Страница:
– Диночка, прости меня. Я как будто спала, а теперь проснулась, – сказала Ася. – Я теперь даже не понимаю, как я могла быть такой злой, такой жестокой к тебе!..
– Ты меня опять полюбила, да? – разволновалась Дина. – Но ты больше меня не разлюбишь?
Ася кивнула – полюбила, не разлюбит...
– Тогда обними меня, – Дина погладила Асю, прижалась и тут же отстранилась, подозрительно вглядываясь в сестру: – Но ты какая-то другая стала...
– Все мои чувства такие мелочные по сравнению с тем страшным, что произошло, – объяснила Ася. – Смерть дяди случилась вдалеке от нас, и я стараюсь представлять себе, что он просто уехал. Нехорошо так говорить, но я так и не привыкла любить его по-настоящему, он всегда был такой отдельный от всех нас... Но Леничка, сейчас самое важное – Леничка. Мы должны быть все вместе, как прежде, чтобы Леничка знал, что у него есть семья.
Дина вилась вокруг Аси, ластилась, как котенок, заглядывала в глаза и, крепко обняв ее, замерла и уверилась, наконец – вот она, ее прежняя Ася.
– Ася! Ты уже не другая, ты опять добрая, – счастливо улыбнулась Дина.
Но Дина сама теперь была «другая», в ней чувствовалась не свойственная ей прежде жесткость – она как будто демонстрировала свое твердое решение быть счастливой и упрямо не желала заметить, что Ася добрая и очень несчастная...
Снова начали заходить гости. Первым пришел Павел Певцов – выразить соболезнование семье. Они с Диной сидели в гостиной, то и дело прерывая шепот смехом, спохватываясь, укоризненно взглядывали друг на друга и опять шептались и смеялись. Ася бродила рядом и наконец приняла постыдное решение: она спрячется в боковой комнатке рядом с прихожей и... да, подслушает! Подслушает, как они будут прощаться! И тогда все поймет!
Асе даже не было стыдно – она изо всех сил прислушивалась к тихому разговору в прихожей, пытаясь разобрать слова, – Дина явно волновалась, а Павел ее утешал.
– Договорилась водить учеников из неполных семей, где только одна взрослая карточка на семью, в бесплатную столовую, – шептала Дина. – Дают суп, свеклу и морковку, сваренные в воде... И вот теперь не знаю, как быть. После еды ребята берут миски и все хором рыгают в свои миски, получается резонанс, им это очень нравится. Ужасно! Что мне с ними делать, как ты думаешь?
Павел засмеялся и тут же спохватился, взглянул на Дину – забылся, смеяться еще нельзя...
– У некоторых народов это обязательный знак вежливости – продемонстрировать свою сытость. Не реагируй, и им быстро надоест, – отвечал Павел.
Казалось бы, Ася могла успокоиться, разговор не имел к любви никакого отношения. Она даже не расслышала, что они обращаются друг к другу на «ты». Но их тон и взгляды, перемежающийся смехом шепот и, самое главное, эта простая тема, которую они обсуждали как важную ДЛЯ ОБОИХ, – во всем этом было больше интимности, чем во флирте и даже поцелуях... Все это вдруг с ясностью показало Асе: у Павла не просто симпатия к Дине, они УЖЕ близкие люди, они УЖЕ вместе, а она отдельно... Господи, ну что можно сделать, ведь насильно мил не будешь...
Вот теперь Ася действительно стала другая – жалкая.
– Я ХУЖЕ Дины. Павел меня не полюбил, потому что я ХУЖЕ ВСЕХ...
– Ты лучше всех, – Лиля злилась и недоумевала: как можно из-за этого незначительного человека устроить такую драму!.. – А если уж тебе нужен этот заурядный человек, тогда борись за него...
– Я хуже Дины, и я хуже всех... меня никто не полюбит...
Ася смотрела как зверек, непонимающим жалобным взглядом, и какая-то в ней появилась обреченность. Ася не могла и не хотела объяснить – если бы Павел предпочел ей не Дину, а чужую девушку, она страдала бы, конечно, но не думала, что в ней имеется какой-то страшный изъян. Другая была бы ДРУГАЯ, а Дина была ПОЧТИ что она сама, ее второе «я». Дина любима, а она отвергнута, значит, ее, Асино «я», никуда не годится...
– Я возьму себя в руки, – обещала Ася, – стыдно мне так страдать из-за любви, когда рядом с нами настоящее горе... Бедный Леничка, ему кажется, что открыто горевать стыдно и недостойно взрослого мужчины... Бедный, бедный Леничка...
Действительно, Леничка внешне ничем своего горя не проявлял и держался совершенно как всегда, если не считать одного странного поступка – вывез весь тираж своей долгожданной книжки из типографии и сжег.
– Он сказал, что стихи недостаточно хороши, – объяснила Лиля.
– На самом деле другое... Не мог он видеть это свое счастье, когда отец погиб, и такпогиб, ему кажется, что сейчас это стыдно, ты понимаешь?
– Не понимаю, – холодно сказала Лиля. – Он же не идиот, чтобы совершать такие экстравагантные поступки.
Ей было обидно, что она не догадалась сама, – Леничка же был ее, а не Асин. Но Ася теперь улавливала чужую боль особым чутьем страдающего человека, она была сейчас особенно открыта для чужого страдания, для всего страдания на свете.
– Если бы были похороны, он мог бы заплакать, ему стало бы легче, я знаю... – сказала Ася.
Леничка заплакал только через несколько месяцев, на Смоленском кладбище, на похоронах Блока. Леничка почти повис на решетке соседней могилы, локти торчали, как крылья, и он был как раненый ангел. Он смотрел, как опускали гроб, и он наконец-то беззвучно и сильно заплакал нестыдными слезами – об отце, о боготворимом им Блоке, о себе. Смерть отца была ЕГО горе, и все в нем болело так мучительно, словно внутри его медленно перепиливала пила. И слезы сейчас впервые приостановили эту страшную безостановочную пилу, это было не то горе, когда запираются от всех и не выходят сутками, а то, что ужасает, но, не задевая ядрышка души, прибавляет цвета жизни, помогает выйти из себя самого, приглушить собственную неотвязную боль.
Ася с Лилей скромно стояли в стороне от всех. Когда Лиля девочкой заучивала наизусть таблицу Менделеева, ей даже в голову не приходило, что Менделеев был не «таблицаменделеева – металлы и неметаллы», а человек, у которого были жена и дочь – вот она стоит, дочь Менделеева, актриса Любовь Дмитриевна Басаргина, жена Блока. Лиля цепким женским взглядом всматривалась в жену, теперь уже вдову Блока, пытаясь отыскать в грузной расплывшейся женщине следы ангела Пери и думая: на ней, такой уже непоэтической и некрасивой, навсегда флер его гения... понимает ли она, какая честь быть музой Блока, или она привыклабыть музой?..
