Но никто не собирался что-либо ей разрешать или запрещать, и к этой свободе нужно было привыкнуть. Ей теперь все было можно – ходить всюду одной, опоздать домой против назначенного времени... Можно было даже подстричься без спроса! Правда, теперь ей хотелось спрашивать разрешения, быть маленькой, нежной, послушной...
 
   И вот еще что – Динины и Асины манеры...
   Конечно, она пользовалась большей свободой, чем ее сверстницы в Институте благородных девиц или даже в таких же дворянских семьях, но только теперь Лиля поняла, сколько за этой ее маленькой хитрой свободой было непреложных правил, какой строгой муштре подвергали ее гувернантки. Сидеть на стуле, не прислоняясь к спинке, очень прямо! Не держать локти на столе – за это гувернантка однажды больно шлепнула ее по руке, и это было так обидно, что больше она никогда так не делала. Ставить ноги одна к другой до сантиметра! С пожилыми дамами здороваться, низко приседая! А сколько раз в своей жизни она слышала строгое «Noblesse oblige» [10] – не забывайте, кто вы!
   Если посмотреть на Асю с Диной глазами ее гувернанток, получалось, что Ася с Диной были ужасны, просто ужасны... Ни о каких mani?res [11]речи не было, да и просто о mani?res речи не было... Ася с Диной слишком громко смеялись – это дурной тон! Ася могла наклониться и прошептать что-то Лиле или Дине на ухо, но шептаться – это тоже дурной тон! Ася была застенчива и молчалива с посторонними – и это дурной тон, воспитанные девушки не ведут себя так провинциально! Ну, а про Дину нечего даже говорить... Дина называла ее Лилькой – непозволительная фамильярность! Неужели в ответ она должна была называть ее Динкой?.. Кроме того, сестры нарушали самые простые, очевидные правила поведения – они могли выйти на улицу без перчаток или с непокрытой головой, как мещаночки. Ох, но ведь они и были мещаночки...
   Она не сразу поняла, как нужно относиться к прислуге, тишайшей деревенской девушке Глаше, – Лиля то машинально поворачивалась к ней спиной, ожидая, что та снимет с нее пальто, то ждала, когда Глаша подаст ей тарелку, и все время испуганно ловила Фаинин взгляд «это еще что такое?!». В конце концов она стала вести себя так, будто прислуги вовсе не было в доме, как будто она сама себе прислуга.
   Несколько раз Лиля чуть не попалась на незнании того, что она совершенно точно ДОЛЖНА БЫЛА знать, – например, совсем уж чепуха получилась с Пасхой. В первый год ее жизни на Надеждинской православная Пасха совпала с еврейской, но откуда ей было знать, что на еврейскую Пасху не может быть куличей и прочего – раз уж у них тоже есть Пасха, то почему бы не быть куличам? Откуда ей было знать, что на Пасху в синагоге покупают мацу и что это вообще такое маца? К Пасхе Фаина выменяла где-то два десятка поленьев на небольшой мешок серой муки и испекла крошечные пирожки, и сделала какое-то блюдо из селедки. Фаина сказала – бери форшмак, и она взяла пирожок. Это был faux pas [12], но откуда Лиле было знать, что эти маленькие пирожки называются гоменташ, а рубленая селедка называется форшмак?
   – Что же, разве в твоей семье не готовили еврейские блюда, хотя бы фаршированную рыбу? – мельком поинтересовалась Фаина.
   Лиля молчала и выглядела очень трогательной: треугольное личико, огромные глаза, горестные губки, – и это часто избавляло ее от необходимости что-то отвечать, высказывать свое мнение – часто, но не всегда. Сейчас ей нужно было что-то сказать, но что? Не могла же она сказать, что, прежде чем стать еврейкой, она никогда в глаза не видела ни одного еврея. У Чехова есть рассказ «Жидовка» и пьеса «Иванов», там жена Сара поменяла веру и вышла замуж за русского, а потом умерла от чахотки – вот и весь багаж Лилиных знаний по еврейскому вопросу.
   – Фаршированную рыбу? – чувствуя, как все в ней от ужаса ухает вниз, повторила Лиля. – Нет, то есть да... то есть скорее нет. В нашей семье не соблюдали традиции, никогда не соблюдали никакие обряды, я ничего не знаю...
   – Во многих образованных семьях был принят совершенно европейский уклад, как у нас, – сказал Леничка. Леничка ей помогал, незаметно вел ее, как в танце.
