мужчина должен принадлежать ей, разве не так?..
...В воспоминаниях о светской жизни столицы XIX века написано: хозяйка салона была центром, культурно значимой фигурой, законодательницей, прелестной красавицей, ведущей рискованную литературно-эротическую игру. Чаще всего салон назывался по имени его хозяйки...
Лиля мечтательно улыбалась. В воспоминаниях о культурной жизни Петрограда двадцатых годов эти литературные четверги назовут салоном Лили Каплан, а саму Лилю – культурно значимой фигурой, законодательницей, прелестной красавицей, ведущей рискованную литературно-эротическую игру. И этот противный Никольский еще пожалеет, что пренебрегал – не останется в истории культурной жизни Петрограда, и поделом ему!
Вечером всегда кто-нибудь оставался пить чай с семьей, – на чаепитие нужно было получить особенное приглашение, и получали его самые на тот момент близкие к дому. Павел Певцов близок к дому не был, но Лиля увидела, что Дина неловко топчется рядом с ним, и вдруг заметила, что у Дины – глаза, что у Дины – чудная застенчивая улыбка. Что она неуклюже женственна, и это так мило... Уж не влюблена ли она в этого медведя?
– Павел, оставайтесь пить чай, – пригласила Лиля, как-то особенно кокетливо выговорив имя – «Па-вел». – Вот и Дина хотела что-то с вами обсудить, да, Динуля?
– Да, я... трудовое воспитание в единой трудовой школе, в первой ступени... и во второй. А где Ася? – застеснявшись, пробормотала Дина.
Пить чай Павел отказался – спасибо, но ему еще вечером нужно кое-что посмотреть для завтрашнего приема пациентов.
– Вы к нам обязательно приходите, на поэтические вечера и просто так, без повода, – настаивала Лиля. Эти двое ни за что сами не устроят свои дела, придется им помогать. – Вот прямо завтра и приходите...
На этот раз чай пили одни, без гостей.
– Этот доктор, вот это, я понимаю, мужчина, – одобрительно сказала Фаина и привычно добавила, даже не оглянувшись на мужа: – Вот и папочка тоже так считает.
– Красивая крупная мужчина, – подтвердил Леничка.
– Это вам не ваши поэты... – отмахнулась Фаина.
– «Это» – мягкое, уютное, плюшевое, – опять поддакнул Леничка. – Впрочем, вы правы, поэты слишком сосредоточены на себе, а доктор Певцов будет кому-то идеальным мужем. Дина, вы с Певцовым – идеальная пара, ты будешь поставлять ему материал, а он описывать клинические случаи... Смотри, не упусти его, на такой великолепный мужской экземпляр должно быть множество претенденток...
Дина доверчиво поглядела на него и тут же скривилась и зарыдала, всхлипывая и не вытирая слез. Фаина демонстративно холодно повела плечами: она возражала против Дининых слез, вызванных не ею самой, кроме того, сегодня любимой дочерью была Ася, а Дина была в опале за порванный чулок.
– Динуля, почему у тебя всегда глаза на мокром месте? – спросил Леничка. – Нет, ну почему ты такая глупая ревунья?
– Она же не тебе плачет, – укоризненно сказала Ася, и Дина кивнула: да, она плачет Асе...
Дина с Асей любили друг друга страстно, все время раздавалось – «а где Дина?», «а где Ася?», – но, попав в поле зрения друг друга, они как будто не находили, о чем поговорить, Асины поэтические восторги были Дине решительно чужды, Ася же не могла заставить себя заинтересоваться Диниными школьными делами. Но отношения их были физиологически родственными, они не могли пройти друг мимо друга, не прикоснувшись мимолетно, любили прижаться, погладить.
– Динуля воет как белуга, потому что Певцов не остался пить чай... – невинно улыбнулся Леничка.
– Я вою как белуга вовсе не поэтому, а потому... потому что я разрушаю прежние традиции, – с достоинством ответила Дина, шмыгнув носом. – Так сказала Прищепка, то есть географичка...