– Взгляни на Ахматову, она держится так, будто это онавдова Блока, – прошептала Лиля. Ахматова не вызывала у Лили восхищения, ей хотелось восхищаться поэтами, но никак не поэтессами, к тому же Мэтр был бывший муж Ахматовой, и она воспринимала ее как соперницу, как, впрочем, и вообще всех женщин.
Ася, почти ослепшая от слез, посмотрела сквозь нее невидящими глазами, – ей казалось, что они хоронили поэзию, и как можно говорить сейчас о таком неважном, суетном...
Странная история произошла на выходе с кладбища: в воротах Лиля почти столкнулась с Ахматовой.
– Смотри, какая она – нельзя пройти мимо, не залюбовавшись ею... – прошептала Ася. – Говорят, что ее бабушка была княжна Ахматова...
– Князей Ахматовых в России не было, – фыркнула Лиля.
– Это одна из его любовниц... – показав на Лилю, сказал кто-то рядом, услужливо наклонившись к Ахматовой, и Ахматова взглянула на нее величественно, как королева на молочницу, словно не удостаивая любовницу своего бывшего мужа даже мимолетного любопытства. Ахматова была тонкая, черная, держалась как вдова и знаменитость, а Лиля была девочка с придуманным романом с ее бывшим мужем и никто.
«Я не любовница», – хотела сказать Лиля, и вдруг подняла голову, и, не посторонившись, метнула в нее бешеный взгляд, и та опустила глаза первой.
– Какая беда, – шептала ничего не заметившая Ася. – Я чувствую, что-то еще случится, беда никогда не приходит одна...
Даже известие о смерти Ильи Марковича в Белой Церкви тоже была жизнь, а теперь всё, как будто из украшенной по-новогоднему комнаты вынесли блестящую елку и потушили свет...
Стихи, литературные четверги, жизнь, голодная, но прекрасная, наполненная любовью, романами и легкомысленными обсуждениями, кто в кого влюблен, – все закончилось. Закрыли занавес, прекрасное представление завершилось, декорации разбирают, актеры смывают грим...
– Это конец, – обнимая Лилю, плакала Ася. – Мы все жили в карточном домике, кто-то подул на него, и он упал... Я знаю, что это конец, больше никогда, никогда ничего не будет...
– Нет, не все, нет, не конец, – обнимая Асю, плакала Лиля. – Я знаю, что это не конец, все еще будет...
Произошло непонятное, невозможное – арестовали Мэтра. Девушки пришли, как обычно, в Дом искусств и застали там панику, растерянность, недоумение: к Мэтру приехали ночью, забрали, отвезли в тюрьму. За что, почему?.. Никаких сведений не было – говорили только, что у Мэтра при аресте в руках была «Илиада», с ней же его привезли в Чека, а потом «Илиаду» отобрали. От этого было еще страшней, – ПОЧЕМУ отобрали «Илиаду», разве это нельзя?..
Творческая интеллигенция Петрограда была расколота на два враждебных лагеря: тех, кто яростно ненавидел советскую власть и отвергал любое с ней взаимодействие, и тех, кто выступал за помощь новому режиму в культурных задачах в приемлемой для себя форме сотрудничества – работа в издательстве «Всемирная литература», в Доме искусств, преподавание... Мэтр – сотрудничал. Никто в Доме искусств не понимал, что Мэтр мог сделать власти, не за стихи же его арестовали, а кроме литературы Мэтр ничем не занимался... Студийцы испытывали изумление, смешанное со страхом, – ведь если могли так поступить с Мэтром, Поэтом (а поэт выше всех остальных людей, утверждал Мэтр), то это может произойти с каждым из них. В квартире на Надеждинской все замерло, и даже крик Фаины сменился громким театральным шепотом... Вот оно как оказалось: можно было смеяться над советской властью, как Леничка, не замечать власть, как Ася с Лилей, доброжелательно улыбаться власти, как Мирон Давидович, – и это были ИМИ ЗАДАННЫЕ отношения с властью, сводящиеся к «я тебя не трогаю, и ты меня не трогай», – но неужели власть в любой момент может САМА вступить с ними в отношения, какие захочет – ПРИЕХАТЬ НОЧЬЮ, ЗАБРАТЬ, ОТВЕЗТИ В ТЮРЬМУ, ЗА ЧТО?.. Фаина нервничала и, кажется, впервые сама точно не знала, чего хочет и как кому скомандовать. Не хотела выпускать девочек из дома, – кто знает, где эти дурочки будут болтаться и о чем болтать; не хотела, чтобы они были дома, – придут за ними, а их дома нет... и каждый час ей по-разному казалось для них безопасней.
– Плохо дело... – мрачно говорила Фаина каждый раз, сталкиваясь с Мироном Давидовичем на кухне или в гостиной, сколько раз встречала его в доме, столько раз и повторяла: – Плохо дело...
– Да, хорошего мало, – всякий раз подтверждал Мирон Давидович.
Как ни странно, самые серьезные последствия арест Мэтра имел для Дины, единственной в семье, которую это событие не касалось так близко, не потрясло и даже не особенно тронуло. И как все люди не знают, какие события, не имеющие к ним прямого отношения, определяют их жизнь, так и она никогда не узнала, что арест Мэтра, который совершенно точно был событием из ряда ЧУЖИХ судеб, стал событием ЕЕ судьбы...
Павел Певцов, как человек разумный, в полной мере обладающий инстинктом самосохранения, принял решение подождать с предложением Дине Левинсон руки и сердца. Не отменить, а просто подождать. Ведь по делу Мэтра могли взять всех вокруг, как сетью замести стайку рыбешек. Могли взять, а могли не взять, – необходимо посмотреть, как все обернется. Это нисколько не было предательством – Павел Певцов никогда не позволил бы себе совершить прямое предательство. Он не прекратил приходить на Надеждинскую, хотя среди поэтов и друзей дома нашлись и такие, временно отказавшиеся от визитов... Просто его женитьба могла и подождать – он непременно женится на Дине, он человек благородный...но в меру, не во вред себе!.. К тому же сейчас все это сватовство показалось бы неуместным – Ася с Лилей держались так, словно в доме, не дай бог, был траур по близкому человеку.
– Если он не имеет отношения к контрреволюции, то с юридической точки зрения все рассмотрят, – повторял Павел, стараясь успокоить Асю и Лилю.
