Страница:
Лили соврала отцу, что некоторые девочки к окончанию Института считают на пальцах, что ей не разрешают читать (действительно, в Институте невозможно было до утра валяться на диване и читать романы, и ее выбор книг был ограничен Евангелием), – и Лили забрали.
С тех пор Лили обучалась дома, и ее время было распланировано до минуты, – она училась, училась и училась. С французскими гувернантками вечно была какая-то маета, хоть и взятые по рекомендации, они часто менялись, отчего-то всегда попадались неудачные, слишком уж предприимчивые, одна даже вознамерилась найти себе покровителя в отце Лили. То есть с точки зрения Лили они были удачные:на уме у них были только романы, романы настоящие или воображаемые, и они подробно рассказывали ей про все свои «падения»...
Бонна Амалия была хорошенькая, белокурая, пухленькая, классическая Гретхен, и веселенькая, все время прихихикивала. Она прижилась в семье как своя, Лили с ней были неразлучная парочка, шерочка с машерочкой. Отсюда прозвище – Машерочка Прихехешевна. Раз в неделю Машерочка Прихехешевна покупала две коробки конфет, прятала коробки под кроватью, и обе, воспитанница и воспитательница, без меры наедались конфет, так что потом, изображая недомогание, ничего не ели за обедом.
Спустя несколько лет Машерочка Прихехешевна уже не могла Лили ничему научить, – воспитанница говорила по-немецки не хуже своей бонны, а писала лучше, без единой ошибки. Для развлечения Лили пыталась научить Машерочку Прихехешевну русской грамматике, но та ни слова не знала по-русски и твердо решила никогда ни за что не узнать.
Лили училась, чередуя светское обучение – фортепьяно, рисование, бальные танцы – с математикой и естественными науками. Ну, и разумеется, древнегреческий и латынь, не подробно, но достаточно, чтобы она могла процитировать что-то из Горация, Ювенала, Петрония. И все это не считая образовательных изысков, которые казались отцу необходимыми для гармоничного развития.
Однажды отец решил, что Лили нужно научить дифференциальным исчислениям, и полгода к ней приходил университетский профессор, другой год был посвящен естественным наукам, и она наливала серную кислоту в сахар, получая черную лаву, собирала гербарии, заучивала классификацию Карла Линнея и решала задачи на законы Ньютона. В общем, Лили образовывали, словно старательно начищая серебряный чайник, терли до блеска. Но никаких определенных планов на ее счет у отца не было; что он будет делать с Лили, такой образованной, он не знал.
Лили всегда была в кого-нибудь влюблена, в кого-то в лицейском мундире, в гимназическом мундире, в одного юнкера, потому что он был гениально красив. С ним у Лили был настоящий роман: юнкер стоял на коленях, прося о поцелуе, и они целовались, страстно, как в романах Вербицкой, затем юнкер стоял на коленях, и Лили отдалась ему... в воображении, все это происходило в воображении, причем исключительно ее собственном. Лили видела юнкера несколько раз из окна и один раз, выходя из экипажа у подъезда, и в лучшем случае он мог всего лишь отметить ее как хорошенькую, но глупую малышню, у которой даже грудь еще не сформировалась, ну, а в худшем – он вообще ее не заметил... Отец, конечно же, ничего не знал и даже не догадывался, что его дочь такая экзальтированная, романтичная особа, иначе он запретил бы ей всё... Кроме некоторых вещей, – к примеру, отцу не пришло бы в голову запретить Лили курить его папироски или пробовать настойки. Лили курила и пробовала, – было ужасно увлекательно ощущать себя такой безнадежно испорченной. Ей также не запрещалось посылать свои произведения в журналы, – разве, глядя на нее, можно было подумать, что она способна сочинять глупости и рассылать эти свои глупости по журналам?!
Лили послала свое стихотворение о падении в журнал «Аполлон» – от имени своей горничной – и получила отказ совсем как настоящий поэт: «Всегда с интересом, непременно пробуйте дальше». Горничная так никогда и узнала о том, что она на досуге пишет стихи и получает отказы.
Самое здесь удивительное, какова же хитрюга должна была быть малышка Лили, чтобы при тотальном контроле, при гувернантках и учителях, умудриться прорасти сквозь строгую систему воспитания, как трава сквозь асфальт, – читать «неприличные» книжки, влюбляться во всех подряд, рисовать в тайном дневнике эротические сценки, покуривать и рассылать по журналам глупости от имени горничных...
Но, несмотря на весь этот тайный эпатаж, Лили не была испорченной девочкой, просто ее отец был очень тихий человек, и жизнь ее с отцом была очень тихой, и оттого ей хотелось вырваться на свободу во всех местах, где только возможно, и оттого вся ее жизнь была борьба, борьба не против чего-то, а просто – за себя.
...Что из этого Лили могла рассказать людям, к которым она случайно приблудилась?
Про форменное платье в Институте – белая пелеринка, на коротких рукавах сверху еще одни съемные белые рукава?.. Как вообще она собиралась жить в этой семье, не имея даже простейшего опыта жизни СРЕДИ ЛЮДЕЙ?.. Но что ей было делать – вернуться домой и... и что? Умереть, вот что, и тогда больше никто не скажет о ней: «Какая же эта Лили красивая, умная, знает латынь и дифференциальное исчисление».
Впрочем, Лили больше не была прежней одинокой, не видевшей людей девочкой, – живя одна, она ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ЛЮДЬМИ, в общем, кое-какой опыт у нее все же появился. Опыт этот был совершенно как у Золушки, которая научилась каким-то добродетелям, перебирая замарашкой горох и подметая полы.
Отец оставил Лили ДОМА. К тому времени, когда он вышел из дома и не вернулся, уже был издан декрет об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество, и некоторым владельцам квартир уже предлагали освободить жилье для более ценных для революции людей, но все это еще были случаи, курьезы. Отец и воспринимал это как анекдотичное недоразумение, как глупость и неразумность новой власти, а не как ее силу... не было никаких сомнений в том, что десятикомнатная, на весь этаж, квартира на Фурштатской с каминами и эркерами, с книгами, картинами и коллекцией тканей, остается их домом.
Вскоре после исчезновения отца началось «вселение», – отец пропал в августе, а в конце сентября дом Лили уже перестал быть ее домом. Власти объявили квартирный передел – жителей рабочих казарм массово переселяли в барские квартиры. Богатой, по словам Ленина, считалась каждая квартира, в которой «число комнат равняется или превышает число душ населения, проживающих в этой квартире». В квартире на Фурштатской было десять комнат, и даже если бы вместе с Лили там проживали еще девять душ, то и это уже была бы «богатая» квартира. Ну, а так квартира получалась сверхбогатой и сверхнаглой – одна маленькая Лили с бонной на десять комнат.