– Географичка напрасно огорчается, в ее предмете ничего до основанья не разрушишь. Ее все равно не заставят рассказать детям, что Америку открыл Ленин, – возразил Леничка. – Ну, а какие еще традиции ты разрушила, моя кошечка?
Дина начала рассказывать про то, как Прищепка рассердилась на нее за уволенную княжну Гагарину, – она любила рассказать все и во всех подробностях.
– Эта княжна Гагарина, она похожа на несчастную лошадь? – внезапно спросила Лиля и тут же спохватилась – она еще ни разу не позволила себе так глупо проговориться. Но это был такой неожиданный привет из далекого далека... У Ляли Гагариной, девочки, с которой она почти подружилась в Институте, сильно торчали вперед зубы, ее звали Ляля Лошадь, и с этой Лялей была история. Она пришла новенькой одновременно с Лилей и сказала всем, что она княжна, но над ней посмеялись – сразу же выяснилось, что никакая она не княжна, а побочная ветвь... Лиля тогда удивилась – лучше умереть, чем жить с такими зубами, а эта глупышка волнуется о титуле! Бедная Ляля Лошадь, сначала ей досталось за то, что она побочная ветвь, а теперь за то, что она все же Гагарина...
– Ты с ума сошла, – таким же испуганным шепотом ответила Лиля. – Хотя... когда у нас уже будет знаменитый салон, почему бы нет?
Ася прикрыла глаза и зашептала молитвенно:
– ... Была ты всех ярче, верней и прелестней, не кляни же меня, не кляни! Мой поезд летит, как цыганская песня, как те невозвратные дни... Что было любимо – все мимо, мимо... Впереди – неизвестность пути... Благословенно, неизгладимо, невозвратимо... прости! [20]
– Ася! Очнись, – потрясла ее Лиля. – Салон – это было очень благородное дело, молодые люди готовились там к литературной деятельности. А нашим ребятам в те дни, когда нет студии, просто некуда пойти, негде готовиться к литературной деятельности... К тому же здесь, в этой квартире, был до революции литературный салон! Чем мы хуже Леничкиной мамы?.. Ну согласись, ну пожалуйста, Асечка...
– Хорошо, пусть у нас будет салон, – согласилась Ася. – Ты, я и Дина. Мы с тобой будем разных убеждений, ты – славянофил, я – западник. А Дина будет европейская знаменитость.
Асино остроумие было милого уютного свойства, только для домашнего употребления, а на людях Ася стеснялась и улыбалась неуверенной улыбкой, слишком часто и всем без разбора. И сейчас она смотрела на Лилю с опаской, заранее стесняясь, заранее мучительно краснея и заранее неуверенно улыбаясь: как это всех пригласить, а вдруг никто не придет?..
Лиля всех позвала, и все радостно пришли, и идея литературного салона с первого раза прижилась. Лиля Каплан была от рождения создана для светской жизни, салонов и интриг – она понимала, что успех, настоящий успех их литературных четвергов зависит от того, придет ли к ним Мэтр. Мэтр был литературный генерал, все начинающие петроградские поэты зависели от него, все их маленькие поэтические карьеры были связаны с Мэтром, без его разрешения невозможно было напечатать стихи и даже выступить с чтением своих стихов на литературном вечере. Лиля была уверена, что Мэтр при всей своей гениальности наивен и управляем, как все гении, а раз казалось, так и вышло, Мэтр стал приходить, и четверги пользовались успехом. Среди гостей бывали и знаменитости, и приезжие московские поэты, а уж свои, молодежь из студии, приходили всегда и все говорили друг другу: «Увидимся в четверг у Лили». Лиля никогда не произносила вслух слово «салон», оно считалось неприличным, из дореволюционного прошлого, но про себя думала именно так – «салон», и каждый четверг Лиля считала себя хозяйкой литературного салона, мадам Рекамье, поэтов – своими пажами, а Мэтра – собственным великим поэтом.