– Ах, с юридической? – насмешливо отвечал Леничка. – У них вместо правосудия революционная целесообразность... И вот еще что – все литераторы у них под подозрением, люди, умеющие выразить себя в слове, для них особенно страшны... Вы загляните в справочник «Весь Петроград» семнадцатого года – на каждой странице встречается «профессия литератор». Где же они все, по-вашему?
Девочки, Ася и Лиля, вели себя как жены арестованного: каждое утро вдвоем ходили с передачами на Гороховую, в тюрьму, отдав передачу, метались по городу, по нескольку раз в день забегали в Дом искусств, пытаясь хоть что-то узнать о судьбе арестованного Мэтра. Так продолжалось недолго, неделю, хотя им показалось – целую вечность.
Через неделю им сказали в тюремном окошке, что сегодня передачу не примут. Это было очень обидно, потому что они принесли Мэтру яблочный пирог. Яблочный пирог испекла Фаина, не для Мэтра, конечно, а для семьи. Каждое утро Фаина то разрешала девочкам идти на Гороховую, то запрещала, но им всегда удавалось ее уговорить – отнести передачу не опасно, за это еще никого не арестовывали... Но в то утро Фаина запретила со всей возможной решимостью – встала в дверях и сказала, как когда-то Илье Марковичу: «Вы уйдете из дома только через мой труп». Но Лиля так холодно улыбнулась, как чужая, и Ася, всегда нежно-послушная, с такой нежно-послушной улыбкой просочилась мимо матери, что Фаина только беспомощно вздохнула и крикнула вслед: «Через мой труп!.. Возьмите яблочный пирог!..»
Услышав, как хлопнула дверь парадной, Фаина с неожиданной для ее полноты скоростью бросилась в спальню девочек и вытащила из Асиной тумбочки альбом в вишневом бархатном переплете, – Лиля так и не завела альбома для стихов Мэтра, а Ася завела. Большую часть стихов записала в альбом Ася, но кое-что было вписано рукой самого Мэтра. Эти девчонки совсем не знают жизни, а если вдруг – обыск? И найдут это, его рукой написанное?! Кто же позаботится о девочках, кроме их матери...
Торопясь и прислушиваясь к шагам на лестнице, Фаина сожгла альбом на кухне, в медном тазу, выдирая по листу и тяжело вздыхая над каждым листом от бьющего в нос запаха дыма. Кое-что она прочитала, пожала плечами – про любовь, опять про любовь... Ф-фу, все сожгла, вот только бархатную обложку в тазу не сжечь – слишком плотная.... Фаина засунула обложку под кастрюлю и принялась разгонять рукой дым.
...В тюремном окошке сказали, что сегодня передачу не примут, не нужно, и они прибежали со своим яблочным пирогом домой растерянные и встревоженные: что значит «не нужно»? Отобрали «Илиаду», не разрешают передачу...
Фаина поджала губы, – добегаетесь, Мирон Давидович покачал головой и пробормотал свое любимое: «Мы никаких политических убеждений не имеем...», а Леничка, не вступая ни в какие обсуждения, убежал, крикнув из прихожей: «Я к Чину... Буду ждать, сколько понадобится, не уйду, не дождавшись...».
Чином они называли чекиста, не так давно поселившегося в их подъезде, на этаж выше. С чекистом никто из семьи знаком не был, но изредка все же встречались на лестнице или около дома и раскланивались. Знали, что фамилия Чина Якобсон, зовут его Леонид Михайлович, но называли его между собой просто Чин, без имени.
– Я к Чину... – передразнил Леничку Мирон Давидович и недовольно пробормотал: – Не к добру это, связываться с такими людьми... это мы просто хотим иметь свой кусок хлеба, а имнужна революция, имнужны аресты...
– Таким порядочным людям, как вы, и должна принадлежать власть, – неожиданно серьезно сказала Лиля.
Фаина польщенно улыбнулась.
– Никогда он не возьмет власть в свои руки, слишком он у меня мирный... – с сожалением отозвалась она, словно власть предлагалась Мирону Давидовичу Левинсону прямо сейчас, в гостиной на Надеждинской. И добавила свое любимое: – Плохо дело...
– Да, хорошего мало, – послушно откликнулся Мирон Давидович.
Лиля вошла на кухню со словами «У нас что-то горело?». Увидела вишневый бархатный переплет под кастрюлей и подняла на Фаину округлившиеся от ужаса глаза.
– Когда Ася хватится альбома, я скажу так: ничего не знаю, следи сама за своими вещами, – воинственно заявила Фаина. – И не нужно на меня так смотреть. Ты знаешь, что такое Чека?
Лиля молча кивнула и вышла. Вот умная девочка, подумала Фаина, не то что Ася, совсем сошла с ума со своей поэзией... Ну, а выпустят этого их великого поэта, так эта дурища другой альбом заведет, и он ей еще что-нибудь про любовь напишет.
– Леонид Белоцерковский, – чуть дернув головой, представился Леничка. Он испытывал ему самому противную робость – то ли на него произвела впечатление эта черная машина, олицетворявшая власть, то ли усталая значительность, с которой Чин смотрел на него. – Я буду говорить с вами не как обыватель с чекистом, – сказал он, чувствуя в своем тоне искательность, и оттого получилось развязно. Чекист удивленно кивнул, и ободренный Леничка заторопился: – Вы ведь еврей, как и я...
Они стояли друг напротив друга: Чин, крепкий, коренастый, с уверенными повадками, не дракон, не монстр, НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА... густые брови, губы в нитку, а в общем, вполне приемлемое мужское лицо... и тонкий как струна, с лицом нервного ангела, Леничка, такой ДРУГОЙ, будто они с Чином были с разных планет.
– Я хочу поговорить с вами как еврей с евреем, откровенно.
– Ну, знаете, молодой человек... Я не советую вам считать, что вы можете добиться у меня каких-то поблажек на национальной почве. Еврей я или русский, или, к примеру, латыш, в этом деле ни при чем, а при чем только то, что я большевик...
Если честно, Леничка и сам считал, что национальность не важна, а важна близость нравственных и этических взглядов. Вот сейчас он всем своим существом ненавидит этого Якобсона, и пусть они оба евреи, нет в мире людей, дальше отстоящих друг от друга. Но это была единственная ниточка...
– Вся история нашего народа говорит о том, что мы выжили лишь благодаря верности каждого всем, – старательно скрывая растерянность, возразил Леничка. – Это следствие жизни в рассеянии, обособления среди чужих народов, привычки делить людей на своих и чужих...