Домовой комитет, сформированный из дворника и двух кухарок, объявил квартиру пустующей, а Лили сочли то ли призраком, то ли буржуазной отрыжкой, то ли просто забыли, как чеховского Фирса. Ну, а бонна, Амалия Генриховна, в связи с неопределенным статусом, вообще в счет не шла – не буржуйка, не пролетарка, не барышня и не кухарка, в общем, типичный призрак, нечего о ней говорить. И все десять комнат – кабинет, спальни, гостиную, детскую, столовую, музыкальную гостиную и комнаты с коллекцией тканей заселили чужими людьми.
Чужие люди начали устраиваться. Внесли в квартиру узлы, мешки, мешочки, жбаны, бидоны, вкатили бочонок кислой капусты, – загадка, как они его переместили из прежнего жилья на окраине, неужели катили по улицам через весь город?.. Чужие люди осматривались, примерялись к буржуйскому, красивому, сначала робко, неуверенно, а затем – обжились.
Теперь на диванах в прихожей валялись котомки, а весь пол был усеян окурками. Лили демонстративно вынесла в прихожую огромную малахитовую пепельницу, мысленно прикидывая, не дать ли захватчикам пепельницей по башке. Сказала вежливо – вот пепельница. Но чужие люди бросали дымящиеся окурки под ноги, гасили каблуками и плевали на пол. Жаль, что они были не похожи на умных и добрых рабочих из рассказов в детских журналах, они были похожи на «ой, страшно...».
Лили не злилась, не скрежетала зубами, не была презрительной и высокомерной, не желала отомстить этим, как тараканы расползшимся по ее дому, людям. Она их не видела, как будто они были привидениями, летающими с кастрюльками и дровами по ее родовому замку. А она не верит в привидения и потому проходит мимо, глядя сквозь них. Но эти привидения дурно пахли, неумело пользовались туалетом, орали друг на друга и на детей, сморкались на пол... Чужие запахи, чужие слова, чужая агрессивность то и дело настигали ее, и чужих было так много, что она не всех знала в лицо. ...Так что после процедуры уплотнения квартира Горчаковых стала напоминать Ноев ковчег, в который Лили взята была из милости и не по заслугам.
Кто-то беззлобно называл Лили «буржуйка недорезанная», и она думала – сейчас ее дорежут. Но никто ее не обижал. Лили ждала, что новые жильцы потребуют разбить икону или плюнуть на портрет Государя, – маленькой Лили обожала Государя, а с тех пор как Лили выросла, в доме не было ни одного царского портрета, но вдруг потребуют плюнуть? Она ждала насилия над собой и уже решила – если что, заколоться и умереть, но ни до портрета Государя, ни до Лили никому не было дела.
Лили с Амалией Генриховной комнаты не досталось. Лили пришлось доказывать, что они с Амалией Генриховной не призраки, что они – есть.
– Вы кто такие? – строго спросил мужчина с бабьим лицом в первый же день после своего вселения в кабинет Алексея Алексеевича.
Лили про себя дала ему прозвище Тетенька, хотя на самом деле он был никакая не тетенька, а служащий районного жилищного отдела. Служащий районного жилищного отдела был одет в кальсоны Алексея Алексеевича, костюм Алексея Алексеевича, а в кармане брюк Алексея Алексеевича у него тикали часы Алексея Алексеевича. Домовой комитет описал имущество в квартире и все, включая платье и белье, шляпы и костюмы, посуду и телефонные аппараты, распределил между новыми жильцами. В документе было написано – «брюки мужские, кальсоны мужские нижние, хряк мужской, хряк женский». Хряк мужской – это был фрак Алексея Алексеевича, а хряк женский – твидовый кардиган Лили. Служащий принял вещи и составил расписку, исправив «хряк» на «фрак». Лили никогда не видела его во фраке, и Лили подозревала его в том, что служащий примерял фрак у себя в комнате и вертелся в нем перед зеркалом. А «хряк женский» был им подарен другому служащему районного жилищного отдела, очень худенькому и меньшего роста.
– Ущипните меня, – предложила Лили и закатала рукав, обнажив тонкую, словно у куклы, ручку. – Ущипните меня как представитель власти.
– Зачем? Меня советская власть не уполномочила щипать, – удивился служащий.
– Нет, щипайте, – настаивала Лили, – и вы поймете, что я не призрак. Если бы я была призрак, я могла бы бродить повсюду, то в одном месте прикорнуть, то в другом. Но я живая. А вас советская власть уполномочила, чтобы живой призрак бродил по квартире? Вы же истребляете буржуазию как класс, а не ведете войны против отдельных людей, – я читала в газете. Советская власть хорошо относится к детям и разрешает побежденной буржуазии оставить по одной комнате на каждого человека. Так написано в газете.
Ошеломленный служащий не стал щипать нахальную Лили и как представитель власти разрешил жить в квартире. Новые жильцы готовили еду у себя в комнатах, кухня оказалась никому не нужной, а Лили с бонной, как выражалась Амалия Генриховна, «Unterschlupf in der Kьche fanden» – нашли приют на кухне. Но в домовой список их с Амалией забыли внести, и они так и остались мертвыми душами, – Лили нигде не числилась, что и помогло потом княжне Лили исчезнуть...
В первый же день после вселения Лили ловко пробралась в гардеробную – в детстве она облазила дома все укромные уголки и заперла на ключ старинный сундук. А когда они с Амалией «нашли приют на кухне», вытащила из сундука шубы, снесла на кухню, подстелила под одеяло на плиту. Так они и спали на шубах: на пересыпанных нафталином старинных беличьих салопах, на бобровой шубе, на отделанной соболями ротонде с широкими рукавами...
Зимой девятнадцатого года эти шубы спасли их с Амалией от голодной смерти. Лили вытаскивала по одной шубе, пока на плите не осталось одно одеяло. Первый раз продавать шубу было очень страшно, страшно было не то, что обманут, а что она не знала – как вообще продают. ...В женских шубах, огромных, с рукавами как у Василисы из сказки, Лили тонула, заплеталась ногами в подоле, и она пошла на рынок в отцовской бобровой шубе. Отец говорил, что тридцать лет назад заплатил за бобра пятьсот рублей. У бобра было хорошее сукно, шелковая подкладка, бобра купили сразу же. Покупатель попался добрый и честный: проводил Лили до дома, у подъезда Лили сняла шубу, и он отсчитал ей деньги. Потом у Лили организовалось настоящее шубное предпринимательство: шубу покупала соседка по дому, везла в деревню, и проданной шубы хватало Лили с Амалией надолго, ведь с умом купленные крупу и сахар можно потом поменять на масло, конину, хлеб. Покупать и менять продукты тоже пришлось Лили, Амалия Генриховна оказалась в хозяйстве совершенно бесполезной.