   Но такие ситуации, когда можно было поймать ее на прямом вранье, возникали нечасто. Если Лиля делала что-то неправильно, все удивлялись, а она была чуткая девочка и прирожденная актриса, ловила малейшую реакцию окружающих, слушала не ушами, а всем организмом, смотрела не глазами, а всей собой, и справилась.
   Труднее, почти невозможно было скрыть ее полное, феерическое незнание жизни, множества бытовых мелочей, которые знали все и которые должна была знать девочка из семьи врача и учительницы музыки, – например, что мясо покупают на рынке, а керосин в лавке, и вовсе не посыльный в форменной курточке приносит домой красивые корзины с керосином, увязанные бантами... Но как за столом человек, не умеющий пользоваться ножом и вилкой, приступает к еде позже других, так и она присматривалась, примеривалась, осторожничала... ну, а теперь она умела почти все, что умели другие, даже умела чистить тонкой проволочкой примус. И ко всему привыкла, что делалось в доме Левинсонов, и уже больше не думала, что все здесь не comme il faut.
   Почти два года назад Лиля доверчиво протянула руку бархатному незнакомцу на Аничковом мосту, и все это время счастливо прожила, как положено ребенку, в семье, в уверенности, что с ней не может случиться ничего дурного, что ее все любят и она всех любит, не скрывалась, не секретничала, не хитрила – зачем, ведь ей и без того все было можно.
   Не скрывалась, не секретничала... Но как ей удалось сохранить свою тайну?
   Да очень просто – хочешь сохранить тайну, молчи. Лиля и молчала, для молчания у нее был хороший предлог: ей больно вспоминать о родителях, о прошлом. На случайный вопрос о прежней ее жизни она реагировала молниеносно – смотрела полными слез глазами, и кто же станет растравлять девочке раны. Образованность ее, знание языков нельзя было скрыть, но это нисколько не вступало в противоречие с легендой: она была дочь провинциального врача, чудака, помешанного на образовании, и домашней учительницы музыки и умела поддержать разговор о древнегреческих трагедиях и сыграть Шопена.
   Легенду свою с некоторыми подробностями провинциального быта она все же продумала, это была жуткая литературщина – смесь Лескова, Чехова и почему-то «Бесприданницы». Наверное, у нее в голове отложилось, что Рахиль Каплан жила в Пскове вдвоем с матерью, вот она и вспомнила «Бесприданницу».
   Но, слава богу, озвучить эту белиберду ей не пришлось, – никто не приставал к ней с расспросами. У всех было предостаточно своих дел, и за повседневной суетой ни у кого не возникло желания взять ее на ручки и попросить: расскажи, как ты жила раньше...
   Лиля никогда не говорила того, что говорят люди о своем прошлом: «А у нас дома было так-то...», но от этого как будто еще быстрей стала членом семьи. У нее ведь не было никакого «у нас дома», а было сразу – с ними.
 
   – Ленин призвал юношей и девушек и тебя, Лиля Каплан, учиться коммунизму, связывать... так, погоди... а-а, вот... связывать каждый шаг своего учения, воспитания, образования... с участием в общей борьбе всех трудящихся против эксплуататоров. Повтори быстро, а то я уже опаздываю.
   – Можно я своими словами?.. Дина!.. Сейчас Леничка придет и Илья Маркович, а ты... не совсем одета.
   – Своими словами, но близко к тексту, – угрожающе сказала Дина. – Быстро повторяй, тебе говорят!
   – Ленин сказал, что мы должны учить, воспитывать, и образовывать, и бороться, и тогда мы скоро построим коммунизм трудящихся против эксплуататоров, что не так? – скороговоркой проговорила Лиля.
   – Ладно, все так... – рассеянно сказала Дина. – Я убегаю, я уже убежала...
   – Уже убежала? – Вошедшая на кухню Фаина энергично шлепнула дочь по заду и недовольно осмотрелась в поисках чего-нибудь, к чему можно придраться. – Все уходят, и никому дела нет, я одна обо всем волнуюсь... Не видите, что ли, примус сломался, дрова заканчиваются, есть нечего, – мрачно сказала она.
   На кухне гудел примус, на нем кипятилось белье, в углу лежали дрова, сложенные горкой до потолка, – Фаина каждый день пересчитывала поленья – на столе стояли две кастрюли, одна с кашей, другая с перловым супом...