Чин усмехнулся:
– Русские тоже делят людей на своих и чужих. Но вы в чем-то правы, русский подумает: да, он, конечно, наш, но все равно наплевать... А евреи за своих горло перегрызут. Это пережиток прошлого... – строго добавил он и вдруг мягко, почти нежно улыбнулся: – Так что же вы хотели мне сказать как еврей еврею?
Чин слушал его очень внимательно, и Леничка торопливо спросил о Мэтре:
– За что же он арестован?
– Арестован... так, может, за спекуляцию какую? Или же за должностное преступление? – неожиданно перейдя на простонародную речь, равнодушно спросил Чин, – Да чем он, собственно, занимается, этот ваш... как, вы говорите, его фамилия?..
– Он поэт, – изумленно прошептал Леничка.
– Ага... Поэт – это что же значит, писатель? А я и не слыхал...
– Они должны знать, что он лояльно относился к власти. Он никогда не хотел эмигрировать, вернулся в Россию, хотя мог остаться за границей. Он преподавал в литературной студии в Доме искусств... Дом искусств – это советское учреждение, студия – советское учебное заведение... У него столько учеников, он – Учитель. Они должны все это принимать во внимание!..
– Кто это «они»? – строго спросил Чин.
– Вы, – исправился Леничка. – Да и это все неважно, самое главное – он поэт, большой поэт...
– Большой поэт? Вы его любите? – оживился Чин.
– Я не из его поклонников, я люблю Блока и Кузмина, но он гениальный поэт, гордость русской литературы... Вот послушайте...
– Я считаю, он лучший сейчас русский поэт, его стихи особенные, полные благородного мужества, – значительно произнес Чин, и Леничка вдруг совершенно успокоился. Если уж Чин знает эти стихи наизусть, то не стоит волноваться, завтра Мэтр хотя бы получит яблочный пирог, и вообще, все будет хорошо.
Снова перейдя на интеллигентную речь, Чин рассказал: в Чека очень хорошо относятся к поэту, он ночами читает чекистам свои стихи, а его допросы больше походят на обсуждения самых разных тем – от философии монархической власти до красоты православия...
– Приходится даже порой уступать перед умственным превосходством противника... – задумчиво добавил Чин.
– А это вы любите? – взволнованно спросил Леничка.
Ошеломленный и почти очарованный Леничка невольно восхитился Чином: вот человек, абсолютно уверенный в правоте своего дела и своей личной правоте. Он мог бы стать кем угодно: инженером, адвокатом, мужем своей жены, но он выбрал именно это – служение идее. Чин не потерялся в мире, смыслом его жизни является победный ход революции, и день за днем, час за часом он радуется оттого, что революция делает следующий шаг.
– Разберемся с вашим поэтом. Я вам обещаю... как еврей еврею... – слегка улыбнулся чекист. – Идите уже спать, гражданин, время позднее, мне завтра на работу. Вот завтра и разберемся.
На следующее утро Ася с Лилей и Леничкой прочитали объявление в «Петроградской правде», – газету каждое утро наклеивали на стену дома на углу Невского и Надеждинской. В «Петроградской правде» было опубликовано сообщение ВЧК «О раскрытом в Петрограде заговоре против Советской власти» и список участников контрреволюционного заговора. Все расстреляны. Под номером 30 – Мэтр. Остальные фамилии из списка были им незнакомы. Нет, вот одна знакомая фамилия – Якобсон. Расстрельный список подписан Тарасовым, Михайловым, Иваненко, Якобсоном.
– Расстрелян, – сухим безжизненным голосом сказала Лиля.
Ася вцепилась в Лилину руку, и, словно желая отогнать от себя газетную строчку, крепко зажмурилась и зашептала:
– Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад изысканный бродит жираф...Разве может вот так закончиться все это: студия, балы, литературные четверги, поэзия?.. Нет же, нет... Он не такой человек, чтобы так просто погибнуть! Не было никакого расстрела, ему удалось бежать... – Ася смотрела на Лилю полными слез глазами с надеждой, как будто от нее зависело, бежал Мэтр или расстрелян...
– Куда же бежать? На озеро Чад?.. – ожесточенно сказала Лиля, и Ася испуганно встрепенулась, отодвинулась. – А может быть, ты думаешь, он будет бродить по России неузнанный, защищать добро, карать зло?.. Ах ты, сказочница... Разве ты не знаешь, что все когда-нибудь заканчивается...
– Лиля?.. – прошептала Ася. – Леничка?..
– Он жил как поэт и умер как герой, не болел, не старел, не изменил себе... – торжественно сказал Леничка, и вдруг стало как-то особенно видно, что он не взрослый мужчина, а хрупкий, нежный мальчик. – Тарасов, Михайлов, Иваненко, Якобсон... – вслух прочитал Леничка и повторил задумчиво: – Тарасов, Михайлов, Иваненко, Якобсон... Якобсон. Но... я не понимаю, зачем же он сказал «разберемся»? Ведь ему уже было известно, что он расстрелян?.. Какая нечеловеческаяподлость! Что это – его личная подлость или их общая, партийная?.. А я-то просил его, унижался...
...Ах, Чин... Сначала использовал простонародную речь, говорил, что не знает фамилии арестованного, затем внезапно перешел на интеллигентную речь, читал стихи... На далекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей, на Венере, ах, на Венере у деревьев синие листья...Ах, Чин... Вот ты как, Чин... Путал, играл, как кошка с мышью, очаровывал – и ведь очаровал же... Зачем ему было нужно это бесовство в духе персонажей Достоевского, зачем этот умный, образованный маньяк-большевик тратил и без того краткое время своего отдыха, разговаривал с мальчишкой на улице, читал стихи, философствовал, лгал, – чтобы еще раз оказаться на высоте, еще раз ощутить победу революции и свою личную победу?.. Вел себя так важно, как будто всемирная революция уже свершилась и он был комиссаром всей вселенной. А ведь его единственный шанс попасть в историю – это только то, что он был следователем по делу Мэтра... Интересно, он специально, в интересах следствия учил наизусть стихи арестованного или действительно любил?.. Нет, тут он, пожалуй, не обманул... любил. Предатель!
– Ты меня опять полюбила, да? – разволновалась Дина. – Но ты больше меня не разлюбишь?
Ася кивнула – полюбила, не разлюбит...
– Тогда обними меня, – Дина погладила Асю, прижалась и тут же отстранилась, подозрительно вглядываясь в сестру: – Но ты какая-то другая стала...
– Все мои чувства такие мелочные по сравнению с тем страшным, что произошло, – объяснила Ася. – Смерть дяди случилась вдалеке от нас, и я стараюсь представлять себе, что он просто уехал. Нехорошо так говорить, но я так и не привыкла любить его по-настоящему, он всегда был такой отдельный от всех нас... Но Леничка, сейчас самое важное – Леничка. Мы должны быть все вместе, как прежде, чтобы Леничка знал, что у него есть семья.