Взрослые отнеслись к новому порядку вещей одобрительно. Мирон Давидович был человеком малообразованным – он умел только читать, писать и фотографировать, – но необычайно склонным ко всему художественному. Он любил стихи, не сами стихи, но то, что стихи звучат в его доме, любил литературные наклонности дочери, любил атмосферу – полумрак, вдохновенные лица, изо всех углов читают стихи... Чем более «поэтически», с завываниями, читали поэты, тем счастливей Мирон Давидович обводил взглядом молодые лица... Иногда Фаина наклонялась к нему и громким шепотом спрашивала: «Кто это так противно воет?»... «Это Х читает стихи», – простодушно объяснял Мирон Давидович. Фаина тоже с радостью принимала у себя поэтов, – пусть девочки лучше сидят дома, целее будут. К тому же она хотела держать руку на пульсе, ей казалось, что так молодежь будет под ее контролем, и поле для интриг открывалось большое.
* * *
– Что же вы не спрашиваете, как дела? – на ходу возмутилась Дина, влетая в гостиную.В гостиной сидели повсюду – у стен на диванах и кружком вокруг печурки на стульях, табуретах, ящиках, дули по очереди на сырые дрова, смотрели на крыши Надеждинской, – окна были голые, незанавешенные, все занавеси давно уже были на Асе, Дине и Лиле. Дина быстро водила глазами по лицам, – кого-то она очень рассчитывала увидеть, но не увидела.
– А что, у нас сегодня никого нет?.. – разочарованно пробормотала Дина, обводя взглядом комнату, в которой было человек двадцать. Ее подвижное лицо погасло, как будто погас свет и закрылся занавес – раз никого нет, я с вашими поэтами сидеть не буду, я лучше пойду обратно в школу...
– Тс-с, – прижала палец к губам Лиля.
Один из студийных поэтов читал стихи. Это были любовные стихи, посвященные ей, то есть посвящение не прозвучало вслух, но она знала, что это – ей. У поэта были вздыбленные волосы, хрипло-тонкий голос, читая, он извивался всем телом, как будто в нем сидит чертик и с гиканьем вырывается вон. Этот поэт был так в нее влюблен, что по ее капризу поменял фамилию. Лиля сказала, что его фамилия Собакин неблагозвучна и не годится для поэта, и к следующему литературному четвергу он взял себе псевдоним Соболь, – ушел от нее Собакиным, а вернулся Соболем. В студии все были немного в нее влюблены, поэтому все любовные стихи, многозначительные стихи, намекающие на чувства к Прекрасной Даме, Лиля считала своими по праву. Один из постоянных посетителей четвергов публично посвятил ей поэму, другой обещал когда-нибудь снять ее в фильме и уже писал для нее сценарий, третий забрасывал ее страстными письмами, требуя ответных признаний. Лиля ловко лавировала между всеми, обещая каждому немного взаимности, – интрига была в том, чтобы держать при себе ВСЕХ.
А Дина расцвела улыбкой – она наконец нашла, кого хотела. Молодой человек, похожий на доброго медведя, огромный, уже слегка рыхловатый, с приятным лицом – в его лице не было ничего выдающегося, нос как нос, глаза как глаза, все хорошее, доброе, – сидел у окна на диване в самом углу рядом с Леничкой, сидел, глубоко задумавшись, возможно дремал. Среди гостей он выделялся приятной основательностью, и фигуры, и манер, и одежды. Поэты почти все были одеты в лохмотья, у кого-то подошвы были подвязаны веревками к верху ботинок, но выглядело это хоть и нищетой, но все же богемной, а он был одет как «обыватель», старательно и даже нарядно: целые брюки, шерстяной жилет под пиджаком и – вот чудо – галстук.
Дина пробралась между стульями и ящиками, огибая диван, поскользнулась и чуть не упала – за диваном был каток. Несколько дней назад кто-то разлил воду из чайника, лужица замерзла и не растаяла даже сейчас, когда топилась печурка.
– Здравствуйте, Павел, – голос у Дины был робкий, но втискивалась она между Павлом и Леничкой довольно решительно, упрямо насупившись, как будто боролась за свои интересы.