   – Никому до меня нет дела, я в этом доме одинокая, как волк...
   Дина за спиной матери подмигнула Лиле и скорчила рожицу – спасайся, кто может! Лиля прыснула и тут же сделала серьезное лицо.
   Одинокая, как волк, Фаина заправляла в семье всем, рулила всеми, а Мирон Давидович играл роль принца-консорта при королеве – супруга царствующей королевы, не имеющего реальной власти. Он содержал семью, носился по городу, добывая еду и дрова, и ничего не решал, его выдвигали вперед, когда Фаине было удобно произнести слова «папа сказал». А так это был чистейший матриархат.
   – Все уходят, всем все равно... А меня сегодня в рынке обсчитала одна жирная задница... – приготавливаясь к подробному рассказу, сладострастно начала Фаина.
   Дина улыбнулась, а Лиля, не удержавшись, издала горловой смешок, – страшно представить себе, что в представлении толстой Фаины была жирная задница.
   – Лилька, не хрюкай надо мной, – обидчиво сказала Фаина. – А где Мика?
   Все здесь было другое, совсем другое... Фаина называла мужа Мика, и Мирон Давидович велел Лиле звать его Мика... Господи, как же можно обращаться к чужому бархатному господину «Мика»?! Невозможно представить, чтобы Рара спросил, не болит ли у нее живот, или зашел бы к ней подоткнуть на ночь одеяло, или щелкнул бы ее по носу! Мирон Давидович спрашивал, не болит ли у нее живот, заходил подоткнуть на ночь одеяло, щелкал ее по носу, говорил «ты хрюшка или мышка?» – да-да, не только Асе и Дине, но и Лиле тоже!.. Не было случая, чтобы он приласкал Асю или Дину и забыл о Лиле.
   Фаина вела себя совсем иначе. Ревниво следила, чтобы Лиля не... Что «не»? Да вот «не», и все. Не занимала слишком много места. Не забывала, что она не родная. У нее очень сильно было чувство – свое, в свое Лиля не входила, и никогда ни намеком она не давала понять, что Лиля теперь ее дочка, да и с какой стати? Но она ее приняла, кормила, ухаживала и даже однажды шлепнула ее полотенцем по спине. Лиле это показалось подарком судьбы – ее признали, она совсем своя. Но было что-то в Фаинином поведении такое... веди себя хорошо, девочка, и все будет хорошо.
   Лиля, такая сдержанная, не привыкшая к тому, чтобы до нее дотрагивались, мучительно краснела, сжималась, когда Мирон Давидович мимоходом приобнимал ее, поглаживал по плечу. И только через год перестала стесняться, замирать, как истукан, под его рукой, и сама смогла к нему приласкаться, и вдруг оказалось, что Лиля очень ласковая.
   Однажды она подкралась к нему сзади, прижалась тихонечко к огромной бархатной спине и тут же поймала брошенный на мужа Фаинин взгляд – обожающий, откровенный, любующийся, а на нее, Лилю, – яростный. Лиля удивилась: неужели она его любит, ТАК любит, как женщина мужчину, в ТАКОМ возрасте, ТАКАЯ толстая?.. Удивилась, но приняла к сведению: на чужую территорию не заходить, не быть слишком нежной, слишком игривой, она все же не дочка.
   Лиля стала суше, обращалась с Мироном Давидовичем почтительно и нежно, с точно отмеренной мерой детского и женственного. Но иногда, когда Фаина совершенно точно была далеко, Лиля позволяла себе подойти, прижаться на секунду, потереться носом, как котенок. Она не дочка, да. Но может же быть так, что он ее любит, пусть не так, как своих дочерей, но любит?..
   Впрочем, Лиля не определяла для себя, кто кому кто. Каждый ребенок имеет право жить с теми, кто о нем заботится, и лучше Мирона Давидовича не было на свете человека, вот и все. Ну, а Фаина была как бы похуже...
   Фаина, конечно, была «похуже». Фаина могла совершить по-настоящему благородный поступок, могла отдать нищему на улице все, что несла с рынка, могла... да, в конце концов, взяла же она Лилю! Но она была способна сказать одно большое «да» и множество мелких «нет».