Было невероятно, чтобы человек так изменился, превратился в полную свою противоположность. Машерочка Прихехешевна, бело-розовая, смешливая, как пупс, которому нажимают на живот, чтобы услышать звук, стала депрессивная, мрачная, из тех, с кем все тяжелое кажется совсем уж беспросветным.
Машерочка Прихехешевна немного сдвинулась – не сошла с ума, а именно сдвинулась, повернулась чуть в сторону от реальности. Плакала, смотрела беспомощными глазами, однажды попросила спички – хотела развести в воде серные головки и отравиться. Наверное, Амалия Генриховна была создана для счастья, для конфет...
Теперь, в несчастье, Амалия боялась всего: «Die Welt ist schrecklich geworden, wir werden alle zugrunde gehen» – мир стал страшный, ужасный, мы все погибнем...
Особенно она боялась попрыгунчиков. Кто-то на улице рассказал ей о попрыгунчиках – нужно же было найтись доброму человеку, знающему немецкий язык! Амалия, округляя глаза, пересказывала: попрыгунчики (она говорила «попригунтшики») в белых саванах до пят и колпаках прыгают на жертву откуда-то сверху, на ногах у них особые пружины, на которых они скачут вокруг своей жертвы, пока у нее от ужаса не разорвется сердце.
– Es gibt keine «попрыгунчики», – успокаивала ее Лили. – Und wenn es sie g?be, h?tten sie es nicht n?tig zu t?ten. Sie wollen einen nur berauben, man soll denen sofort alles geben was man ha [5].
Амалия смотрела на нее горьким взглядом, в котором читалось – что же у нее такое есть, кроме чести?..
– Дура ты, Амалия, – в сердцах по-русски сказала Лили и тут же перевела: – Du sollst keine Angst habe, meine Liebe, – не бойтесь, дорогая...
Давно уже было непонятно, кто чья бонна, кто за кем присматривает, но все же Лили была не одна. Они с Амалией спали на широкой, окаймленной черным чугуном плите, – как пирожки.
– Сегодня я де-воляй, а ты пирожок. Ты подгорела с правого бока, перевернись, – говорила Лили, принималась щекотать и смешить Машерочку, пока не выдавливала из нее слабый вздох, совсем не то, что ее прежнее веселое хихиканье.
Но потихоньку Амалия размораживалась, приходила в себя и иногда даже начинала разговор на свою любимейшую тему – о будущей свадьбе Лили: das Hochzeitskleid mit der Schleppe, die Brautschleier, die Fleur d'orange... die Schleppe wird von h?bschen Kindern getragen... du wirst die sch?nste Braut der Welt sein [6]...
Больше всего на свете Лили боялась, что Машерочка Прихехешевна ее бросит и она останется С ЧУЖИМИ ЛЮДЬМИ.
Когда закончились шубы, начался голод. Но Лили к тому времени уже познакомилась поближе с некоторыми жильцами. Рара говорил – достоинство истинно культурного человека в том, что он умеет со всеми найти общий язык. Вот Лили и нашла общий язык, – служащий районного жилищного отдела с бабьим лицом по прозвищу Тетенька привозил продукты из деревни, а Лили пела ему русские и цыганские романсы. Тетенька играть не умел, но музыку любил так сильно, что собственноручно перетащил из гостиной в кабинет полуконцертный рояль Бехштейн и несколько раз в неделю как завороженный слушал русские и цыганские романсы в исполнении Лили, – вот ей и пригодилась ее любовь к легкой музыке, за которую ее ругали, пряча запрещенные ноты... Лили попробовала играть французские песенки – французские песенки не понравились, как-то раз спела арию Лизы из «Пиковой дамы», проникновенно страдая в образе обманутой девушки и поглядывая на сваленную в углу картошку, но и это не подошло. Только романсы. Однажды она за вечер сыграла «Очи черные» двадцать восемь раз, и он дал ей пять картофелин. Картошка была мороженая, в черных пятнах, от сваренной картошки пахло гнилостью, для Лили с Амалией это был праздник – по две с половиной картофелины. А однажды он просто так, без игры, угостил ее сушеной свеклой, и они с Амалией пили почти настоящий чай, кипяток с кусочками сушеной свеклы, кусали понемножку, было сладко, как будто сахар. Но настоящей дружбы с Тетенькой не получилось.
Почему-то Лили особенно боялась не умереть от голода, а отупеть от голода. Она составила себе план занятий, пробовала вспомнить древнегреческий, латынь, – все же она прошла за полгода трехгодичный гимназический курс. Когда-то отец мучил ее Плутархом, Лили упрямилась, ни за что не хотела читать, а теперь захотела. Может быть, она одна в умирающем городе читала Плутарха, лежала, скорчившись, на плите, держала синий том в синих скрюченных лапках...
Книги теперь были во владении Тетеньки, и Лили ходила к собственным книгам как в библиотеку, одну книгу возвращала жильцу, другую брала...
– Можно мне взять книгу? Я Плутарха принесла.
Тетенька сидел за письменным столом Рара, стол был весь заляпан фиолетовыми чернилами. Пузырек с чернилами стоял прямо на сукне, под ним расплывалось пятно... ползло по зеленому сукну... Пусть пользуется чужим, но почему не подложить бумагу?
Тетенька взял у Лили Плутарха, повертел в руках и вдруг зачем-то бросил синий том в рояль, на струны, и струны загудели низким стонущим звуком.
– Зачем же так? Вы ведь любите музыку, – еле слышно прошептала Лили, сама еще не зная, плачет она или злится.
Тетенька смеялся, вынимал книги из шкафа одну за другой, швырял в рояль – папашу Гранде, Шерлока Холмса, Джейн Эйр... Книги падали на струны, струны гудели все ниже и ниже, Лили молчала, слушала, как стонет рояль... Во всем этом не было ничего драматичного, Тетенька не думал обижать Лили, он хотел развлечь ее и развлечься сам и искренне удивился и обиделся, когда Лили вдруг подскочила к нему и принялась молотить кулаками по лицу. Лили содрогалась от брезгливости к чужому телу и своего яростного желания сделать очень, страшно больно, и, поняв, что Тетеньке не больно, а смешно, быстро и зло расцарапала ему лицо, ото лба до подбородка, и тут же, испугавшись его бешеных глаз, закричала «помогите!».