Павел Певцов единственный из гостей не имел никакого отношения к искусству. Он был Леничкин знакомый по Психоневрологическому институту, постарше, лет двадцати пяти. В отличие от Ленички, он четко представлял свой жизненный путь, «взаимными связями и зависимостями между отдельными научными дисциплинами» не интересовался, а поступил незатейливо – к концу девятнадцатого года окончил медицинский факультет врачом-невропатологом и уже вел самостоятельный прием.
На сегодняшний журфикс Павел Певцов попал случайно, во всяком случае, стихами он нисколько не интересовался, и теперь они с Диной – два непоэтических островка в море поэзии – тихонько переговаривались о своем.
– Мне разрешили театр. Мы будем играть «Вишневый сад», если утвердят, конечно, – наклоняясь к Павлу, доверительно прошептала Дина.
– Может быть, тебе подойдет пьеса «Гамлет» автора Гоголя? – заботливо предложил Леничка. – Гоголь так много написал для школьного театра, и «Гамлета», и «Трех сестер», и «Веер леди Уиндермир», и...
– Ну зачем вы так, – с упреком сказал Павел. – Дина, не обижайтесь на него, он в душе добрый...
– Да-а, добрый, – как обиженный ребенок, протянула Дина. – А кто вчера...
– А ты сама... – молниеносно отозвался Леничка.
Двоюродные не подружились, – Леничка относился к сестрам мило, но совершенно неуважительно. Над Асей посмеивался, забавляясь ее бурным романом с поэзией, стихи ее называл «розы-морозы» и, по-родственному, не скрываясь, считал дамскими виршами. Он со своими светящимися глазами и застенчивой улыбкой отнюдь не был желчным; с людьми, не имеющими отношения к поэзии, разговаривал очень мягко, даже нежно, и мог похвалить каждого – если не за ум, то за глупость, но ни за что не мог похвалить плохие стихи.
Стихосложение было формой его существования, – Леничка говорил стихами, шутил стихами, стихи лились из него, как вода из крана. Он так и воспринимал свои стихи – как льющуюся из крана воду, как будто не признавая своего дара, стесняясь относиться к собственным стихам всерьез. Считал, что он в поэзии лишь случайный гость. «Стихи – мой сегодняшний способ отношений с миром, завтра будет другой, сегодня я поэт, а завтра стану астрономом или колдуном», – говорил он и был со своими стихами удивительно расточителен, мог записать и тут же подарить, а мог и не записывать, просто забыть...
В начале семнадцатого года, когда Леничка был еще маленькими все отзывались о его стихах восторженными немодными словами – «прелестно», «очаровательно», Илья Маркович подумывал об издании книжки стихов с Леничкиным портретом на обложке и, не объясняя сыну зачем, заказал знакомому художнику его портрет. Портрет получился замечательный – вдохновенный большеглазый мальчик, вундеркинд, папина гордость. Из всего этого вместо папиной гордости вышла бурная ссора, – обрывки портрета вылетели из окна гостиной, разлетелись по мостовой Надеждинской улицы под Леничкины крики: поэзия не трамвай, в который можно вскочить с подножки со своей физиономией на обложке, он не позволит сделать из себя марионетку для удовлетворения родительских амбиций, и если его настолько не понимают, то он немедленно покинет этот дом навсегда и больше никогда, никогда... Леничка кричал со слезами на глазах, у Ильи Марковича дрожали руки... и так далее. Но это было в другой жизни, Леничке казалось – страшно давно, когда он был еще мальчиком, и теперь, девятнадцатилетним, разумным и спокойным, взрослым, он не любил вспоминать эту свою подростковую горячность.
