Страница:
– Нет, – недоуменно ответила Дина, – хотя немного похожа, у нее зубы вперед... Но она такая...
– Какая? – с любопытством спросила Ася.
– Какая? Ну, такая... княжна. Княжну сразу же можно узнать. А теперь ее уволили, но я же не виновата, что она княжна... – Дина опять заплакала, и Ася бросилась целовать, гладить, шептать, успокаивать.
Фаина кинула на Дину холодный взгляд и поманила к себе Асю и Лилю, демонстративно поцеловала обеих.
– Мама! – взвыла Дина. – А я?!
– Ты не заслужила, – царственно сказала Фаина, – вот папочка сегодня молодец, папочка сегодня добыл дрова, только очень маленькие дровишки...
– Шестьдесят пять штук прекрасных поленьев, размером восемнадцать на двадцать четыре, – подтвердил Мирон Давидович, который все измерял размерами фотографий. – Для буржуйки с маленькой топкой будет в самый раз...
Мирон Давидович вдруг принялся зевать, и они с Фаиной ушли к себе, – от двери Мирон Давидович пробормотал, зевая, «спокойной ночи, мышки мои» и подмигнул Дине, а Фаина небрежно произнесла в ее сторону: «Можешь попросить прощения утром, а до утра подумай над своим поведением».
– Не реви, Динуля, Певцов придет на следующий журфикс и останется пить чай, – ангельским голосом сказал Леничка.
– Ох нет, я не из-за него, нет, нет... – всхлипнула Дина. От стыда, что все понимают, – она плачет из-за Павла, Дина заплакала еще громче и принялась вспоминать, как еще ее сегодня обидела Прищепка... что-то еще такое было... а-а, да... – Прищепка еще сказала, я виновата, что в школе отменили Закон Божий, и она меня назвала жидовкой!..
– Успокойся, не плачь, это всего лишь хамское слово... – Леничка обнял Дину, прижал к себе. От его неожиданной ласки Дина еще горестней всхлипнула и хотела честно сказать – она и не обиделась нисколько, а Прищепку ей жалко, просто такой уж сегодня вышел день плаксивый, вот и все ее отношение к «жидовке».
– Не плачь, – эхом повторила Лиля, – не плачь, Диночка. Я бы на твоем месте просто промолчала и посмотрела бы на эту твою Прищепку вот так, – и Лиля изобразила, как бы она посмотрела на Прищепку, презрительно и холодно.
Лиля ведь тоже теперь была еврейка, вот только она всегда об этом забывала и изредка виновато спохватывалась, – наверное, ей полагается иметь какое-нибудь мнение по еврейскому вопросу. Но думать об этом было неинтересно, и она никакого мнения не имела, просто была Лиля Каплан... Правда, в ее новой семье ни для кого еврейский вопрос как будто и не существовал вовсе. Дина была по национальности слуга народа, Ася – красавица. Маленькими обеих по несколько раз в году водили в синагогу, обе кое-что, весьма смутное, знали об истории народа, об обычаях, обе помнили, что родители евреи, а значит, и они тоже. Но сейчас вокруг кипела жизнь, не имеющая никакого отношения ни к национальности, ни к религии, так что это обстоятельство не то чтобы окончательно изгладилось из их памяти, а просто не занимало в сознании сестер никакого, даже самого маленького места.
Дина уже не плакала, а тихо всхлипывала на Леничкином плече. Весь день в ней пело – Павел, Павел... Может ли он полюбить ее, пусть не сейчас, но когда-нибудь? ...Спросить у Аси с Лилей она стеснялась, они ее в свои вечерние разговоры не допускали – почему? Потому что они обе красивые, а она нет? И все это вместе было то ли счастьем, то ли обидой, но только этим и были полны ее мысли, а вовсе не «жидовкой»... Национальность – это вообще рудимент, ненужный хвост, – она же советская, интернациональная.
Но разве она могла все это сказать? Леничка гладил ее и повторял какие-то глупые нежные слова, совсем как Мирон Давидович, – моя кошечка, моя хрюшка. И, желая разжалобить его окончательно, как отца, Дина выдала ему последнее, самое сильное объяснение своих слез:
– А еще я ушибла коленку и порвала чулок. – И прошептала доверчиво на ухо: – Коленку не жалко, чулок тоже не жалко, но мама на меня рассердилась...
– Дура ты, Динка, – с сожалением сказал Леничка и погладил ее по голове: – Ну и глупая же ты, Динуля, в кого же ты у нас такая дура...
На этой жизнерадостной ноте вечер закончился.
Дина уже довольно громко посапывала, подоткнув под щеку кулачок, – во сне она выглядела толстым обиженным ребенком. Лиля с Асей лениво перешептывались, шепот время от времени затухал, как будто они раздумывали, еще разговаривать или уже спать, и обе уже почти что засыпали, когда в дверь постучали, а затем снизу из-под двери по полу поползла записка, и послышались быстрые удаляющиеся шаги.
Лиля подождала, пока Ася уснет, – ей пришлось ждать недолго, всего несколько минут, вскочила, прочитала записку: «Срочно приходи, у меня раздвоение личности», хихикнула и мгновенно, будто сна не было и в помине, замоталась в серый пуховый платок поверх рубашки, соорудила на всякий случай из пледа и подушки спящую под одеялом фигуру, и, прикрыв за собой дверь, отправилась к раздвоившейся личности.