Дина вилась вокруг Аси, ластилась, как котенок, заглядывала в глаза и, крепко обняв ее, замерла и уверилась, наконец – вот она, ее прежняя Ася.
– Ася! Ты уже не другая, ты опять добрая, – счастливо улыбнулась Дина.
Но Дина сама теперь была «другая», в ней чувствовалась не свойственная ей прежде жесткость – она как будто демонстрировала свое твердое решение быть счастливой и упрямо не желала заметить, что Ася добрая и очень несчастная...
Снова начали заходить гости. Первым пришел Павел Певцов – выразить соболезнование семье. Они с Диной сидели в гостиной, то и дело прерывая шепот смехом, спохватываясь, укоризненно взглядывали друг на друга и опять шептались и смеялись. Ася бродила рядом и наконец приняла постыдное решение: она спрячется в боковой комнатке рядом с прихожей и... да, подслушает! Подслушает, как они будут прощаться! И тогда все поймет!
Асе даже не было стыдно – она изо всех сил прислушивалась к тихому разговору в прихожей, пытаясь разобрать слова, – Дина явно волновалась, а Павел ее утешал.
– Договорилась водить учеников из неполных семей, где только одна взрослая карточка на семью, в бесплатную столовую, – шептала Дина. – Дают суп, свеклу и морковку, сваренные в воде... И вот теперь не знаю, как быть. После еды ребята берут миски и все хором рыгают в свои миски, получается резонанс, им это очень нравится. Ужасно! Что мне с ними делать, как ты думаешь?
Павел засмеялся и тут же спохватился, взглянул на Дину – забылся, смеяться еще нельзя...
– У некоторых народов это обязательный знак вежливости – продемонстрировать свою сытость. Не реагируй, и им быстро надоест, – отвечал Павел.
Казалось бы, Ася могла успокоиться, разговор не имел к любви никакого отношения. Она даже не расслышала, что они обращаются друг к другу на «ты». Но их тон и взгляды, перемежающийся смехом шепот и, самое главное, эта простая тема, которую они обсуждали как важную ДЛЯ ОБОИХ, – во всем этом было больше интимности, чем во флирте и даже поцелуях... Все это вдруг с ясностью показало Асе: у Павла не просто симпатия к Дине, они УЖЕ близкие люди, они УЖЕ вместе, а она отдельно... Господи, ну что можно сделать, ведь насильно мил не будешь...
Вот теперь Ася действительно стала другая – жалкая.
– Я ХУЖЕ Дины. Павел меня не полюбил, потому что я ХУЖЕ ВСЕХ...
– Ты лучше всех, – Лиля злилась и недоумевала: как можно из-за этого незначительного человека устроить такую драму!.. – А если уж тебе нужен этот заурядный человек, тогда борись за него...
– Я хуже Дины, и я хуже всех... меня никто не полюбит...
Ася смотрела как зверек, непонимающим жалобным взглядом, и какая-то в ней появилась обреченность. Ася не могла и не хотела объяснить – если бы Павел предпочел ей не Дину, а чужую девушку, она страдала бы, конечно, но не думала, что в ней имеется какой-то страшный изъян. Другая была бы ДРУГАЯ, а Дина была ПОЧТИ что она сама, ее второе «я». Дина любима, а она отвергнута, значит, ее, Асино «я», никуда не годится...
– Я возьму себя в руки, – обещала Ася, – стыдно мне так страдать из-за любви, когда рядом с нами настоящее горе... Бедный Леничка, ему кажется, что открыто горевать стыдно и недостойно взрослого мужчины... Бедный, бедный Леничка...
Действительно, Леничка внешне ничем своего горя не проявлял и держался совершенно как всегда, если не считать одного странного поступка – вывез весь тираж своей долгожданной книжки из типографии и сжег.
– Он сказал, что стихи недостаточно хороши, – объяснила Лиля.
– На самом деле другое... Не мог он видеть это свое счастье, когда отец погиб, и такпогиб, ему кажется, что сейчас это стыдно, ты понимаешь?
– Не понимаю, – холодно сказала Лиля. – Он же не идиот, чтобы совершать такие экстравагантные поступки.
Ей было обидно, что она не догадалась сама, – Леничка же был ее, а не Асин. Но Ася теперь улавливала чужую боль особым чутьем страдающего человека, она была сейчас особенно открыта для чужого страдания, для всего страдания на свете.
– Если бы были похороны, он мог бы заплакать, ему стало бы легче, я знаю... – сказала Ася.
Леничка заплакал только через несколько месяцев, на Смоленском кладбище, на похоронах Блока. Леничка почти повис на решетке соседней могилы, локти торчали, как крылья, и он был как раненый ангел. Он смотрел, как опускали гроб, и он наконец-то беззвучно и сильно заплакал нестыдными слезами – об отце, о боготворимом им Блоке, о себе. Смерть отца была ЕГО горе, и все в нем болело так мучительно, словно внутри его медленно перепиливала пила. И слезы сейчас впервые приостановили эту страшную безостановочную пилу, это было не то горе, когда запираются от всех и не выходят сутками, а то, что ужасает, но, не задевая ядрышка души, прибавляет цвета жизни, помогает выйти из себя самого, приглушить собственную неотвязную боль.
Ася с Лилей скромно стояли в стороне от всех. Когда Лиля девочкой заучивала наизусть таблицу Менделеева, ей даже в голову не приходило, что Менделеев был не «таблицаменделеева – металлы и неметаллы», а человек, у которого были жена и дочь – вот она стоит, дочь Менделеева, актриса Любовь Дмитриевна Басаргина, жена Блока. Лиля цепким женским взглядом всматривалась в жену, теперь уже вдову Блока, пытаясь отыскать в грузной расплывшейся женщине следы ангела Пери и думая: на ней, такой уже непоэтической и некрасивой, навсегда флер его гения... понимает ли она, какая честь быть музой Блока, или она привыклабыть музой?..
– Взгляни на Ахматову, она держится так, будто это онавдова Блока, – прошептала Лиля. Ахматова не вызывала у Лили восхищения, ей хотелось восхищаться поэтами, но никак не поэтессами, к тому же Мэтр был бывший муж Ахматовой, и она воспринимала ее как соперницу, как, впрочем, и вообще всех женщин.
Ася, почти ослепшая от слез, посмотрела сквозь нее невидящими глазами, – ей казалось, что они хоронили поэзию, и как можно говорить сейчас о таком неважном, суетном...
Странная история произошла на выходе с кладбища: в воротах Лиля почти столкнулась с Ахматовой.