В литературной жизни Дома искусств Леничка никакого участия не принимал, хотя был со всеми знаком еще прежде Лили с Асей. Он никогда не появлялся в студии Мэтра, был убежден, что поэзия – дело не цеховое, а сугубо частное. Стихи Мэтра любил, но не бредил ими, как Ася, самого Мэтра считал позером, его теорию поэзии в таблицах – чепухой, и вообще, восхищался не Мэтром, а Блоком. Если считать, что все сердца в то время разделились между Мэтром и Блоком и любовь к одному поэту отрицала любовь к другому, то Леничкино сердце безраздельно принадлежало Блоку. И, в отличие от студийцев, Леничка не зависел от Мэтра, – не претендовал на официальный статус поэта, не стремился выступать со своими стихами на публике, а если и желал напечатать свои стихи, то непременно за свой собственный счет, так ему казалось приличней. Друг дома – не дома Левинсонов, а того, прежнего дома Белоцерковских, завсегдатай литературного салона присяжного поверенного Белоцерковского и красавицы Беллы – друг дома, поэт и музыкант, не раз читавший стихи и игравший на рояле в их гостиной, открыл издательство с очаровательным названием «Картонный домик». Леничка самзаплатил за издание, и вскоре должна была выйти первая книжка стихов Леонида Белоцерковского – изящная книжечка с рисунками известного художника Головина, с маркой Головина.
Над Асей Леничка посмеивался, а над Диной смеялся – не зло, но громко. Называл ее «слуга царю, отец солдатам». Слишком уж они были разные – эстет, любитель Бодлера и Верлена, весь свой, личный, закрытый, и вся общественная, вся наружу Дина.
Но ведь Дину грех было не подразнить, она постоянно давала поводы для насмешек, она вроде бы и читала много, и училась хорошо, но почему-то вечно все путала – слова, имена, названия. Однажды с размаху перепутала трех Толстых, утверждая, что Толстой написал «Войну и мир», «Хромого барина» и «Князя Серебряного»...
Леничка смеялся, Дина дулась, рыдала, ябедничала Илье Марковичу, Фаина выясняла отношения с братом и племянником, и от всего этого жизнь в доме пузырилась и бурлила. Но если для девочек и Фаины все эти смерчи, скандальчики, пикировки были не всерьез, а так, для оживления домашнего общества, и очень глубоко сидело в них всех понятие «родственник, родной», то Леничка всем своим поведением подчеркивал, что родственные связи для него немного значат, главное для него – не кровь, а душевная близость.
– Павел, сейчас ваши мучения прекратятся, Ася прочитает свои «розы-морозы», и на этом все, – пообещал Леничка. – Ася всегда читает последней из неловкости – вдруг кто-то еще захочет почитать, ну, а если уж больше никто не захочет, тогда уж она... Наша Ася – ангел, хотя и неважная поэтесса... Все у нее слезы-грезы-лепет-трепет...
Ася читала тихим нежным голосом, и в стихах ее ветер пел, как лютня, море плескалось, как флейта, а дождь стучал по крыше, как барабан. Мэтр морщился на каждое упоминание о музыкальных инструментах, но замечаний не делал – обижать Асю было нельзя, такая она была трепетная мышка.
– И он печалится и никнет как ирис, – закончила Ася.
– И вскоре умирает как ириска, – еле слышно продолжил Леничка, и на этой фразе в комнату вошел Мирон Давидович, вот кто в своем бархатном одеянии смотрелся среди оборванных поэтов настоящим человеком искусства...
– Я вот что хочу сказать... – кашлянул Мирон Давидович.
Ася испуганно вскинулась, умоляюще посмотрела – пожалуйста, папа... Она очень боялась, как бы отец не вздумал хвалить ее стихи и вообще высказываться о поэзии. Он абсолютно ничего не понимает в поэзии, к тому же с него станется при всех назвать ее мышкой, или кошкой, или хрюшкой!..
– Я вот что хочу сказать, давайте чай пить, – договорил Мирон Давидович, и все оживились, зашумели.
К тому времени уже почти невозможно было купить еду, деньги ничего не стоили, и вся жизнь шла не на деньги, а на пайки. Пайки были классовые, для трудового и нетрудового населения, первый паек, самый большой, – для рабочих, второй – для служащих, третий – для лиц свободных профессий. Паек для лиц свободных профессий называли «голодный» – всего лишь полфунта хлеба в день, и поэты целыми днями бегали по городу, добывали пайки, где возможно. Маститые литераторы получали академические пайки (хлеб, селедка, горстка овощей), кого-то из знаменитостей за литературные заслуги пристраивали к милицейским пайкам, и это были крохи, но всем остальным, пока незнаменитым, приходилось совсем туго... Невероятной удачей было за паек прочитать где-нибудь случайную лекцию на любую тему – от искусства Возрождения до половой жизни туземцев Новой Зеландии, но это случалось нечасто, и все поэты были прозрачные, с опухшими от голода глазами...