Поеживаясь от холода, Лиля торопливо пробиралась по огромной затихшей квартире. В гостиной, знакомой до малейшей детали, до каждой истертой половицы, Лиля внезапно остановилась и замерла, – ночью привычная дневная картинка сдвигается, и сейчас она как будто видела то, что было прежде: огромный зал с камином и роялем, стены, обтянутые шелками, ковры, роскошную мебель... Она представила, как выглядел утонченный избранный круг, собиравшийся прежде в этой гостиной: нарядные дамы и мужчины во фраках, между ними снуют лакеи, разносят сладости и чай, звучит музыка, смех, эстетские разговоры, юноши в изящных костюмах читают стихи при затененном свете ламп, а за роялем наигрывает модный романс петербургский денди... И среди всего этого Леничка – красивый, гордый петербургский юноша, поэт... Леничка был со всеми знаком, всех знал, всех слушал и был общий любимец, – им невозможно не восхищаться, он такой талантливый, необыкновенный... Леничка весь оттуда, из этой пьянящей атмосферы музыки, поэзии, эстетской болтовни...
Сейчас свернутые ковры стояли по углам, и от прежней роскоши сохранилось немного: рояль Бехштейн, несколько нарядных столиков маркетри, горка, которую Илья Маркович называл «начало Николая Первого», огромный комод «конец Екатерины» и витрина красного дерева «Елизавета»... Белоцерковский хорошо разбирался в мебели и обставлял свою гостиную не беспорядочно и не «богато», а желал иметь в своем доме разные эпохи.
В витрину «Елизавета» сгрудили все ценное, что осталось в доме: сервизы императорского завода, бесчисленные статуэтки, металлические фигурки с эмалью – клуазоне, серебряные столовые приборы для фруктов и сладостей, сахарницы, сотейники, фарфоровый самовар с серебряными ручками... Фаина называла все это одним словом – «красота». «Красота» прежде принадлежала Белоцерковским, а теперь всей семье, и, когда нужно было что-то продать или обменять на продукты, Илья Маркович говорил сестре: «Не спрашивай меня, возьми в “Елизавете” что сочтешь нужным». Фаина в первую очередь продавала скатерти и салфетки, не нарушая сервизов и гарнитуров, но постепенно, как ни старалась она сберечь «красоту», в ход пошло и все остальное...
Лиля встала у рояля, приняла изящную позу, сжала руки у груди и, беззвучно открывая рот, пропела несколько фраз из арии Лизы из «Пиковой дамы», представляя себя знаменитой певицей, выступающей на сцене Мариинского театра... Тоненькая фигурка в ночной рубашке, повязанной теплым платком, огромные зеленые глаза, спутанные кудри – она как будто видела себя со стороны, и как же она была очаровательна! Лиля «пропела» еще несколько фраз, обвела глазами «публику», поклонилась и выбежала из гостиной... Ах, как больно! Она споткнулась о лежащую на полу дверь шкафа – дверь сняли с петель, и теперь она сохла посреди гостиной. Фаина долго мучилась, что лучше сжечь, шкаф или комод, – дверь шкафа по опыту дает мало жару, но комод жаль, шкаф можно использовать и без двери, а комод придется сжечь целиком... и выбрала шкаф.
Потирая коленку, Лиля кралась по коридорам, как любовница, – она совершала этот ночной путь много раз и ни разу не попалась, но встреть ее кто-нибудь из взрослых, она никогда бы не доказала, что с раздвоившейся личностью у нее совершенно платонические отношения...
– Никакого раздвоения нет, личности уже тоже нет, я полностью распался на куски, – констатировал Леничка, расхаживая по комнате, и Лиля привычно подумала, какой он красивый: светящиеся глаза, четко вырезанные губы, прозрачная, нежная, как у девушки, кожа.
Леничкина комната была не такой аскетичной, как комната девочек, потому что девочки жили все «в гостях», а это была его комната всегда, с детства. На самом деле все это было похоже на детскую Лили, только вместо кукол и зверюшек были машинки, но, в сущности, это была та же картинка интеллигентского детства на диване под книжным шкафом, колыбель, которая нежным теплом греет потом человека всю жизнь. Бумаги и книги от пола до потолка, гимназические дневники за все классы, фотографии, игрушки, хранимые чуть ли не с младенчества...
Фаина страстно мечтала проникнуть к племяннику и выбросить хоть что-нибудь – лучше все, особенно ее раздражали огромные шляпные коробки, полные нелепых антикварных вещиц – колокольчиков, ременных пряжек, значков, – Леничка коллекционировал это с гимназических времен. Он не позволял тетке входить в его комнату, и не реже одного раза в день Фаина стояла за дверью, не смея перейти заветную черту, и, дрожа от возбуждения, бессильно выкрикивала: «Впусти меня! Барахольщик! Хранитель древностей! Гобсек!»
– Хитровна, ты понимаешь, понимаешь? – волнуясь, чуть дернув головой, сказал Леничка. Наедине он иногда называл Лилю Хитровна, Хитрован, Хитрованище, и это всегда означало, что разговор будет особенный. – Я как еврей, крещенный в православие, могу рассмотреть вопрос объективно...
О Господи, и за этим он вызвал ее ночью?
– А ты можешь не рассматривать вопросы по ночам?.. – Лиля встала в третью позицию, плавно опустила руки, как поникший лебедь. – Смотри, какая у меня хорошая выворотность... Как ты думаешь, не заняться ли мне балетом? Может быть, мне поступить в студию балета?