– Смотри, какая она – нельзя пройти мимо, не залюбовавшись ею... – прошептала Ася. – Говорят, что ее бабушка была княжна Ахматова...
– Князей Ахматовых в России не было, – фыркнула Лиля.
– Это одна из его любовниц... – показав на Лилю, сказал кто-то рядом, услужливо наклонившись к Ахматовой, и Ахматова взглянула на нее величественно, как королева на молочницу, словно не удостаивая любовницу своего бывшего мужа даже мимолетного любопытства. Ахматова была тонкая, черная, держалась как вдова и знаменитость, а Лиля была девочка с придуманным романом с ее бывшим мужем и никто.
«Я не любовница», – хотела сказать Лиля, и вдруг подняла голову, и, не посторонившись, метнула в нее бешеный взгляд, и та опустила глаза первой.
– Какая беда, – шептала ничего не заметившая Ася. – Я чувствую, что-то еще случится, беда никогда не приходит одна...
* * *
Как может все измениться в одно мгновение! Только что был свет, и вдруг мрак, тьма!..Даже известие о смерти Ильи Марковича в Белой Церкви тоже была жизнь, а теперь всё, как будто из украшенной по-новогоднему комнаты вынесли блестящую елку и потушили свет...
Стихи, литературные четверги, жизнь, голодная, но прекрасная, наполненная любовью, романами и легкомысленными обсуждениями, кто в кого влюблен, – все закончилось. Закрыли занавес, прекрасное представление завершилось, декорации разбирают, актеры смывают грим...
– Это конец, – обнимая Лилю, плакала Ася. – Мы все жили в карточном домике, кто-то подул на него, и он упал... Я знаю, что это конец, больше никогда, никогда ничего не будет...
– Нет, не все, нет, не конец, – обнимая Асю, плакала Лиля. – Я знаю, что это не конец, все еще будет...
Произошло непонятное, невозможное – арестовали Мэтра. Девушки пришли, как обычно, в Дом искусств и застали там панику, растерянность, недоумение: к Мэтру приехали ночью, забрали, отвезли в тюрьму. За что, почему?.. Никаких сведений не было – говорили только, что у Мэтра при аресте в руках была «Илиада», с ней же его привезли в Чека, а потом «Илиаду» отобрали. От этого было еще страшней, – ПОЧЕМУ отобрали «Илиаду», разве это нельзя?..
Творческая интеллигенция Петрограда была расколота на два враждебных лагеря: тех, кто яростно ненавидел советскую власть и отвергал любое с ней взаимодействие, и тех, кто выступал за помощь новому режиму в культурных задачах в приемлемой для себя форме сотрудничества – работа в издательстве «Всемирная литература», в Доме искусств, преподавание... Мэтр – сотрудничал. Никто в Доме искусств не понимал, что Мэтр мог сделать власти, не за стихи же его арестовали, а кроме литературы Мэтр ничем не занимался... Студийцы испытывали изумление, смешанное со страхом, – ведь если могли так поступить с Мэтром, Поэтом (а поэт выше всех остальных людей, утверждал Мэтр), то это может произойти с каждым из них. В квартире на Надеждинской все замерло, и даже крик Фаины сменился громким театральным шепотом... Вот оно как оказалось: можно было смеяться над советской властью, как Леничка, не замечать власть, как Ася с Лилей, доброжелательно улыбаться власти, как Мирон Давидович, – и это были ИМИ ЗАДАННЫЕ отношения с властью, сводящиеся к «я тебя не трогаю, и ты меня не трогай», – но неужели власть в любой момент может САМА вступить с ними в отношения, какие захочет – ПРИЕХАТЬ НОЧЬЮ, ЗАБРАТЬ, ОТВЕЗТИ В ТЮРЬМУ, ЗА ЧТО?.. Фаина нервничала и, кажется, впервые сама точно не знала, чего хочет и как кому скомандовать. Не хотела выпускать девочек из дома, – кто знает, где эти дурочки будут болтаться и о чем болтать; не хотела, чтобы они были дома, – придут за ними, а их дома нет... и каждый час ей по-разному казалось для них безопасней.
– Плохо дело... – мрачно говорила Фаина каждый раз, сталкиваясь с Мироном Давидовичем на кухне или в гостиной, сколько раз встречала его в доме, столько раз и повторяла: – Плохо дело...
– Да, хорошего мало, – всякий раз подтверждал Мирон Давидович.
Как ни странно, самые серьезные последствия арест Мэтра имел для Дины, единственной в семье, которую это событие не касалось так близко, не потрясло и даже не особенно тронуло. И как все люди не знают, какие события, не имеющие к ним прямого отношения, определяют их жизнь, так и она никогда не узнала, что арест Мэтра, который совершенно точно был событием из ряда ЧУЖИХ судеб, стал событием ЕЕ судьбы...
Павел Певцов, как человек разумный, в полной мере обладающий инстинктом самосохранения, принял решение подождать с предложением Дине Левинсон руки и сердца. Не отменить, а просто подождать. Ведь по делу Мэтра могли взять всех вокруг, как сетью замести стайку рыбешек. Могли взять, а могли не взять, – необходимо посмотреть, как все обернется. Это нисколько не было предательством – Павел Певцов никогда не позволил бы себе совершить прямое предательство. Он не прекратил приходить на Надеждинскую, хотя среди поэтов и друзей дома нашлись и такие, временно отказавшиеся от визитов... Просто его женитьба могла и подождать – он непременно женится на Дине, он человек благородный...но в меру, не во вред себе!.. К тому же сейчас все это сватовство показалось бы неуместным – Ася с Лилей держались так, словно в доме, не дай бог, был траур по близкому человеку.
– Если он не имеет отношения к контрреволюции, то с юридической точки зрения все рассмотрят, – повторял Павел, стараясь успокоить Асю и Лилю.
– Ах, с юридической? – насмешливо отвечал Леничка. – У них вместо правосудия революционная целесообразность... И вот еще что – все литераторы у них под подозрением, люди, умеющие выразить себя в слове, для них особенно страшны... Вы загляните в справочник «Весь Петроград» семнадцатого года – на каждой странице встречается «профессия литератор». Где же они все, по-вашему?
Девочки, Ася и Лиля, вели себя как жены арестованного: каждое утро вдвоем ходили с передачами на Гороховую, в тюрьму, отдав передачу, метались по городу, по нескольку раз в день забегали в Дом искусств, пытаясь хоть что-то узнать о судьбе арестованного Мэтра. Так продолжалось недолго, неделю, хотя им показалось – целую вечность.