А в литературном салоне на Надеждинской в конце вечера, после чтения стихов, всегда пили чай и каждому давали ломоть черного хлеба. Как это удавалось Мирону Давидовичу, не знал никто – и Фаина, и девочки не знали, этот хлеб был частью его сложной и таинственной жизни... но кусок хлеба давали всегда.
Лиля порхала по комнате, наливала чай, подходила к каждому с подносом и предлагала взять кусок хлеба. Ей никогда не приходило в голову, что, не прими ее семья Левинсонов, голодный паек дал бы ей только одну возможность – голодной смерти, и сейчас она думала только о том, как бы ей всех привлечь, и для каждого у нее находилась улыбка – особенная, предназначенная только ему.
– Ты как настоящая светская дама, – прошептала Ася. – Откуда в тебе это?
– Откуда? Я от природы светская дама, – рассеянно отозвалась Лиля, выискивая глазами Мэтра, окруженного учениками, ловящими каждое его слово, улыбнулась ему самой нежной из своих улыбок и, двигаясь немного бочком, но не к Мэтру, а от него, попыталась подобраться к другому важному для нее гостю.
Сегодня были все, кто бывал обычно, и еще кое-кто. Этот кое-кто был Никольский – сидел в углу и раздражал ее своим омерзительно равнодушным видом.
Прозаики из Дома искусств на литературных четвергах почти не появлялись, считали, что салонное чтение стихов – занятие пустячное, не для серьезных людей. Никольский попал на Надеждинскую впервые, – очевидно, его кто-то сюда затащил, хотя он не производил впечатления человека, которого можно было куда-то против его воли затащить. Но, в любом случае, Лиля не собиралась его упускать, – вот он с несчастным видом беседует с девушкой-поэтессой и поглядывает на дверь.
Улыбаясь Мэтру и всем, на кого падал ее взгляд, Лиля пробралась к Никольскому и незаметно отодвинула плечиком беседующую с ним девушку-поэтессу. Хорошо бы вообще не пускать в салон всех этих поэтесс, только мешаются под ногами, хорошо бы она была здесь единственной девушкой... ну, пусть еще Ася будет, но больше никого!
– Как вам понравилось... – начала Лиля. Мэтр был далеко, окруженный учениками, и сейчас одному Никольскому предназначалось особенное Лилино оживление, взгляды из-под ресниц, застенчивая улыбка.
Никольский вежливо кивнул, думая о чем-то своем.
– Вы любите музыку? Хотите, я вам сыграю? – предложила Лиля. Это и был Лилин план: как только закончится чтение, как бы невзначай подойти к роялю, стоявшему в углу, и – вдохновенное лицо, летающие над клавиатурой руки, – это все ему, Никольскому, пусть любуется. Но он никак не отозвался, – вот дурачок, неужели ему не нужно вдохновенное лицо, не нужны летающие над клавиатурой руки?! О господи, что же тогда ему нужно?!
– Все хотят играть в буриме, – вмешалась девушка-поэтесса, недовольная тем, что ее оттерли от Никольского.
– Сейчас будем играть в кинематограф, – ласково улыбнулась ей Лиля.
Никакого буриме! Лиля была несообразительна, рифмовала с трудом, подолгу молчала, не могла придумать строчку, а когда, наконец, придумывала и произносила вслух то, что казалось приемлемым, получалась какая-то глупость. Пару раз над ней посмеялись, и больше в буриме она не играла и старалась, чтобы никто не играл.
– Кинематограф, кинематограф, – живо сказала Лиля, искоса поглядывая на Никольского.
Сейчас все увидят, как она хороша – настоящая актриса, звезда!