Вошедшим на ее истошный крик соседям Лили показала мгновенно ею самой расстегнутую кофту.
– Он хотел сорвать с меня кофту, – сказала она ангельским голосом. – Я не понимаю, зачем ему моя кофта...
– Вот сволочь, гад, полез к девчонке, – зашумели соседи.
– Психическая, буржуйка, расстрелять! – орал служащий.
Лили вытащила из рояля «Джейн Эйр», лежавшую на самом верху. Она не любила «Джейн Эйр» – наивная, сентиментальная, для дурочек...
– Помялась... – сказала Лили, погладила книгу и заплакала и продолжала горестно повторять: – Помялась, помялась книжка...
Книги потом сожгли. И «Джейн Эйр» сожгли, и Бальзака сожгли, и Дюма, и Пушкина – дров-то уже никаких не было.
С Тетенькой они помирились, и он приглашал ее к себе греться, – человек он был хотя и сумасшедший, но, в сущности, неплохой, и Лили ему нравилась своей цепкостью к жизни. Такая не пропадет, одобрительно думал он.
Лили действительно не собиралась пропадать. Но пропала Амалия, вышла из дома и не вернулась.
Амалия никогда не выходила из дома в сумерках, она вообще старалась не выходить из дома, но изредка, в ясную погоду ходила со своим котелком в общественную столовую на Фурштатской, там давали суп с воблой, а иногда гороховый суп, Амалия больше ценила гороховый. Амалия боялась попрыгунчиков, а Лили боялась, что однажды Амалия пойдет за гороховым супом и подумает – хватит, хватит уже ходить за гороховым супом для чужой девочки, пора и о себе позаботиться.
В очереди за супом Амалия познакомилась с одним молодым человеком, красноармейцем, контуженным под Царицыном.
...Отец говорил: все врожденные преимущества – титул, богатство, образованность лишь отягощают их обладателя большей ответственностью. Ее конкретная ответственность за Машерочку Прихехешевну была в том, чтобы выдать ее замуж... Амалия с Лили читали друг другу Гейне, а красноармеец не знал по-немецки ни слова, кроме «капут» и «хенде хох», но он мог послужить Амалии опорой в этом «страшном ужасном мире», а любовь к Гейне – нет, не могла.
Но ведь у Лили больше не было титула, богатства тоже не было, так, может быть, ну ее совсем, эту ответственность? «Выходи за него», – фальшиво говорила Лили и ужасно боялась, что, вконец измученная голодом и страхом, Амалия ее бросит.
Январским солнечным утром Амалия вышла из дома и не вернулась. Лили ее искала, бродила по окрестным улицам, но Амалия исчезла. Может быть, тем солнечным утром на Машерочку Прихехешевну напали попрыгунчики? Правда, они появлялись только в темноте, но ведь кто чего боится, то с ним и случается. А может быть, Амалия просто бросила Лили – она так боялась, что бонна ее бросит, а кто чего боится, то с ним и случается.
Все возможные страхи Лили пережила теми ночами, на своей плите, уже без Амалии, одна, прижимая к себе куклу Зизи, – и детские страхи, и взрослые, и очень взрослые. Иногда Лили выбиралась в коридор и, как щенок, сидела под чьей-нибудь дверью – было не так страшно, все-таки люди... У соседей был быт – печурка, примус, на столе каша, сохнущее на веревке белье, дрова в углу, а у нее этого не было.
Никого у Лили не осталось, никого, кроме Тетеньки, жильца с бабьим лицом, – он и подкармливал ее, и пригревал. Но Лили понимала – однажды Тетенька тоже исчезнет, выйдет из дома и не вернется, и не имеет значения, уедет ли он к месту службы или пропадет, как Амалия, он исчезнет для нее, потому что у них судьбы разные. Так и случилось: Тетенька, служащий районного жилищного отдела, вскоре куда-то уехал, и вообще, в квартире стало меньше людей. Переселенные с окраины рабочие вернулись к себе на окраины, там, в их привычных жилищах, было легче выживать – был погреб, подвал, колодец во дворе. Лили о них жалела, лучше бы они были здесь, сморкались на пол, тушили каблуками окурки, орали, чем так – тихо и так жутко, как будто она уже умерла. Но ведь она нисколько не собиралась умирать, она собиралась жить, жить во что бы то ни стало!
Теперь ее право находиться в квартире на Надеждинской уже не нужно было обсуждать и новую родственность уже не нужно было доказывать, – разве спасенного можно на улицу выкинуть? Лили тут же мгновенно «забыла», что Левинсоны – Мирон Давидович, Фаина, Ася с Диной – не были ее семьей, ни даже дальними родственниками, что они были ее благодетели. Это был ее способ выжить: чувствовать себя зависимой было бы невыносимо, вот она и придумала, что она им... к примеру, любимая пятиюродная племянница... а может быть, когда люди делятся последним, это не воспринимается благодеянием, а воспринимается как будто они семья.
Ну хорошо, это Лили, а они, почему они ее взяли? Они были добрые люди – это самый очевидный ответ. Мирон Давидович был настоящий библейский патриарх – всех собрать, всех пригреть. И это правильный ответ. Но они никогдапрежде, в обычное, мирное время не взяли бы к себе в дом голодную нищую девочку с улицы. А в смутное время, когда все привычное, нормальное течение жизни нарушилось, взяли, и это оказалось легче, как будто легче поместить дополнительный предмет в уже раздвинутые рамки существования...
Проснулась Лили здоровой и даже – вот удивительно – нисколько не ослабевшей, а, наоборот, полной сил, легко поднялась с постели и, отказавшись от помощи Мирона Давидовича и от Дининого-Асиного-Леничкиного сопровождения, отправилась на Фурштатскую за вещами.
Лили остановилась в прихожей квартиры на Фурштатской и ошеломленно забормотала: «Ой, что же это?.. Что же это такое, что же это?!»
Что она ожидала увидеть? Расчехленную мебель, натертый до блеска паркет, особенную чистоту и праздничность, которые всегда сопутствовали их осеннему возвращению из имения? Болезнь ли была тому причиной – все-таки она долго пролежала в жару – или приподнятое настроение, но Лили и вправду как будто все забыла и готовилась сейчас увидеть свой прежний дом, не уничтоженный, не разграбленный.
С тех пор Лили обучалась дома, и ее время было распланировано до минуты, – она училась, училась и училась. С французскими гувернантками вечно была какая-то маета, хоть и взятые по рекомендации, они часто менялись, отчего-то всегда попадались неудачные, слишком уж предприимчивые, одна даже вознамерилась найти себе покровителя в отце Лили. То есть с точки зрения Лили они были удачные:на уме у них были только романы, романы настоящие или воображаемые, и они подробно рассказывали ей про все свои «падения»...