– Евреи не виноваты в том, что происходит с Россией, и, в частности, в том, что в школах отменили Закон Божий... Но вот такая географичка думает, что виноваты! Если среди большевиков оказалось три с половиной еврея, значит, во всем виноват еврейский народ... Лиля?! Тебе что, неинтересно?
Лиля присела в глубоком реверансе, медленно выпрямилась и уселась верхом на деревянного коня, зашептала: «Люшенька, Люша...» Она не всегда отвечала Леничке, но это не означало, что не понимает, не слушает. Это была такая манера, выявлявшая глубокую близость, когда можно разговаривать с другим как с собой, перебегая мыслями и возвращаясь. Леничкиного игрушечного коня звали Аполлон, как ее коня в имении, Люшу, и это было удивительное совпадение... Они с Леничкой оказались во всем одинаковые, как близнецы.
Но возможно ли, что Леничка, поэт, мальчик из богемно-интеллектуальной среды, и Лиля, дворянская девочка, выращенная няньками, гувернантками и боннами, вдруг оказались КАК БЛИЗНЕЦЫ? ...Когда Лиля появилась на Надеждинской, сестры Ася и Дина подразнивали его – влюбился, влюбился, а ему просто нужно было эту беспомощную малышку, маленькую дурочку, опекать, следить, чтобы она не сделала промаха, без него она, как неопытный разведчик, провалилась бы на первой же явке... Но оказалось, она НЕ ПРОВАЛИЛАСЬ бы. Оказалось, она отнюдь не беспомощная малышка, а царапается храбро, изо всех сил бьется за свою жизнь. И она отнюдь не маленькая дурочка. Оказалось, что с ней можно разговаривать – сначала о книгах, потом о ней, потом о себе...
...В Леничкиной комнате стоял книжный шкаф с теми же книгами, что были в кабинете Лилиного отца. Карамзин «История государства Российского», Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Лесков, Достоевский, Чехов, отдельно Диккенс, Конан-Дойль, Мопассан, Золя, Бальзак, Шиллер, Байрон... Те же книги, те же журналы, только вместо журнала для девочек «Задушевное слово» – комплекты «Современника» и «Отечественных записок». Запрещенных книг в Леничкином детстве не было, Илья Маркович считал, что запрещать читать – ханжество, ЧИТАТЬ можно все, и то, что Лиля читала тайком, Леничка читал открыто. Но ведь одни и те же книги все читали, – других книг не было, для всех Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Лесков, Достоевский, Чехов, отдельно Диккенс, Конан-Дойль, Мопассан, Золя, Бальзак, Шиллер, Байрон... и тайком Арцыбашев. ВСЕ читали, но не все, как Леничка и Лиля, воспринимают мир через книги, – книжные дети... Для обоих Пьер Безухов, Раскольников, Атос и Шерлок Холмс были живее, чем живые люди, у Лили от одиночества, а у Ленички от развитого воображения и придирчивого вкуса – Атос, Раскольников, Пьер Безухов были гораздо интересней, чем окружавшие его гимназические товарищи и учителя.
Вот только стихов Лиля не знала – отец не покупал, а у Ленички хранилось все, что издавалось в последние годы перед революцией, и на многих книгах были дарственные надписи: «Белле-чаровнице», «Белле-прелестнице»... Илья Маркович никогда не говорил о жене, Леничка никогда не говорил о матери, и даже – даже Фаина никогда не говорила о невестке. Лиля знала, что все ее преступление в том, что она всего лишь оставила Илью Марковича, но от их заговора-молчания Белла-чаровница, Белла-прелестница представала в Лилином воображении роковой женщиной из готических романов – она бы не удивилась, узнав, что Белла отравила семерых мужей и лунными ночами танцует на кладбище...
Леничка рассказывал Лиле обо всем, чего она не знала, сидя в своей детской, ему было интересно и волнующе учить ее, развивать, вырастить из нее умную и тонкую женщину, прекрасного собеседника, вылепить ее, как Пигмалион Галатею. Но он очень быстро обнаружил, что она не Галатея и ничего лепить из себя не позволит, – Лиля не была умная и тонкая женщина, не была даже особенно интеллектуальна, но отклик ее был такой сильный и самостоятельный, у нее был такой четкий и упорядоченный внутренний мир, в отличие от его собственного, где все клубилось, смешивалось и не имело границ, что вскоре он уже разговаривал не с зеркалом, а с ней. Ну и еще одно, немаловажное, – все-таки они были одного круга, оба были в этой семье другие, и даже если по воспитанию и образованию не были совсем одинаковые, совсем свои, то все вокруг были чужие, еще чужее.
Впрочем, Лиля ни о чем таком не думала, это Леничка любил все анализировать, а она просто радовалась. Это было чудо из чудес, что можно так дружить, иметь такую комфортную душевную жизнь: с Асей она могла говорить про девичье, а с Леничкой про все, о чем нельзя было говорить с Асей. И даже странно было, насколько одни и те же вещи оказывались разными, когда она обсуждала их с Асей и Леничкой. Асе она могла сказать: «Я сейчас закрою глаза и подставлю лицо для поцелуя, как я при этом выгляжу, привлекательно?» А Леничке можно было сказать: «Иногда мне нет никакого места в мире, а иногда во всем мире только я...» Невозможно было понять, что она имела в виду, она и сама не вполне понимала, но он понимал. И стихи – с Асей читали наизусть стихи Мэтра, а с Леничкой разговаривали Блоком, не делая перерыва между своим и стихами, Леничка начинал, а Лиля заканчивала.