В среде поэтов кинематограф считался не искусством, а чепухой, развлечением обывателей. Поэтому и игра в кинематограф была, по сути, игрой в чепуху, – они наспех придумывали какую-то ситуацию, чем более нелепую, тем лучше, и разыгрывали без подготовки. Лиля в этой игре блистала, ей было только жаль, что кино немое, поэтому никакого текста не требовалось, – а она могла бы прекрасно разыгрывать настоящие роли с текстом!
Леничка отвел Лилю в сторону, несколько секунд пошептал ей на ухо: графиня влюблена в лакея, отец запрещает брак, графиня умирает.
Лиля, мгновенно похватав кое-какой реквизит и соорудив себе «длинное платье» из платка, выхваченного из рук девушки-поэтессы, вышла на середину комнаты.
Она – графиня, лежит на диване, обмахиваясь веером, страдает от любви. Любовь Лиля изобразила с помощью фотографии, которую целовала и прижимала к сердцу, и платочка, в который она старательно плакала. Появляется лакей – ее возлюбленный, это Леничка с подносом, на подносе стакан и кусок хлеба, графиня дарит ему страстный поцелуй... Это потребовало Лилиной умелой игры – попробуйте-ка изобразить страстный воздушныйпоцелуй, – но у нее получилось так смешно, что все смеялись и аплодировали. Лиля так увлекалась своим безусловным успехом, что еще раз изобразила страстный воздушный поцелуй. Под аплодисменты она поискала глазами Никольского – Лиля собиралась встретить его влюбленный взгляд, – но оказалось, он ушел. Какие, однако, у него плохие манеры – неприлично уходить внезапно, не попрощавшись с хозяйкой вечера!..
Лиля доиграла сцену – опять обмахивалась веером, целовала фотографию и, наконец, умерла на ближайшем к «сцене» диване. У дивана собрались рыдающий отец (Собакин-Соболь), рыдающий лакей (Леничка с подносом) и рыдающий доктор (Павел, он ужасно стеснялся и отнекивался, но Леничка сказал, что ему нужно будет просто стоять с обычным докторским видом). Несмотря на всеобщие рыдания, Лиля умерла – очень художественно, прижимая к себе портрет лакея. И не показала вида, что один из гостей пренебрег ее игрой и ею самой!
Если человек может сам себя раздражать, то она сама себя раздражала. Что это у нее за манера – непременно всех привлечь к себе, каждого заставить собой восхищаться?! Зачем ей Никольский, он же совершенно ей не нравится? Ей не нравятся люди, которым не нравится она. Он даже вызвал в ней какое-то физическое отторжение, что-то такое странное внутри...
Ну и хорошо, ну и пожалуйста, она-то вовсе не собиралась заводить с ним роман, у нее уже есть роман – с Мэтром. И, улыбаясь своей самой беззаботной улыбкой, Лиля двинулась к Мэтру – Мэтр был для всех окружавших ее людей самый главный, а самый главный мужчина должен принадлежать ей, разве не так?..
...В воспоминаниях о светской жизни столицы XIX века написано: хозяйка салона была центром, культурно значимой фигурой, законодательницей, прелестной красавицей, ведущей рискованную литературно-эротическую игру. Чаще всего салон назывался по имени его хозяйки...
Лиля мечтательно улыбалась. В воспоминаниях о культурной жизни Петрограда двадцатых годов эти литературные четверги назовут салоном Лили Каплан, а саму Лилю – культурно значимой фигурой, законодательницей, прелестной красавицей, ведущей рискованную литературно-эротическую игру. И этот противный Никольский еще пожалеет, что пренебрегал – не останется в истории культурной жизни Петрограда, и поделом ему!
Вечером всегда кто-нибудь оставался пить чай с семьей, – на чаепитие нужно было получить особенное приглашение, и получали его самые на тот момент близкие к дому. Павел Певцов близок к дому не был, но Лиля увидела, что Дина неловко топчется рядом с ним, и вдруг заметила, что у Дины – глаза, что у Дины – чудная застенчивая улыбка. Что она неуклюже женственна, и это так мило... Уж не влюблена ли она в этого медведя?