Бонна Амалия была хорошенькая, белокурая, пухленькая, классическая Гретхен, и веселенькая, все время прихихикивала. Она прижилась в семье как своя, Лили с ней были неразлучная парочка, шерочка с машерочкой. Отсюда прозвище – Машерочка Прихехешевна. Раз в неделю Машерочка Прихехешевна покупала две коробки конфет, прятала коробки под кроватью, и обе, воспитанница и воспитательница, без меры наедались конфет, так что потом, изображая недомогание, ничего не ели за обедом.
Спустя несколько лет Машерочка Прихехешевна уже не могла Лили ничему научить, – воспитанница говорила по-немецки не хуже своей бонны, а писала лучше, без единой ошибки. Для развлечения Лили пыталась научить Машерочку Прихехешевну русской грамматике, но та ни слова не знала по-русски и твердо решила никогда ни за что не узнать.
Лили училась, чередуя светское обучение – фортепьяно, рисование, бальные танцы – с математикой и естественными науками. Ну, и разумеется, древнегреческий и латынь, не подробно, но достаточно, чтобы она могла процитировать что-то из Горация, Ювенала, Петрония. И все это не считая образовательных изысков, которые казались отцу необходимыми для гармоничного развития.
Однажды отец решил, что Лили нужно научить дифференциальным исчислениям, и полгода к ней приходил университетский профессор, другой год был посвящен естественным наукам, и она наливала серную кислоту в сахар, получая черную лаву, собирала гербарии, заучивала классификацию Карла Линнея и решала задачи на законы Ньютона. В общем, Лили образовывали, словно старательно начищая серебряный чайник, терли до блеска. Но никаких определенных планов на ее счет у отца не было; что он будет делать с Лили, такой образованной, он не знал.
Лили всегда была в кого-нибудь влюблена, в кого-то в лицейском мундире, в гимназическом мундире, в одного юнкера, потому что он был гениально красив. С ним у Лили был настоящий роман: юнкер стоял на коленях, прося о поцелуе, и они целовались, страстно, как в романах Вербицкой, затем юнкер стоял на коленях, и Лили отдалась ему... в воображении, все это происходило в воображении, причем исключительно ее собственном. Лили видела юнкера несколько раз из окна и один раз, выходя из экипажа у подъезда, и в лучшем случае он мог всего лишь отметить ее как хорошенькую, но глупую малышню, у которой даже грудь еще не сформировалась, ну, а в худшем – он вообще ее не заметил... Отец, конечно же, ничего не знал и даже не догадывался, что его дочь такая экзальтированная, романтичная особа, иначе он запретил бы ей всё... Кроме некоторых вещей, – к примеру, отцу не пришло бы в голову запретить Лили курить его папироски или пробовать настойки. Лили курила и пробовала, – было ужасно увлекательно ощущать себя такой безнадежно испорченной. Ей также не запрещалось посылать свои произведения в журналы, – разве, глядя на нее, можно было подумать, что она способна сочинять глупости и рассылать эти свои глупости по журналам?!
Лили послала свое стихотворение о падении в журнал «Аполлон» – от имени своей горничной – и получила отказ совсем как настоящий поэт: «Всегда с интересом, непременно пробуйте дальше». Горничная так никогда и узнала о том, что она на досуге пишет стихи и получает отказы.
Самое здесь удивительное, какова же хитрюга должна была быть малышка Лили, чтобы при тотальном контроле, при гувернантках и учителях, умудриться прорасти сквозь строгую систему воспитания, как трава сквозь асфальт, – читать «неприличные» книжки, влюбляться во всех подряд, рисовать в тайном дневнике эротические сценки, покуривать и рассылать по журналам глупости от имени горничных...
Но, несмотря на весь этот тайный эпатаж, Лили не была испорченной девочкой, просто ее отец был очень тихий человек, и жизнь ее с отцом была очень тихой, и оттого ей хотелось вырваться на свободу во всех местах, где только возможно, и оттого вся ее жизнь была борьба, борьба не против чего-то, а просто – за себя.
...Что из этого Лили могла рассказать людям, к которым она случайно приблудилась?
Про форменное платье в Институте – белая пелеринка, на коротких рукавах сверху еще одни съемные белые рукава?.. Как вообще она собиралась жить в этой семье, не имея даже простейшего опыта жизни СРЕДИ ЛЮДЕЙ?.. Но что ей было делать – вернуться домой и... и что? Умереть, вот что, и тогда больше никто не скажет о ней: «Какая же эта Лили красивая, умная, знает латынь и дифференциальное исчисление».
Впрочем, Лили больше не была прежней одинокой, не видевшей людей девочкой, – живя одна, она ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ЛЮДЬМИ, в общем, кое-какой опыт у нее все же появился. Опыт этот был совершенно как у Золушки, которая научилась каким-то добродетелям, перебирая замарашкой горох и подметая полы.
Отец оставил Лили ДОМА. К тому времени, когда он вышел из дома и не вернулся, уже был издан декрет об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество, и некоторым владельцам квартир уже предлагали освободить жилье для более ценных для революции людей, но все это еще были случаи, курьезы. Отец и воспринимал это как анекдотичное недоразумение, как глупость и неразумность новой власти, а не как ее силу... не было никаких сомнений в том, что десятикомнатная, на весь этаж, квартира на Фурштатской с каминами и эркерами, с книгами, картинами и коллекцией тканей, остается их домом.
Вскоре после исчезновения отца началось «вселение», – отец пропал в августе, а в конце сентября дом Лили уже перестал быть ее домом. Власти объявили квартирный передел – жителей рабочих казарм массово переселяли в барские квартиры. Богатой, по словам Ленина, считалась каждая квартира, в которой «число комнат равняется или превышает число душ населения, проживающих в этой квартире». В квартире на Фурштатской было десять комнат, и даже если бы вместе с Лили там проживали еще девять душ, то и это уже была бы «богатая» квартира. Ну, а так квартира получалась сверхбогатой и сверхнаглой – одна маленькая Лили с бонной на десять комнат.
Домовой комитет, сформированный из дворника и двух кухарок, объявил квартиру пустующей, а Лили сочли то ли призраком, то ли буржуазной отрыжкой, то ли просто забыли, как чеховского Фирса. Ну, а бонна, Амалия Генриховна, в связи с неопределенным статусом, вообще в счет не шла – не буржуйка, не пролетарка, не барышня и не кухарка, в общем, типичный призрак, нечего о ней говорить. И все десять комнат – кабинет, спальни, гостиную, детскую, столовую, музыкальную гостиную и комнаты с коллекцией тканей заселили чужими людьми.