   Фаина была мастерицей мелких гадостей и злых слов. Муж и Илья Маркович перед Фаиной трепетали, смотрели с утра, какое у нее сегодня настроение. Языкастая, истеричная, в плохом настроении Фаина была совершенно невыносима, придиралась по пустякам. Сама Фаина называла это свое состояние «сейчас ущипну всех за жопу». И в выражениях любви и ненависти Фаина не стесняла себя, могла сказать дочерям «пусечка, мусечка» и тут же «ах ты, блядь». Но какое бы настроение ни было, каждый день звучали ее смех-слезы-крики в разных сочетаниях – смех и крики, смех и слезы. Лиля поначалу испуганно вздрагивала и жалобно смотрела – не ссорьтесь, не плачьте, – но быстро поняла, все в порядке, просто они такие. Ссорятся, мирятся, и все спят в одной постели, – не в буквальном, конечно, смысле, а в смысле всеобщности дел, все у Левинсонов мгновенно становится общим достоянием – у кого что болит, кто о чем подумал...
   Фаина любила поскандалить со вкусом, с театральными эффектами. Из скандала она всегда выходила обновленная, как земля после дождя, для хорошего настроения ей, как вампиру, были необходимы такие сеансы подпитки, особенно она любила покричать на Дину при Асе, на Асю при Дине... скандал при свидетеле был для Фаины как сотое исполнение оперы, когда артисты знают свои партии назубок, но привычный накал страстей вдруг оживляется присутствием новой публики. Но при всем этом безобразии все, и семья, и знакомые, считали Фаину умной, даже мудрой. С ней все обожали шептаться, секретничать, советоваться... Фаина усаживалась, подпирала рукой щеку, приклеивалась к собеседнику взглядом. Она качала головой, делала страшные глаза, причмокивала губами и выслушивала с такой страстной заинтересованностью, что дальше уже было не важно, кто именно в этой интимной беседе обнаружил острый ум, наблюдательность, точность в оценках – сама Фаина или ее визави. Каждый уходил от Фаины в полной уверенности, что она дала ему парочку бесценных советов.
   Лиле казалось странным, что такой умный и образованный человек, как Илья Маркович, слушается сестру во всем, ведет себя с ней как виноватый, будто радуясь, что она за что-то его простила. Возможно, он очень любил сестру, а может быть, здесь был какой-то секрет. Лиля чужими секретами не интересовалась, она бы и собственные секреты хотела забыть...
 
   – Динка, – подначивающим голосом сказала Фаина, – а ты трусы-то не надевай, не надевай, ты и ходи без трусов... Все равно так и проживешь всю жизнь одна-одинешенька с голым задом...
   Дина отреагировала мгновенно – скривилась, распустила рот, брызнула слезами.
   Дина Левинсон была очень чувствительна к словам, к тону, на любое неодобрение тут же обиженно надувала губы, легко могла заплакать, затем улыбнуться и опять всплакнуть... Все в семье старались не делать ей замечаний. Одна лишь Фаина нисколько ее не берегла и в ответ на упреки мужа и Аси огрызалась: «Моему ребенку я могу сказать, как мне хочется» или «А почему она все время попадается мне под руку?». Но Дина всегдапопадалась ей под руку – Фаина рассматривала старшую дочь как свой личный предмет для выпускания пара, и в этом смысле Дина всегда была к ее услугам. Ася только нежно улыбалась на ее вскрики, а Леничку Фаина не смела трогать.
   Все, кроме Ленички, но он вообще был особая статья. «У моего брата случайно родился прынц», – говорила Фаина. Ее отношение к племяннику было сложным. В душе она и сама была убеждена, что он принц, красивый, очаровательный, остроумный... Но, с другой стороны, мальчишка – невыносимый позер, непомерно избалован, и что он такого показал людям, кроме своего гонора?.. Второй год учится в Психоневрологическом институте, но так и не знает, какую профессию выберет.
   Леничка действительно учился «вообще» – в Психоневрологическом институте, но не на медицинском факультете, а на так называемом Основном факультете. Слушал лекции по социологии, психологии, наркологии, литературе, истории, психологии мифа и первобытных верований. Говорил, что получает философское образование, учится понимать «взаимные связи и зависимости между отдельными научными дисциплинами». Фаина сердилась: зачем ему это, красивое, но бесполезное, созданное специально для бездельников?! Да еще стихи пишет! Ася – девушка, попишет стихи и выйдет замуж, а мальчику из хорошей семьи положено получать профессию врача, или юриста, или инженера! А не какие-то связи!
   Но все же Леничка был семейный гений и пользовался в семье большим почтением. А Дина пользовалась небольшим почтением, совсем маленьким почтением, была «а-а, Динка...» – звучало любовно, но чуть пренебрежительно.