– Павел, оставайтесь пить чай, – пригласила Лиля, как-то особенно кокетливо выговорив имя – «Па-вел». – Вот и Дина хотела что-то с вами обсудить, да, Динуля?
– Да, я... трудовое воспитание в единой трудовой школе, в первой ступени... и во второй. А где Ася? – застеснявшись, пробормотала Дина.
Пить чай Павел отказался – спасибо, но ему еще вечером нужно кое-что посмотреть для завтрашнего приема пациентов.
– Вы к нам обязательно приходите, на поэтические вечера и просто так, без повода, – настаивала Лиля. Эти двое ни за что сами не устроят свои дела, придется им помогать. – Вот прямо завтра и приходите...
На этот раз чай пили одни, без гостей.
– Этот доктор, вот это, я понимаю, мужчина, – одобрительно сказала Фаина и привычно добавила, даже не оглянувшись на мужа: – Вот и папочка тоже так считает.
– Красивая крупная мужчина, – подтвердил Леничка.
– Это вам не ваши поэты... – отмахнулась Фаина.
– «Это» – мягкое, уютное, плюшевое, – опять поддакнул Леничка. – Впрочем, вы правы, поэты слишком сосредоточены на себе, а доктор Певцов будет кому-то идеальным мужем. Дина, вы с Певцовым – идеальная пара, ты будешь поставлять ему материал, а он описывать клинические случаи... Смотри, не упусти его, на такой великолепный мужской экземпляр должно быть множество претенденток...
Дина доверчиво поглядела на него и тут же скривилась и зарыдала, всхлипывая и не вытирая слез. Фаина демонстративно холодно повела плечами: она возражала против Дининых слез, вызванных не ею самой, кроме того, сегодня любимой дочерью была Ася, а Дина была в опале за порванный чулок.
– Динуля, почему у тебя всегда глаза на мокром месте? – спросил Леничка. – Нет, ну почему ты такая глупая ревунья?
– Она же не тебе плачет, – укоризненно сказала Ася, и Дина кивнула: да, она плачет Асе...
Дина с Асей любили друг друга страстно, все время раздавалось – «а где Дина?», «а где Ася?», – но, попав в поле зрения друг друга, они как будто не находили, о чем поговорить, Асины поэтические восторги были Дине решительно чужды, Ася же не могла заставить себя заинтересоваться Диниными школьными делами. Но отношения их были физиологически родственными, они не могли пройти друг мимо друга, не прикоснувшись мимолетно, любили прижаться, погладить.
– Динуля воет как белуга, потому что Певцов не остался пить чай... – невинно улыбнулся Леничка.
– Я вою как белуга вовсе не поэтому, а потому... потому что я разрушаю прежние традиции, – с достоинством ответила Дина, шмыгнув носом. – Так сказала Прищепка, то есть географичка...
– Географичка напрасно огорчается, в ее предмете ничего до основанья не разрушишь. Ее все равно не заставят рассказать детям, что Америку открыл Ленин, – возразил Леничка. – Ну, а какие еще традиции ты разрушила, моя кошечка?
Дина начала рассказывать про то, как Прищепка рассердилась на нее за уволенную княжну Гагарину, – она любила рассказать все и во всех подробностях.
– Эта княжна Гагарина, она похожа на несчастную лошадь? – внезапно спросила Лиля и тут же спохватилась – она еще ни разу не позволила себе так глупо проговориться. Но это был такой неожиданный привет из далекого далека... У Ляли Гагариной, девочки, с которой она почти подружилась в Институте, сильно торчали вперед зубы, ее звали Ляля Лошадь, и с этой Лялей была история. Она пришла новенькой одновременно с Лилей и сказала всем, что она княжна, но над ней посмеялись – сразу же выяснилось, что никакая она не княжна, а побочная ветвь... Лиля тогда удивилась – лучше умереть, чем жить с такими зубами, а эта глупышка волнуется о титуле! Бедная Ляля Лошадь, сначала ей досталось за то, что она побочная ветвь, а теперь за то, что она все же Гагарина...