Чужие люди начали устраиваться. Внесли в квартиру узлы, мешки, мешочки, жбаны, бидоны, вкатили бочонок кислой капусты, – загадка, как они его переместили из прежнего жилья на окраине, неужели катили по улицам через весь город?.. Чужие люди осматривались, примерялись к буржуйскому, красивому, сначала робко, неуверенно, а затем – обжились.
Теперь на диванах в прихожей валялись котомки, а весь пол был усеян окурками. Лили демонстративно вынесла в прихожую огромную малахитовую пепельницу, мысленно прикидывая, не дать ли захватчикам пепельницей по башке. Сказала вежливо – вот пепельница. Но чужие люди бросали дымящиеся окурки под ноги, гасили каблуками и плевали на пол. Жаль, что они были не похожи на умных и добрых рабочих из рассказов в детских журналах, они были похожи на «ой, страшно...».
Лили не злилась, не скрежетала зубами, не была презрительной и высокомерной, не желала отомстить этим, как тараканы расползшимся по ее дому, людям. Она их не видела, как будто они были привидениями, летающими с кастрюльками и дровами по ее родовому замку. А она не верит в привидения и потому проходит мимо, глядя сквозь них. Но эти привидения дурно пахли, неумело пользовались туалетом, орали друг на друга и на детей, сморкались на пол... Чужие запахи, чужие слова, чужая агрессивность то и дело настигали ее, и чужих было так много, что она не всех знала в лицо. ...Так что после процедуры уплотнения квартира Горчаковых стала напоминать Ноев ковчег, в который Лили взята была из милости и не по заслугам.
Кто-то беззлобно называл Лили «буржуйка недорезанная», и она думала – сейчас ее дорежут. Но никто ее не обижал. Лили ждала, что новые жильцы потребуют разбить икону или плюнуть на портрет Государя, – маленькой Лили обожала Государя, а с тех пор как Лили выросла, в доме не было ни одного царского портрета, но вдруг потребуют плюнуть? Она ждала насилия над собой и уже решила – если что, заколоться и умереть, но ни до портрета Государя, ни до Лили никому не было дела.
Лили с Амалией Генриховной комнаты не досталось. Лили пришлось доказывать, что они с Амалией Генриховной не призраки, что они – есть.
– Вы кто такие? – строго спросил мужчина с бабьим лицом в первый же день после своего вселения в кабинет Алексея Алексеевича.
Лили про себя дала ему прозвище Тетенька, хотя на самом деле он был никакая не тетенька, а служащий районного жилищного отдела. Служащий районного жилищного отдела был одет в кальсоны Алексея Алексеевича, костюм Алексея Алексеевича, а в кармане брюк Алексея Алексеевича у него тикали часы Алексея Алексеевича. Домовой комитет описал имущество в квартире и все, включая платье и белье, шляпы и костюмы, посуду и телефонные аппараты, распределил между новыми жильцами. В документе было написано – «брюки мужские, кальсоны мужские нижние, хряк мужской, хряк женский». Хряк мужской – это был фрак Алексея Алексеевича, а хряк женский – твидовый кардиган Лили. Служащий принял вещи и составил расписку, исправив «хряк» на «фрак». Лили никогда не видела его во фраке, и Лили подозревала его в том, что служащий примерял фрак у себя в комнате и вертелся в нем перед зеркалом. А «хряк женский» был им подарен другому служащему районного жилищного отдела, очень худенькому и меньшего роста.
– Ущипните меня, – предложила Лили и закатала рукав, обнажив тонкую, словно у куклы, ручку. – Ущипните меня как представитель власти.
– Зачем? Меня советская власть не уполномочила щипать, – удивился служащий.
– Нет, щипайте, – настаивала Лили, – и вы поймете, что я не призрак. Если бы я была призрак, я могла бы бродить повсюду, то в одном месте прикорнуть, то в другом. Но я живая. А вас советская власть уполномочила, чтобы живой призрак бродил по квартире? Вы же истребляете буржуазию как класс, а не ведете войны против отдельных людей, – я читала в газете. Советская власть хорошо относится к детям и разрешает побежденной буржуазии оставить по одной комнате на каждого человека. Так написано в газете.
Ошеломленный служащий не стал щипать нахальную Лили и как представитель власти разрешил жить в квартире. Новые жильцы готовили еду у себя в комнатах, кухня оказалась никому не нужной, а Лили с бонной, как выражалась Амалия Генриховна, «Unterschlupf in der Kьche fanden» – нашли приют на кухне. Но в домовой список их с Амалией забыли внести, и они так и остались мертвыми душами, – Лили нигде не числилась, что и помогло потом княжне Лили исчезнуть...
В первый же день после вселения Лили ловко пробралась в гардеробную – в детстве она облазила дома все укромные уголки и заперла на ключ старинный сундук. А когда они с Амалией «нашли приют на кухне», вытащила из сундука шубы, снесла на кухню, подстелила под одеяло на плиту. Так они и спали на шубах: на пересыпанных нафталином старинных беличьих салопах, на бобровой шубе, на отделанной соболями ротонде с широкими рукавами...
Зимой девятнадцатого года эти шубы спасли их с Амалией от голодной смерти. Лили вытаскивала по одной шубе, пока на плите не осталось одно одеяло. Первый раз продавать шубу было очень страшно, страшно было не то, что обманут, а что она не знала – как вообще продают. ...В женских шубах, огромных, с рукавами как у Василисы из сказки, Лили тонула, заплеталась ногами в подоле, и она пошла на рынок в отцовской бобровой шубе. Отец говорил, что тридцать лет назад заплатил за бобра пятьсот рублей. У бобра было хорошее сукно, шелковая подкладка, бобра купили сразу же. Покупатель попался добрый и честный: проводил Лили до дома, у подъезда Лили сняла шубу, и он отсчитал ей деньги. Потом у Лили организовалось настоящее шубное предпринимательство: шубу покупала соседка по дому, везла в деревню, и проданной шубы хватало Лили с Амалией надолго, ведь с умом купленные крупу и сахар можно потом поменять на масло, конину, хлеб. Покупать и менять продукты тоже пришлось Лили, Амалия Генриховна оказалась в хозяйстве совершенно бесполезной.
Было невероятно, чтобы человек так изменился, превратился в полную свою противоположность. Машерочка Прихехешевна, бело-розовая, смешливая, как пупс, которому нажимают на живот, чтобы услышать звук, стала депрессивная, мрачная, из тех, с кем все тяжелое кажется совсем уж беспросветным.