   Дина плакала, всхлипывания и подвывания «ты меня не любишь, что я тебе сделала» становились все громче и басистей, Фаина смотрела на нее с удовлетворением, как будто насыщаясь ее слезами, и наконец снисходительно обронила:
   – Ну ладно, раз ты такая дуреха, я уж, так и быть, тебя прощаю...
   Дина примолкла, и ее залитое слезами лицо озарилось такой чудной доброй улыбкой, что она перестала быть некрасивой. Фаина прижала ее к себе и некоторое время они счастливо плакали вместе, а потом, не глядя, приглашающим жестом махнула Лиле – присоединяйся – и обняла ее тоже. Фаина плакала, Дина плакала, Лиля плакала – Фаинины эмоции были заразительны.
   На стене над ними висела грамота Наркомпроса за подписью Луначарского. Грамотой была награждена учитель Д. М. Левинсон за активное участие в деле строительства советской школы.
 
   – Я сегодня вернусь поздно, у меня продленный день... – Дина вздохнула, шмыгнув носом, как наплакавшийся ребенок.
   – Поздно? Продленный день? Ну что же... раз так, ты мне больше никто, – свирепо отозвалась Фаина. – Вот Лиля – хорошая девочка, умница, останется дома.
   Фаина была жуткая интриганка: у нее были любимчики, каждый день разные, и все это пылко обставлялось аргументами, выкриками «раз так, ты мне больше никто». «Раз так, ты мне больше никто» всерьез не расстраивался, но пытался заслужить прощение.
   – Ну, ма-ама, – заныла Дина.
   – Иди, Дина, – трагическим голосом короля Лира произнесла Фаина и хитренько добавила: – А мы с Лилюшей кое-чем займемся, да, Лилюша?
   – Нет-нет, я никак не могу... – начала Лиля, и у Фаины тут же стали глаза как у маленькой обиженной девочки.
   Кое-что – это были карты.
   В оставшееся от семейных интриг и от попыток накормить семью время Фаина сидела за ломберным столом – раскладывала пасьянсы: «Бисмарка», «Могилу Бонапарта», «Косыночку», «Секрет дам». Иногда она писала на зеленом сукне мелом «Я», «Б», «Д» – «я», «болван», «другой» – и играла сама с собой в преферанс. Она была готова играть в любую игру – хоть в дурака, хоть в девятку, хоть в покер.
   – Одна партия в «тетку», и все, – решительно сказала Лиля. Счастливая Дина, уйдет сейчас в школу, и все, а когда человек работает дома, это как будто не считается!..
   Работу для Лили добывал Леничка через своих знакомых – у него было немыслимое количество знакомых. Сейчас Лиля переводила с французского предисловия для издательства «Всемирная литература». «Всемирная литература» открылась год назад, в издательском плане были Гейне, Гофман, Шиллер, Бальзак, Беранже, Гюго, Доде, Золя, Мериме, Стендаль, Флобер, Франс... Учитывая нехватку переводчиков, способных делать тщательную, но не творческую работу по переводу вступительных очерков, примечаний и библиографических справок, Лиля могла быть обеспечена работой на годы вперед. Лиля переводила для «Всемирной литературы» – это было несложно и приятно, и делала технический перевод с немецкого – это было очень сложно, она не понимала смысла и с трудом справлялась. За предисловия платили немного, а за технический перевод плата была за количество страниц, страниц было много – сто, и деньги получались приличные – несколько тысяч рублей. Лиля собиралась половину денег отдать в хозяйство, а на оставшуюся половину купить, в магазине ненормированных продуктов, сахарин и выменять его на туфли. Она точно знала, какие у нее будут туфли, – золотистые с пряжкой, она даже видела их во сне – золотистые с пряжкой, можно серебряные с бантом.
   Фаина ее переводы работой не считала, стояла рядом, канючила поиграть, как ребенок. Работой считались уроки, Лиля давала уроки музыки и немецкого в одной семье: ребенку – музыки, а отцу-инженеру – немецкого. Оба Лилиных ученика были милые. «Ich habe hund», – приветствовал ее ребенок. «Еin hund», – упорно исправляла Лиля, и они принимались играть гаммы. «До-ре-ми?» – приветствовал ее отец-инженер, и они принимались за немецкий.