С Леничкой разговаривали обо всем. Только об одном они никогда не говорили – о том, что Лиля прежде была Лили, об ее отце и о его матери, о документах и расстрелах, дворянах и кадетах, о тюремном дворе и кукле Зизи, о разгромленной квартире на Фурштатской, только об одном этом – никогда ни слова, как будто этого и не было вовсе, иначе жить невозможно.
Лиля еще немного пошептала в холку игрушечному коню и забралась на кровать, залезла под одеяло, – такая интимность объяснялась жутким холодом, а кроме того, что же ей стесняться Ленички, он не мужчина, а друг. И теперь Лиля лежала в кровати, а Леничка расхаживал по комнате и рассуждал:
– Еврейский народ и без того страдает от антисемитизма, а теперь ко всему прибавляется еще одно обвинение – что евреи не любят Россию, русскую культуру. Что же, я люблю Россию меньше, чем ты? Я поэт, русский язык – это и есть моя родина...
– Не говори красиво, – Лиля зевнула и закуталась в одеяло так, что наружу торчал только один хитрый зеленый глаз. – И вообще, не с твоим революционным прошлым плакать о том, что происходит в России.
– Фу, – коротко ответил Леничка.
Как многие студенты Психоневрологического института, Леничка баловался революцией – демонстрации, «Марсельеза», листовки, кружки... Он даже был некоторое время членом партии энесов, – «партия энесов» звучало красиво, как «партия маргаритов», а означало – партия народных социалистов. Но после того как он побывал в тюрьме и увидел своими глазами расстрелы, он стал читать Евангелие, изучать иудаизм и уже не мог думать о революции отдельно от того, что происходило вокруг. Теперь он думал: может ли революция быть ХОРОШО, если красный террор ПЛОХО?.. Расчет в тюремном дворе «девятый, десятый» всегда был с ним, и спокойные слова Лилиного отца «встаньте на мое место» всегда были с ним, и отчего-то все это вместе сложилось в его голове в такую мысль: у человека, ради которого пожертвовали жизнью, есть какое-то ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ.
– Красный террор продолжается, людей расстреливают, Хитровна...
– НАС же не расстреливают, – возразила Лиля, – никого не арестовывают, кто не выступает против власти... посмотри вокруг, люди пишут стихи, ходят в гости, ПРОСТО ЖИВУТ...
– В тебе нет никакого интереса к политике, – возмутился Леничка.
– Нет... – эхом отозвалась Лиля.
– Ты живешь как будто у тебя вообще нет никакой идеологии, у тебя нет даже личного отношения к политическим событиям!
– Нет...
Леничка часто думал: как она может не ненавидеть? У нее был такой огромный счет к большевикам – расстрелянный отец, богатство, имение, знатность... Впрочем, ответ был ему известен: у нее был такой огромный счет к большевикам, что вздумай она его предъявить, она потонула бы в ненависти. А она не хотела ненавидеть, не хотела тонуть, и у нее действительно не было никакой идеологии – ее идеология состояла в том, чтобы поступить в студию балета...
– О чем с тобой можно говорить, – махнул рукой Леничка и говорил еще долго, не то Лиле, не то себе самому – о роли евреев в революции, о том, что участие евреев-революционеров в терроре большевиков – это готовая почва для антисемитизма. – И тут вот какая штука: русские чекисты совершают преступление только перед русским народом, а евреи-чекисты совершают двойное преступление – перед русским и перед еврейским народом. По евреям-чекистам будут судить о нашем несчастном страдающем народе, будут противопоставлять имена евреев, любивших Россию, именам евреев, которые не имеют настоящих корней в нашем народе. Евреям этого не забудут, и пострадают все. И ты тоже, Хитровна, не забудь, ты ведь тоже еврейка.
– Но ведь всем понятно, что это неправда! – встрепенулась Лиля. Она ничуть не собиралась страдать ни вместе с еврейским народом, ни вместе с русским, ни одна. – Все это не имеет никакого отношения к нам. Мирон Давидович и твой отец стоят в стороне от политики. Ты столько раз слышал, как Мирон Давидович говорит: «Я никаких убеждений не имею, работаю, чтобы прокормить семью». А Дина, кстати, если ты забыл, она не чекист, а учительница... И я уверена, что среди большевиков есть прекрасные люди и среди чекистов тоже есть прекрасные люди! По-моему, ты все преувеличиваешь, устраиваешь трагедию на пустом месте. В переводе с древнегреческого трагедия – это козлиная песнь... вот и думай, кто ты. Скажи, а ты умеешь складывать язык трубочкой? Я умею, показать?
– Я думаю, найдутся люди, которые докажут, что среди евреев есть настоящие патриоты, своей кровью смоют кровь, которой евреи-большевики запятнали свой народ и историю России... – значительно сказал Леничка.
– Какие люди?! Ты глупый мальчишка, сам не знаешь, что болтаешь! Не говори мне этого, слышишь, никогда не говори!.. – бешено сверкая глазами, заорала Лиля. – Господи, ну почему ты не можешь просто жить, и все?! Неужели тебе мало, что мы... что я... ты специально мучаешь меня, пугаешь...
– Хитровна, я не умею складывать язык трубочкой, – примирительно сказал Леничка, – зато умею шевелить ушами. Слышишь, Хитрованище? Могу показать.
– Покажи немедленно, – мгновенно успокоившись, приказала Лиля.