Машерочка Прихехешевна немного сдвинулась – не сошла с ума, а именно сдвинулась, повернулась чуть в сторону от реальности. Плакала, смотрела беспомощными глазами, однажды попросила спички – хотела развести в воде серные головки и отравиться. Наверное, Амалия Генриховна была создана для счастья, для конфет...
Теперь, в несчастье, Амалия боялась всего: «Die Welt ist schrecklich geworden, wir werden alle zugrunde gehen» – мир стал страшный, ужасный, мы все погибнем...
Особенно она боялась попрыгунчиков. Кто-то на улице рассказал ей о попрыгунчиках – нужно же было найтись доброму человеку, знающему немецкий язык! Амалия, округляя глаза, пересказывала: попрыгунчики (она говорила «попригунтшики») в белых саванах до пят и колпаках прыгают на жертву откуда-то сверху, на ногах у них особые пружины, на которых они скачут вокруг своей жертвы, пока у нее от ужаса не разорвется сердце.
– Es gibt keine «попрыгунчики», – успокаивала ее Лили. – Und wenn es sie g?be, h?tten sie es nicht n?tig zu t?ten. Sie wollen einen nur berauben, man soll denen sofort alles geben was man ha [5].
Амалия смотрела на нее горьким взглядом, в котором читалось – что же у нее такое есть, кроме чести?..
– Дура ты, Амалия, – в сердцах по-русски сказала Лили и тут же перевела: – Du sollst keine Angst habe, meine Liebe, – не бойтесь, дорогая...
Давно уже было непонятно, кто чья бонна, кто за кем присматривает, но все же Лили была не одна. Они с Амалией спали на широкой, окаймленной черным чугуном плите, – как пирожки.
– Сегодня я де-воляй, а ты пирожок. Ты подгорела с правого бока, перевернись, – говорила Лили, принималась щекотать и смешить Машерочку, пока не выдавливала из нее слабый вздох, совсем не то, что ее прежнее веселое хихиканье.
Но потихоньку Амалия размораживалась, приходила в себя и иногда даже начинала разговор на свою любимейшую тему – о будущей свадьбе Лили: das Hochzeitskleid mit der Schleppe, die Brautschleier, die Fleur d'orange... die Schleppe wird von h?bschen Kindern getragen... du wirst die sch?nste Braut der Welt sein [6]...
Больше всего на свете Лили боялась, что Машерочка Прихехешевна ее бросит и она останется С ЧУЖИМИ ЛЮДЬМИ.
Когда закончились шубы, начался голод. Но Лили к тому времени уже познакомилась поближе с некоторыми жильцами. Рара говорил – достоинство истинно культурного человека в том, что он умеет со всеми найти общий язык. Вот Лили и нашла общий язык, – служащий районного жилищного отдела с бабьим лицом по прозвищу Тетенька привозил продукты из деревни, а Лили пела ему русские и цыганские романсы. Тетенька играть не умел, но музыку любил так сильно, что собственноручно перетащил из гостиной в кабинет полуконцертный рояль Бехштейн и несколько раз в неделю как завороженный слушал русские и цыганские романсы в исполнении Лили, – вот ей и пригодилась ее любовь к легкой музыке, за которую ее ругали, пряча запрещенные ноты... Лили попробовала играть французские песенки – французские песенки не понравились, как-то раз спела арию Лизы из «Пиковой дамы», проникновенно страдая в образе обманутой девушки и поглядывая на сваленную в углу картошку, но и это не подошло. Только романсы. Однажды она за вечер сыграла «Очи черные» двадцать восемь раз, и он дал ей пять картофелин. Картошка была мороженая, в черных пятнах, от сваренной картошки пахло гнилостью, для Лили с Амалией это был праздник – по две с половиной картофелины. А однажды он просто так, без игры, угостил ее сушеной свеклой, и они с Амалией пили почти настоящий чай, кипяток с кусочками сушеной свеклы, кусали понемножку, было сладко, как будто сахар. Но настоящей дружбы с Тетенькой не получилось.
Почему-то Лили особенно боялась не умереть от голода, а отупеть от голода. Она составила себе план занятий, пробовала вспомнить древнегреческий, латынь, – все же она прошла за полгода трехгодичный гимназический курс. Когда-то отец мучил ее Плутархом, Лили упрямилась, ни за что не хотела читать, а теперь захотела. Может быть, она одна в умирающем городе читала Плутарха, лежала, скорчившись, на плите, держала синий том в синих скрюченных лапках...
Книги теперь были во владении Тетеньки, и Лили ходила к собственным книгам как в библиотеку, одну книгу возвращала жильцу, другую брала...
– Можно мне взять книгу? Я Плутарха принесла.
Тетенька сидел за письменным столом Рара, стол был весь заляпан фиолетовыми чернилами. Пузырек с чернилами стоял прямо на сукне, под ним расплывалось пятно... ползло по зеленому сукну... Пусть пользуется чужим, но почему не подложить бумагу?
Тетенька взял у Лили Плутарха, повертел в руках и вдруг зачем-то бросил синий том в рояль, на струны, и струны загудели низким стонущим звуком.
– Зачем же так? Вы ведь любите музыку, – еле слышно прошептала Лили, сама еще не зная, плачет она или злится.
Тетенька смеялся, вынимал книги из шкафа одну за другой, швырял в рояль – папашу Гранде, Шерлока Холмса, Джейн Эйр... Книги падали на струны, струны гудели все ниже и ниже, Лили молчала, слушала, как стонет рояль... Во всем этом не было ничего драматичного, Тетенька не думал обижать Лили, он хотел развлечь ее и развлечься сам и искренне удивился и обиделся, когда Лили вдруг подскочила к нему и принялась молотить кулаками по лицу. Лили содрогалась от брезгливости к чужому телу и своего яростного желания сделать очень, страшно больно, и, поняв, что Тетеньке не больно, а смешно, быстро и зло расцарапала ему лицо, ото лба до подбородка, и тут же, испугавшись его бешеных глаз, закричала «помогите!».
Вошедшим на ее истошный крик соседям Лили показала мгновенно ею самой расстегнутую кофту.
– Он хотел сорвать с меня кофту, – сказала она ангельским голосом. – Я не понимаю, зачем ему моя кофта...
– Вот сволочь, гад, полез к девчонке, – зашумели соседи.
– Психическая, буржуйка, расстрелять! – орал служащий.
Лили вытащила из рояля «Джейн Эйр», лежавшую на самом верху. Она не любила «Джейн Эйр» – наивная, сентиментальная, для дурочек...