   За урок музыки она получала тарелку супа, в этот день она старалась не есть дома. Немецкие уроки из двух часов превращались в три и еще долгие разговоры. Платили за уроки немецкого дважды в месяц, с опозданием, но зато эта работа была регулярной.
   – Лиля, дашь мне брошку? – нетерпеливо сказала Дина. – Которая в виде цветка.
   Дина любила все блестящее и все чужое.
   На самом деле неряха Дина вовсе не была равнодушна к собственной внешности, любила наряжаться «во все красивое», любила приукрасить себя в самый последний момент, прежде чем выбежать из дома, но обычно ограничивалась какой-то неожиданной броской деталью – шляпа, пелерина, лента вокруг головы, что-то отцовское бархатное. И на чем-то скромном, темном, небрежном, категорически неаккуратном всегда было что-то «красивое» – висело на одной нитке, болталось, сбивалось набок... Время от времени Дина залезала в Лилин холщовый мешочек с драгоценностями, как сорока-воровка, что-то утаскивала, потом возвращала, сама с собой менялась, ей было все равно, что это, главное, чтобы блестело. Вообще же наличие у Лили фамильных драгоценностей никого не смутило – Лиля объяснила коротко: «Это моей мамы», и Ася только сочувственно вздохнула в ответ, а Фаина сказала равнодушно: «А-а, цацки...» – настоящими ценностями были хлеб, пшено, сахарин, но никак не цацки. Брошки и ожерелья, конечно, можно было обменять на продукты, но – забрать у сироты материнские драгоценности, «память»?!.. Она взяла девчонку с улицы «голую», пусть так оно и будет, – у Фаины были свои принципы.
   – Я дам тебе брошку, а ты за это снимешь шляпу, – предложила Лиля.
   – Она тебе брошку, а ты ей снимешь шляпу, – поддержала Фаина. У Фаины был хороший вкус – бархатный, кружевной, но хороший.
   – Ты что, зачем снимать шляпу? Куда же я надену брошку? Будет очень красиво, – возразила Дина и побежала по коридору с таким топотом, будто бежал не учитель Д. М. Левинсон, а довольно крупный медвежонок.
   – Ди-ина! Чтобы в девять вечера была дома! Ни мину-утой позже! Поняла?! Ушлепала, – мрачно сказала Фаина, услышав, как захлопнулась входная дверь, и оживленно повернулась к Лиле: – Ну, давай же играть!..
 
   Как только Дина выходила из дома, из «а-а, Динки», она становилась Диной Мироновной, уважаемым человеком, ценным работником. Она заканчивала учебу в Петроградском педагогическом институте имени Герцена, бывшем Третьем педагогическом, была самой активной студенткой, бессменной старостой курса, ее уважали, продвигали, она была справедливой, внимательной, настоящей, в лучшем смысле слова, общественницей... – все только для общества, для других, ничего для себя.
   Дина работала днем и ночью, и все ее дни и ночи были счастливыми.
   Днем она работала учительницей русского языка и литературы в единой трудовой школе № 3 в Саперном переулке, во второй ступени, по-старому, в старших классах, а ночью, то есть вечерами, работала там же, в единой трудовой школе № 3, в группе продленного дня. Дина организовала эту, одну из первых в Петрограде группу продленного дня и за «усиление педагогического надзора за учащимися» была награждена грамотой. Сама Дина не думала ни о каком усилении педагогического надзора, а просто очень жалела детей, которые болтаются вечерами по улицам без присмотра.
   Половина учителей в школе были с большим стажем, с высшим педагогическим или религиозным образованием, они работали здесь еще до революции, когда единая трудовая школа № 3 была женской гимназией, у остальных было среднее педагогическое образование. Но Дину приняли с распростертыми объятиями – не хватало хоть сколько-нибудь грамотных людей, готовых прийти в школу и учить детей писать и читать, и за нее схватились с восторгом, хотя у нее еще не было диплома. Целый день Дина учила, воспитывала, выступала на собраниях, боролась, ставила вопросы и решала проблемы. А дома она опять становилась толстой нелепой Динкой, и все домашние относились к ней с любовным, но все же снисхождением: наша Динка, она как маленький ребенок, и смех близко, и слезы недалеко.
   Брошку в виде цветка – фрейлинскую брошь с монограммой императрицы Марии Федоровны, бриллиантовые лепестки вокруг крупного изумруда, Дина прицепила на шляпу, и получилось очень удачно – цветок как раз закрыл самое большое жирное пятно.