И они принялись демонстрировать друг другу свои физические возможности, – Лиля, кроме языка в трубочку, умела двигать левой бровью, а Леничка умел языком достать до носа и лизнуть его, как ящерица.
– Ох, чуть не забыл, – порывшись в своих бумажных кучах, Леничка вытащил журнал с красочной обложкой и хитро улыбнулся.
– Это мне?.. Vogue?! – округлив глаза, восторженно прошептала Лиля и выхватила журнал из его рук. – От дамы пик?
Дама пик была Леничкина любовница, замужняя дама за тридцать, то есть, по Лилиным понятиям, уже утратившая прелесть молодости. Лиля знала ее только по фотографии, яркая, черноволосая, с крупными чертами лица, – губы, нос, глаза, – дама пик. Даже по фотографии чувствовалось, что от нее исходили волны томности и сладострастия. Дама пик была в Леничку бурно влюблена, навязывала ежедневную переписку, и Леничка то гордился, что вызвал такую страсть, то скрывался, то страдал, что она любит его НЕПРАВИЛЬНО и никто никогда не полюбит его настоящей, не постельной любовью... Иногда Лиле казалось, что дама пик всего лишь фотография, если бы эта фотография не передавала с Леничкой модные журналы, – бог знает, какими путями они попадали к ней в руки...
Лиля впилась глазами в обложку журнала, бормоча, как в забытьи:
– Вечернее платье из панбархата, модель дома «Шанель», серьги из коллекции дома «Дам де Франс»...
– В журнале письмо... На меня опять обрушились страсти, – небрежно сказал Леничка.
Лиля вытащила письмо, пробежалась глазами по крупным буйным строчкам: «Вот уже неделю мы с тобой не сексуальничали... мечтаю о нашей огромной постельной любви... целую куда попало... рыдаю без тебя».
– Ложись ко мне, тебе же холодно, – позвала Лиля.
– С ума сошла?
– Ничего не сошла, ты же не мужчина, ты поэт.
– А ты нахальная девчонка, – Леничка осторожно прилег на край кровати.
– Вот ты говоришь, она хороша в постели, она замечательная любовница... Скажи мне, а что это означает «хороша в постели»? Чем она отличается от других женщин? У тебя же были женщины до нее... Разве не все женщины одинаковы?
– Одни женщины более страстно отвечают, чем другие.
– И это все? Я не понимаю...
– Вырастешь – поймешь, Хитровна.
– А подробнее можешь рассказать?
Леничка рассказал подробнее об эротических фантазиях чужой дамы – намеками, делая вид, что ему ловко об этом говорить, а Лиля делала вид, что ей ловко это слушать.
Они еще немного полежали рядом, два близнеца, стучащие зубами от холода под одним одеялом, и Леничка нежным голосом, как будто рассказывая сказку, начал читать:
– Если бы все так думали, то никто бы уже больше ничего никогда не написал, и мир бы замер, и... я уже хочу спать, – осторожно ответила Лиля.
Леничка столько раз обсуждал с ней, какие стихи включить в его книжку, в каком порядке должны следовать стихи, как расположить каждое стихотворение на странице, помногу раз перебирал стихи, что-то добавлял, что-то исключал, менял порядок... и при этом ни за что не хотел показать, как это для него важно. Столько раз они это обсуждали вдвоем, что единственное, что ей сейчас оставалось, это сбежать. Поэтому она вылезла из Леничкиной кровати, захватив с собой журнал Vogue и покрывало, закуталась в него, как привидение, и улетела.
Если бы Лиле, ловительнице влюбленных душ где попало, такой опытной в любовных делах... нет, все-таки не опытной, а
– Какая? – с любопытством спросила Ася.
– Какая? Ну, такая... княжна. Княжну сразу же можно узнать. А теперь ее уволили, но я же не виновата, что она княжна... – Дина опять заплакала, и Ася бросилась целовать, гладить, шептать, успокаивать.
Фаина кинула на Дину холодный взгляд и поманила к себе Асю и Лилю, демонстративно поцеловала обеих.
– Мама! – взвыла Дина. – А я?!
– Ты не заслужила, – царственно сказала Фаина, – вот папочка сегодня молодец, папочка сегодня добыл дрова, только очень маленькие дровишки...
– Шестьдесят пять штук прекрасных поленьев, размером восемнадцать на двадцать четыре, – подтвердил Мирон Давидович, который все измерял размерами фотографий. – Для буржуйки с маленькой топкой будет в самый раз...
Мирон Давидович вдруг принялся зевать, и они с Фаиной ушли к себе, – от двери Мирон Давидович пробормотал, зевая, «спокойной ночи, мышки мои» и подмигнул Дине, а Фаина небрежно произнесла в ее сторону: «Можешь попросить прощения утром, а до утра подумай над своим поведением».
– Не реви, Динуля, Певцов придет на следующий журфикс и останется пить чай, – ангельским голосом сказал Леничка.
– Ох нет, я не из-за него, нет, нет... – всхлипнула Дина. От стыда, что все понимают, – она плачет из-за Павла, Дина заплакала еще громче и принялась вспоминать, как еще ее сегодня обидела Прищепка... что-то еще такое было... а-а, да... – Прищепка еще сказала, я виновата, что в школе отменили Закон Божий, и она меня назвала жидовкой!..
– Успокойся, не плачь, это всего лишь хамское слово... – Леничка обнял Дину, прижал к себе. От его неожиданной ласки Дина еще горестней всхлипнула и хотела честно сказать – она и не обиделась нисколько, а Прищепку ей жалко, просто такой уж сегодня вышел день плаксивый, вот и все ее отношение к «жидовке».