– Помялась... – сказала Лили, погладила книгу и заплакала и продолжала горестно повторять: – Помялась, помялась книжка...
Книги потом сожгли. И «Джейн Эйр» сожгли, и Бальзака сожгли, и Дюма, и Пушкина – дров-то уже никаких не было.
С Тетенькой они помирились, и он приглашал ее к себе греться, – человек он был хотя и сумасшедший, но, в сущности, неплохой, и Лили ему нравилась своей цепкостью к жизни. Такая не пропадет, одобрительно думал он.
Лили действительно не собиралась пропадать. Но пропала Амалия, вышла из дома и не вернулась.
Амалия никогда не выходила из дома в сумерках, она вообще старалась не выходить из дома, но изредка, в ясную погоду ходила со своим котелком в общественную столовую на Фурштатской, там давали суп с воблой, а иногда гороховый суп, Амалия больше ценила гороховый. Амалия боялась попрыгунчиков, а Лили боялась, что однажды Амалия пойдет за гороховым супом и подумает – хватит, хватит уже ходить за гороховым супом для чужой девочки, пора и о себе позаботиться.
В очереди за супом Амалия познакомилась с одним молодым человеком, красноармейцем, контуженным под Царицыном.
...Отец говорил: все врожденные преимущества – титул, богатство, образованность лишь отягощают их обладателя большей ответственностью. Ее конкретная ответственность за Машерочку Прихехешевну была в том, чтобы выдать ее замуж... Амалия с Лили читали друг другу Гейне, а красноармеец не знал по-немецки ни слова, кроме «капут» и «хенде хох», но он мог послужить Амалии опорой в этом «страшном ужасном мире», а любовь к Гейне – нет, не могла.
Но ведь у Лили больше не было титула, богатства тоже не было, так, может быть, ну ее совсем, эту ответственность? «Выходи за него», – фальшиво говорила Лили и ужасно боялась, что, вконец измученная голодом и страхом, Амалия ее бросит.
Январским солнечным утром Амалия вышла из дома и не вернулась. Лили ее искала, бродила по окрестным улицам, но Амалия исчезла. Может быть, тем солнечным утром на Машерочку Прихехешевну напали попрыгунчики? Правда, они появлялись только в темноте, но ведь кто чего боится, то с ним и случается. А может быть, Амалия просто бросила Лили – она так боялась, что бонна ее бросит, а кто чего боится, то с ним и случается.
Все возможные страхи Лили пережила теми ночами, на своей плите, уже без Амалии, одна, прижимая к себе куклу Зизи, – и детские страхи, и взрослые, и очень взрослые. Иногда Лили выбиралась в коридор и, как щенок, сидела под чьей-нибудь дверью – было не так страшно, все-таки люди... У соседей был быт – печурка, примус, на столе каша, сохнущее на веревке белье, дрова в углу, а у нее этого не было.
Никого у Лили не осталось, никого, кроме Тетеньки, жильца с бабьим лицом, – он и подкармливал ее, и пригревал. Но Лили понимала – однажды Тетенька тоже исчезнет, выйдет из дома и не вернется, и не имеет значения, уедет ли он к месту службы или пропадет, как Амалия, он исчезнет для нее, потому что у них судьбы разные. Так и случилось: Тетенька, служащий районного жилищного отдела, вскоре куда-то уехал, и вообще, в квартире стало меньше людей. Переселенные с окраины рабочие вернулись к себе на окраины, там, в их привычных жилищах, было легче выживать – был погреб, подвал, колодец во дворе. Лили о них жалела, лучше бы они были здесь, сморкались на пол, тушили каблуками окурки, орали, чем так – тихо и так жутко, как будто она уже умерла. Но ведь она нисколько не собиралась умирать, она собиралась жить, жить во что бы то ни стало!
* * *
Княжна Лили потеряла сознание чужой девочкой, а пришла в себя своей, выхоженной... Сквозь забытье она видела, как в комнату, где она лежала, вошла Фаина с какой-то совсем простой на вид женщиной с мешком. Фаина вытащила из комода большую белую салфетку камчатской выделки, женщина сложила ее как косынку, повязала на голову и, волнуясь, спросила: «Сколько десятков вы за нее хочете?» Фаина сказала – два, и та, не торгуясь, отсчитала двадцать яиц, затем Фаина добавила салфетку поменьше и получила банку топленого масла. Женщина с мешком мелькнула мимо Лили и исчезла, – наверное, это был бред. Но это был не бред – Лили каждый день давали яйца и масло.Теперь ее право находиться в квартире на Надеждинской уже не нужно было обсуждать и новую родственность уже не нужно было доказывать, – разве спасенного можно на улицу выкинуть? Лили тут же мгновенно «забыла», что Левинсоны – Мирон Давидович, Фаина, Ася с Диной – не были ее семьей, ни даже дальними родственниками, что они были ее благодетели. Это был ее способ выжить: чувствовать себя зависимой было бы невыносимо, вот она и придумала, что она им... к примеру, любимая пятиюродная племянница... а может быть, когда люди делятся последним, это не воспринимается благодеянием, а воспринимается как будто они семья.
Ну хорошо, это Лили, а они, почему они ее взяли? Они были добрые люди – это самый очевидный ответ. Мирон Давидович был настоящий библейский патриарх – всех собрать, всех пригреть. И это правильный ответ. Но они никогдапрежде, в обычное, мирное время не взяли бы к себе в дом голодную нищую девочку с улицы. А в смутное время, когда все привычное, нормальное течение жизни нарушилось, взяли, и это оказалось легче, как будто легче поместить дополнительный предмет в уже раздвинутые рамки существования...
Проснулась Лили здоровой и даже – вот удивительно – нисколько не ослабевшей, а, наоборот, полной сил, легко поднялась с постели и, отказавшись от помощи Мирона Давидовича и от Дининого-Асиного-Леничкиного сопровождения, отправилась на Фурштатскую за вещами.
* * *
Дальше случилось еще одно событие «как в романе», но это уже было последнее событие «как в романе».Лили остановилась в прихожей квартиры на Фурштатской и ошеломленно забормотала: «Ой, что же это?.. Что же это такое, что же это?!»
Что она ожидала увидеть? Расчехленную мебель, натертый до блеска паркет, особенную чистоту и праздничность, которые всегда сопутствовали их осеннему возвращению из имения? Болезнь ли была тому причиной – все-таки она долго пролежала в жару – или приподнятое настроение, но Лили и вправду как будто все забыла и готовилась сейчас увидеть свой прежний дом, не уничтоженный, не разграбленный.