Через неделю им сказали в тюремном окошке, что сегодня передачу не примут. Это было очень обидно, потому что они принесли Мэтру яблочный пирог. Яблочный пирог испекла Фаина, не для Мэтра, конечно, а для семьи. Каждое утро Фаина то разрешала девочкам идти на Гороховую, то запрещала, но им всегда удавалось ее уговорить – отнести передачу не опасно, за это еще никого не арестовывали... Но в то утро Фаина запретила со всей возможной решимостью – встала в дверях и сказала, как когда-то Илье Марковичу: «Вы уйдете из дома только через мой труп». Но Лиля так холодно улыбнулась, как чужая, и Ася, всегда нежно-послушная, с такой нежно-послушной улыбкой просочилась мимо матери, что Фаина только беспомощно вздохнула и крикнула вслед: «Через мой труп!.. Возьмите яблочный пирог!..»
Услышав, как хлопнула дверь парадной, Фаина с неожиданной для ее полноты скоростью бросилась в спальню девочек и вытащила из Асиной тумбочки альбом в вишневом бархатном переплете, – Лиля так и не завела альбома для стихов Мэтра, а Ася завела. Большую часть стихов записала в альбом Ася, но кое-что было вписано рукой самого Мэтра. Эти девчонки совсем не знают жизни, а если вдруг – обыск? И найдут это, его рукой написанное?! Кто же позаботится о девочках, кроме их матери...
Торопясь и прислушиваясь к шагам на лестнице, Фаина сожгла альбом на кухне, в медном тазу, выдирая по листу и тяжело вздыхая над каждым листом от бьющего в нос запаха дыма. Кое-что она прочитала, пожала плечами – про любовь, опять про любовь... Ф-фу, все сожгла, вот только бархатную обложку в тазу не сжечь – слишком плотная.... Фаина засунула обложку под кастрюлю и принялась разгонять рукой дым.
...В тюремном окошке сказали, что сегодня передачу не примут, не нужно, и они прибежали со своим яблочным пирогом домой растерянные и встревоженные: что значит «не нужно»? Отобрали «Илиаду», не разрешают передачу...
Фаина поджала губы, – добегаетесь, Мирон Давидович покачал головой и пробормотал свое любимое: «Мы никаких политических убеждений не имеем...», а Леничка, не вступая ни в какие обсуждения, убежал, крикнув из прихожей: «Я к Чину... Буду ждать, сколько понадобится, не уйду, не дождавшись...».
Чином они называли чекиста, не так давно поселившегося в их подъезде, на этаж выше. С чекистом никто из семьи знаком не был, но изредка все же встречались на лестнице или около дома и раскланивались. Знали, что фамилия Чина Якобсон, зовут его Леонид Михайлович, но называли его между собой просто Чин, без имени.
– Я к Чину... – передразнил Леничку Мирон Давидович и недовольно пробормотал: – Не к добру это, связываться с такими людьми... это мы просто хотим иметь свой кусок хлеба, а имнужна революция, имнужны аресты...
– Таким порядочным людям, как вы, и должна принадлежать власть, – неожиданно серьезно сказала Лиля.
Фаина польщенно улыбнулась.
– Никогда он не возьмет власть в свои руки, слишком он у меня мирный... – с сожалением отозвалась она, словно власть предлагалась Мирону Давидовичу Левинсону прямо сейчас, в гостиной на Надеждинской. И добавила свое любимое: – Плохо дело...
– Да, хорошего мало, – послушно откликнулся Мирон Давидович.
Лиля вошла на кухню со словами «У нас что-то горело?». Увидела вишневый бархатный переплет под кастрюлей и подняла на Фаину округлившиеся от ужаса глаза.
– Когда Ася хватится альбома, я скажу так: ничего не знаю, следи сама за своими вещами, – воинственно заявила Фаина. – И не нужно на меня так смотреть. Ты знаешь, что такое Чека?
Лиля молча кивнула и вышла. Вот умная девочка, подумала Фаина, не то что Ася, совсем сошла с ума со своей поэзией... Ну, а выпустят этого их великого поэта, так эта дурища другой альбом заведет, и он ей еще что-нибудь про любовь напишет.
* * *
Леничка караулил машину Чина на улице. Он собирался ждать хоть до утра, но ему повезло, сегодня Чина привезли не под утро, как это часто бывало, а необычно рано, в начале ночи. Леничка не был настолько наивен, чтобы предполагать, что этот разговор изменит судьбу Мэтра, что он сможет выпросить, вымолить его у этого чекиста, он хотел хотя бы узнать... Было письмо в защиту Мэтра от Совета Дома искусств, подписанное самыми крупными именами, и, конечно, его попытка – это капля в море, но ведь капля камень точит, и сколько было случаев в истории, когда судьба человека или важнейшего решения зависела от случайных впечатлений, личных симпатий, мимолетного эмоционального воздействия...– Леонид Белоцерковский, – чуть дернув головой, представился Леничка. Он испытывал ему самому противную робость – то ли на него произвела впечатление эта черная машина, олицетворявшая власть, то ли усталая значительность, с которой Чин смотрел на него. – Я буду говорить с вами не как обыватель с чекистом, – сказал он, чувствуя в своем тоне искательность, и оттого получилось развязно. Чекист удивленно кивнул, и ободренный Леничка заторопился: – Вы ведь еврей, как и я...
Они стояли друг напротив друга: Чин, крепкий, коренастый, с уверенными повадками, не дракон, не монстр, НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА... густые брови, губы в нитку, а в общем, вполне приемлемое мужское лицо... и тонкий как струна, с лицом нервного ангела, Леничка, такой ДРУГОЙ, будто они с Чином были с разных планет.
– Я хочу поговорить с вами как еврей с евреем, откровенно.
– Ну, знаете, молодой человек... Я не советую вам считать, что вы можете добиться у меня каких-то поблажек на национальной почве. Еврей я или русский, или, к примеру, латыш, в этом деле ни при чем, а при чем только то, что я большевик...
Если честно, Леничка и сам считал, что национальность не важна, а важна близость нравственных и этических взглядов. Вот сейчас он всем своим существом ненавидит этого Якобсона, и пусть они оба евреи, нет в мире людей, дальше отстоящих друг от друга. Но это была единственная ниточка...
– Вся история нашего народа говорит о том, что мы выжили лишь благодаря верности каждого всем, – старательно скрывая растерянность, возразил Леничка. – Это следствие жизни в рассеянии, обособления среди чужих народов, привычки делить людей на своих и чужих...
Чин усмехнулся:
– Русские тоже делят людей на своих и чужих. Но вы в чем-то правы, русский подумает: да, он, конечно, наш, но все равно наплевать... А евреи за своих горло перегрызут. Это пережиток прошлого... – строго добавил он и вдруг мягко, почти нежно улыбнулся: – Так что же вы хотели мне сказать как еврей еврею?