– Не плачь, – эхом повторила Лиля, – не плачь, Диночка. Я бы на твоем месте просто промолчала и посмотрела бы на эту твою Прищепку вот так, – и Лиля изобразила, как бы она посмотрела на Прищепку, презрительно и холодно.
Лиля ведь тоже теперь была еврейка, вот только она всегда об этом забывала и изредка виновато спохватывалась, – наверное, ей полагается иметь какое-нибудь мнение по еврейскому вопросу. Но думать об этом было неинтересно, и она никакого мнения не имела, просто была Лиля Каплан... Правда, в ее новой семье ни для кого еврейский вопрос как будто и не существовал вовсе. Дина была по национальности слуга народа, Ася – красавица. Маленькими обеих по несколько раз в году водили в синагогу, обе кое-что, весьма смутное, знали об истории народа, об обычаях, обе помнили, что родители евреи, а значит, и они тоже. Но сейчас вокруг кипела жизнь, не имеющая никакого отношения ни к национальности, ни к религии, так что это обстоятельство не то чтобы окончательно изгладилось из их памяти, а просто не занимало в сознании сестер никакого, даже самого маленького места.
Дина уже не плакала, а тихо всхлипывала на Леничкином плече. Весь день в ней пело – Павел, Павел... Может ли он полюбить ее, пусть не сейчас, но когда-нибудь? ...Спросить у Аси с Лилей она стеснялась, они ее в свои вечерние разговоры не допускали – почему? Потому что они обе красивые, а она нет? И все это вместе было то ли счастьем, то ли обидой, но только этим и были полны ее мысли, а вовсе не «жидовкой»... Национальность – это вообще рудимент, ненужный хвост, – она же советская, интернациональная.
Но разве она могла все это сказать? Леничка гладил ее и повторял какие-то глупые нежные слова, совсем как Мирон Давидович, – моя кошечка, моя хрюшка. И, желая разжалобить его окончательно, как отца, Дина выдала ему последнее, самое сильное объяснение своих слез:
– А еще я ушибла коленку и порвала чулок. – И прошептала доверчиво на ухо: – Коленку не жалко, чулок тоже не жалко, но мама на меня рассердилась...
– Дура ты, Динка, – с сожалением сказал Леничка и погладил ее по голове: – Ну и глупая же ты, Динуля, в кого же ты у нас такая дура...
На этой жизнерадостной ноте вечер закончился.
* * *
Эту ночь Лиля провела в чужой постели – Леничкиной, впрочем, это была их с Леничкой не первая ночь.Дина уже довольно громко посапывала, подоткнув под щеку кулачок, – во сне она выглядела толстым обиженным ребенком. Лиля с Асей лениво перешептывались, шепот время от времени затухал, как будто они раздумывали, еще разговаривать или уже спать, и обе уже почти что засыпали, когда в дверь постучали, а затем снизу из-под двери по полу поползла записка, и послышались быстрые удаляющиеся шаги.
Лиля подождала, пока Ася уснет, – ей пришлось ждать недолго, всего несколько минут, вскочила, прочитала записку: «Срочно приходи, у меня раздвоение личности», хихикнула и мгновенно, будто сна не было и в помине, замоталась в серый пуховый платок поверх рубашки, соорудила на всякий случай из пледа и подушки спящую под одеялом фигуру, и, прикрыв за собой дверь, отправилась к раздвоившейся личности.
Поеживаясь от холода, Лиля торопливо пробиралась по огромной затихшей квартире. В гостиной, знакомой до малейшей детали, до каждой истертой половицы, Лиля внезапно остановилась и замерла, – ночью привычная дневная картинка сдвигается, и сейчас она как будто видела то, что было прежде: огромный зал с камином и роялем, стены, обтянутые шелками, ковры, роскошную мебель... Она представила, как выглядел утонченный избранный круг, собиравшийся прежде в этой гостиной: нарядные дамы и мужчины во фраках, между ними снуют лакеи, разносят сладости и чай, звучит музыка, смех, эстетские разговоры, юноши в изящных костюмах читают стихи при затененном свете ламп, а за роялем наигрывает модный романс петербургский денди... И среди всего этого Леничка – красивый, гордый петербургский юноша, поэт... Леничка был со всеми знаком, всех знал, всех слушал и был общий любимец, – им невозможно не восхищаться, он такой талантливый, необыкновенный... Леничка весь оттуда, из этой пьянящей атмосферы музыки, поэзии, эстетской болтовни...
Сейчас свернутые ковры стояли по углам, и от прежней роскоши сохранилось немного: рояль Бехштейн, несколько нарядных столиков маркетри, горка, которую Илья Маркович называл «начало Николая Первого», огромный комод «конец Екатерины» и витрина красного дерева «Елизавета»... Белоцерковский хорошо разбирался в мебели и обставлял свою гостиную не беспорядочно и не «богато», а желал иметь в своем доме разные эпохи.
В витрину «Елизавета» сгрудили все ценное, что осталось в доме: сервизы императорского завода, бесчисленные статуэтки, металлические фигурки с эмалью – клуазоне, серебряные столовые приборы для фруктов и сладостей, сахарницы, сотейники, фарфоровый самовар с серебряными ручками... Фаина называла все это одним словом – «красота». «Красота» прежде принадлежала Белоцерковским, а теперь всей семье, и, когда нужно было что-то продать или обменять на продукты, Илья Маркович говорил сестре: «Не спрашивай меня, возьми в “Елизавете” что сочтешь нужным». Фаина в первую очередь продавала скатерти и салфетки, не нарушая сервизов и гарнитуров, но постепенно, как ни старалась она сберечь «красоту», в ход пошло и все остальное...
Лиля встала у рояля, приняла изящную позу, сжала руки у груди и, беззвучно открывая рот, пропела несколько фраз из арии Лизы из «Пиковой дамы», представляя себя знаменитой певицей, выступающей на сцене Мариинского театра... Тоненькая фигурка в ночной рубашке, повязанной теплым платком, огромные зеленые глаза, спутанные кудри – она как будто видела себя со стороны, и как же она была очаровательна! Лиля «пропела» еще несколько фраз, обвела глазами «публику», поклонилась и выбежала из гостиной... Ах, как больно! Она споткнулась о лежащую на полу дверь шкафа – дверь сняли с петель, и теперь она сохла посреди гостиной. Фаина долго мучилась, что лучше сжечь, шкаф или комод, – дверь шкафа по опыту дает мало жару, но комод жаль, шкаф можно использовать и без двери, а комод придется сжечь целиком... и выбрала шкаф.
Потирая коленку, Лиля кралась по коридорам, как любовница, – она совершала этот ночной путь много раз и ни разу не попалась, но встреть ее кто-нибудь из взрослых, она никогда бы не доказала, что с раздвоившейся личностью у нее совершенно платонические отношения...
– Никакого раздвоения нет, личности уже тоже нет, я полностью распался на куски, – констатировал Леничка, расхаживая по комнате, и Лиля привычно подумала, какой он красивый: светящиеся глаза, четко вырезанные губы, прозрачная, нежная, как у девушки, кожа.
Леничкина комната была не такой аскетичной, как комната девочек, потому что девочки жили все «в гостях», а это была его комната всегда, с детства. На самом деле все это было похоже на детскую Лили, только вместо кукол и зверюшек были машинки, но, в сущности, это была та же картинка интеллигентского детства на диване под книжным шкафом, колыбель, которая нежным теплом греет потом человека всю жизнь. Бумаги и книги от пола до потолка, гимназические дневники за все классы, фотографии, игрушки, хранимые чуть ли не с младенчества...
Фаина страстно мечтала проникнуть к племяннику и выбросить хоть что-нибудь – лучше все, особенно ее раздражали огромные шляпные коробки, полные нелепых антикварных вещиц – колокольчиков, ременных пряжек, значков, – Леничка коллекционировал это с гимназических времен. Он не позволял тетке входить в его комнату, и не реже одного раза в день Фаина стояла за дверью, не смея перейти заветную черту, и, дрожа от возбуждения, бессильно выкрикивала: «Впусти меня! Барахольщик! Хранитель древностей! Гобсек!»
– Хитровна, ты понимаешь, понимаешь? – волнуясь, чуть дернув головой, сказал Леничка. Наедине он иногда называл Лилю Хитровна, Хитрован, Хитрованище, и это всегда означало, что разговор будет особенный. – Я как еврей, крещенный в православие, могу рассмотреть вопрос объективно...
О Господи, и за этим он вызвал ее ночью?
– А ты можешь не рассматривать вопросы по ночам?.. – Лиля встала в третью позицию, плавно опустила руки, как поникший лебедь. – Смотри, какая у меня хорошая выворотность... Как ты думаешь, не заняться ли мне балетом? Может быть, мне поступить в студию балета?
– Евреи не виноваты в том, что происходит с Россией, и, в частности, в том, что в школах отменили Закон Божий... Но вот такая географичка думает, что виноваты! Если среди большевиков оказалось три с половиной еврея, значит, во всем виноват еврейский народ... Лиля?! Тебе что, неинтересно?
Лиля присела в глубоком реверансе, медленно выпрямилась и уселась верхом на деревянного коня, зашептала: «Люшенька, Люша...» Она не всегда отвечала Леничке, но это не означало, что не понимает, не слушает. Это была такая манера, выявлявшая глубокую близость, когда можно разговаривать с другим как с собой, перебегая мыслями и возвращаясь. Леничкиного игрушечного коня звали Аполлон, как ее коня в имении, Люшу, и это было удивительное совпадение... Они с Леничкой оказались во всем одинаковые, как близнецы.
Но возможно ли, что Леничка, поэт, мальчик из богемно-интеллектуальной среды, и Лиля, дворянская девочка, выращенная няньками, гувернантками и боннами, вдруг оказались КАК БЛИЗНЕЦЫ? ...Когда Лиля появилась на Надеждинской, сестры Ася и Дина подразнивали его – влюбился, влюбился, а ему просто нужно было эту беспомощную малышку, маленькую дурочку, опекать, следить, чтобы она не сделала промаха, без него она, как неопытный разведчик, провалилась бы на первой же явке... Но оказалось, она НЕ ПРОВАЛИЛАСЬ бы. Оказалось, она отнюдь не беспомощная малышка, а царапается храбро, изо всех сил бьется за свою жизнь. И она отнюдь не маленькая дурочка. Оказалось, что с ней можно разговаривать – сначала о книгах, потом о ней, потом о себе...