Чин слушал его очень внимательно, и Леничка торопливо спросил о Мэтре:
– За что же он арестован?
– Арестован... так, может, за спекуляцию какую? Или же за должностное преступление? – неожиданно перейдя на простонародную речь, равнодушно спросил Чин, – Да чем он, собственно, занимается, этот ваш... как, вы говорите, его фамилия?..
– Он поэт, – изумленно прошептал Леничка.
– Ага... Поэт – это что же значит, писатель? А я и не слыхал...
– Они должны знать, что он лояльно относился к власти. Он никогда не хотел эмигрировать, вернулся в Россию, хотя мог остаться за границей. Он преподавал в литературной студии в Доме искусств... Дом искусств – это советское учреждение, студия – советское учебное заведение... У него столько учеников, он – Учитель. Они должны все это принимать во внимание!..
– Кто это «они»? – строго спросил Чин.
– Вы, – исправился Леничка. – Да и это все неважно, самое главное – он поэт, большой поэт...
– Большой поэт? Вы его любите? – оживился Чин.
– Я не из его поклонников, я люблю Блока и Кузмина, но он гениальный поэт, гордость русской литературы... Вот послушайте...
– Нет, молодой человек, это ВЫ послушайте... – прервал его Чин.
Шел по улице я незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, –
Передо мною летел трамвай. [28]
О боже, этого не может быть, не померещилось ли ему – чекист читает стихи?..
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
– Я считаю, он лучший сейчас русский поэт, его стихи особенные, полные благородного мужества, – значительно произнес Чин, и Леничка вдруг совершенно успокоился. Если уж Чин знает эти стихи наизусть, то не стоит волноваться, завтра Мэтр хотя бы получит яблочный пирог, и вообще, все будет хорошо.
Снова перейдя на интеллигентную речь, Чин рассказал: в Чека очень хорошо относятся к поэту, он ночами читает чекистам свои стихи, а его допросы больше походят на обсуждения самых разных тем – от философии монархической власти до красоты православия...
– Приходится даже порой уступать перед умственным превосходством противника... – задумчиво добавил Чин.
– А это вы любите? – взволнованно спросил Леничка.
– И это люблю, хотя мне больше нравится про свободу... Понял теперь я: наша свобода – только оттуда бьющий свет...Если он не враг, пусть себе пишет стихи, а уж если враг... Мы не станем целовать руку, поднятую против революции. Мы, большевики, всегда опираемся на одно – идет это на благо революции или нет.
На далекой звезде Венере
Солнце пламенней и золотистей,
На Венере, ах, на Венере
У деревьев синие листья.
Ошеломленный и почти очарованный Леничка невольно восхитился Чином: вот человек, абсолютно уверенный в правоте своего дела и своей личной правоте. Он мог бы стать кем угодно: инженером, адвокатом, мужем своей жены, но он выбрал именно это – служение идее. Чин не потерялся в мире, смыслом его жизни является победный ход революции, и день за днем, час за часом он радуется оттого, что революция делает следующий шаг.
– Разберемся с вашим поэтом. Я вам обещаю... как еврей еврею... – слегка улыбнулся чекист. – Идите уже спать, гражданин, время позднее, мне завтра на работу. Вот завтра и разберемся.
На следующее утро Ася с Лилей и Леничкой прочитали объявление в «Петроградской правде», – газету каждое утро наклеивали на стену дома на углу Невского и Надеждинской. В «Петроградской правде» было опубликовано сообщение ВЧК «О раскрытом в Петрограде заговоре против Советской власти» и список участников контрреволюционного заговора. Все расстреляны. Под номером 30 – Мэтр. Остальные фамилии из списка были им незнакомы. Нет, вот одна знакомая фамилия – Якобсон. Расстрельный список подписан Тарасовым, Михайловым, Иваненко, Якобсоном.
– Расстрелян, – сухим безжизненным голосом сказала Лиля.
Ася вцепилась в Лилину руку, и, словно желая отогнать от себя газетную строчку, крепко зажмурилась и зашептала:
– Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад изысканный бродит жираф...Разве может вот так закончиться все это: студия, балы, литературные четверги, поэзия?.. Нет же, нет... Он не такой человек, чтобы так просто погибнуть! Не было никакого расстрела, ему удалось бежать... – Ася смотрела на Лилю полными слез глазами с надеждой, как будто от нее зависело, бежал Мэтр или расстрелян...
– Куда же бежать? На озеро Чад?.. – ожесточенно сказала Лиля, и Ася испуганно встрепенулась, отодвинулась. – А может быть, ты думаешь, он будет бродить по России неузнанный, защищать добро, карать зло?.. Ах ты, сказочница... Разве ты не знаешь, что все когда-нибудь заканчивается...
– Лиля?.. – прошептала Ася. – Леничка?..
– Он жил как поэт и умер как герой, не болел, не старел, не изменил себе... – торжественно сказал Леничка, и вдруг стало как-то особенно видно, что он не взрослый мужчина, а хрупкий, нежный мальчик. – Тарасов, Михайлов, Иваненко, Якобсон... – вслух прочитал Леничка и повторил задумчиво: – Тарасов, Михайлов, Иваненко, Якобсон... Якобсон. Но... я не понимаю, зачем же он сказал «разберемся»? Ведь ему уже было известно, что он расстрелян?.. Какая нечеловеческаяподлость! Что это – его личная подлость или их общая, партийная?.. А я-то просил его, унижался...
...Ах, Чин... Сначала использовал простонародную речь, говорил, что не знает фамилии арестованного, затем внезапно перешел на интеллигентную речь, читал стихи... На далекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей, на Венере, ах, на Венере у деревьев синие листья...Ах, Чин... Вот ты как, Чин... Путал, играл, как кошка с мышью, очаровывал – и ведь очаровал же... Зачем ему было нужно это бесовство в духе персонажей Достоевского, зачем этот умный, образованный маньяк-большевик тратил и без того краткое время своего отдыха, разговаривал с мальчишкой на улице, читал стихи, философствовал, лгал, – чтобы еще раз оказаться на высоте, еще раз ощутить победу революции и свою личную победу?.. Вел себя так важно, как будто всемирная революция уже свершилась и он был комиссаром всей вселенной. А ведь его единственный шанс попасть в историю – это только то, что он был следователем по делу Мэтра... Интересно, он специально, в интересах следствия учил наизусть стихи арестованного или действительно любил?.. Нет, тут он, пожалуй, не обманул... любил. Предатель!