...В Леничкиной комнате стоял книжный шкаф с теми же книгами, что были в кабинете Лилиного отца. Карамзин «История государства Российского», Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Лесков, Достоевский, Чехов, отдельно Диккенс, Конан-Дойль, Мопассан, Золя, Бальзак, Шиллер, Байрон... Те же книги, те же журналы, только вместо журнала для девочек «Задушевное слово» – комплекты «Современника» и «Отечественных записок». Запрещенных книг в Леничкином детстве не было, Илья Маркович считал, что запрещать читать – ханжество, ЧИТАТЬ можно все, и то, что Лиля читала тайком, Леничка читал открыто. Но ведь одни и те же книги все читали, – других книг не было, для всех Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Лесков, Достоевский, Чехов, отдельно Диккенс, Конан-Дойль, Мопассан, Золя, Бальзак, Шиллер, Байрон... и тайком Арцыбашев. ВСЕ читали, но не все, как Леничка и Лиля, воспринимают мир через книги, – книжные дети... Для обоих Пьер Безухов, Раскольников, Атос и Шерлок Холмс были живее, чем живые люди, у Лили от одиночества, а у Ленички от развитого воображения и придирчивого вкуса – Атос, Раскольников, Пьер Безухов были гораздо интересней, чем окружавшие его гимназические товарищи и учителя.
Вот только стихов Лиля не знала – отец не покупал, а у Ленички хранилось все, что издавалось в последние годы перед революцией, и на многих книгах были дарственные надписи: «Белле-чаровнице», «Белле-прелестнице»... Илья Маркович никогда не говорил о жене, Леничка никогда не говорил о матери, и даже – даже Фаина никогда не говорила о невестке. Лиля знала, что все ее преступление в том, что она всего лишь оставила Илью Марковича, но от их заговора-молчания Белла-чаровница, Белла-прелестница представала в Лилином воображении роковой женщиной из готических романов – она бы не удивилась, узнав, что Белла отравила семерых мужей и лунными ночами танцует на кладбище...
Леничка рассказывал Лиле обо всем, чего она не знала, сидя в своей детской, ему было интересно и волнующе учить ее, развивать, вырастить из нее умную и тонкую женщину, прекрасного собеседника, вылепить ее, как Пигмалион Галатею. Но он очень быстро обнаружил, что она не Галатея и ничего лепить из себя не позволит, – Лиля не была умная и тонкая женщина, не была даже особенно интеллектуальна, но отклик ее был такой сильный и самостоятельный, у нее был такой четкий и упорядоченный внутренний мир, в отличие от его собственного, где все клубилось, смешивалось и не имело границ, что вскоре он уже разговаривал не с зеркалом, а с ней. Ну и еще одно, немаловажное, – все-таки они были одного круга, оба были в этой семье другие, и даже если по воспитанию и образованию не были совсем одинаковые, совсем свои, то все вокруг были чужие, еще чужее.
Впрочем, Лиля ни о чем таком не думала, это Леничка любил все анализировать, а она просто радовалась. Это было чудо из чудес, что можно так дружить, иметь такую комфортную душевную жизнь: с Асей она могла говорить про девичье, а с Леничкой про все, о чем нельзя было говорить с Асей. И даже странно было, насколько одни и те же вещи оказывались разными, когда она обсуждала их с Асей и Леничкой. Асе она могла сказать: «Я сейчас закрою глаза и подставлю лицо для поцелуя, как я при этом выгляжу, привлекательно?» А Леничке можно было сказать: «Иногда мне нет никакого места в мире, а иногда во всем мире только я...» Невозможно было понять, что она имела в виду, она и сама не вполне понимала, но он понимал. И стихи – с Асей читали наизусть стихи Мэтра, а с Леничкой разговаривали Блоком, не делая перерыва между своим и стихами, Леничка начинал, а Лиля заканчивала.
С Леничкой разговаривали обо всем. Только об одном они никогда не говорили – о том, что Лиля прежде была Лили, об ее отце и о его матери, о документах и расстрелах, дворянах и кадетах, о тюремном дворе и кукле Зизи, о разгромленной квартире на Фурштатской, только об одном этом – никогда ни слова, как будто этого и не было вовсе, иначе жить невозможно.
Лиля еще немного пошептала в холку игрушечному коню и забралась на кровать, залезла под одеяло, – такая интимность объяснялась жутким холодом, а кроме того, что же ей стесняться Ленички, он не мужчина, а друг. И теперь Лиля лежала в кровати, а Леничка расхаживал по комнате и рассуждал:
– Еврейский народ и без того страдает от антисемитизма, а теперь ко всему прибавляется еще одно обвинение – что евреи не любят Россию, русскую культуру. Что же, я люблю Россию меньше, чем ты? Я поэт, русский язык – это и есть моя родина...
– Не говори красиво, – Лиля зевнула и закуталась в одеяло так, что наружу торчал только один хитрый зеленый глаз. – И вообще, не с твоим революционным прошлым плакать о том, что происходит в России.
– Фу, – коротко ответил Леничка.
Как многие студенты Психоневрологического института, Леничка баловался революцией – демонстрации, «Марсельеза», листовки, кружки... Он даже был некоторое время членом партии энесов, – «партия энесов» звучало красиво, как «партия маргаритов», а означало – партия народных социалистов. Но после того как он побывал в тюрьме и увидел своими глазами расстрелы, он стал читать Евангелие, изучать иудаизм и уже не мог думать о революции отдельно от того, что происходило вокруг. Теперь он думал: может ли революция быть ХОРОШО, если красный террор ПЛОХО?.. Расчет в тюремном дворе «девятый, десятый» всегда был с ним, и спокойные слова Лилиного отца «встаньте на мое место» всегда были с ним, и отчего-то все это вместе сложилось в его голове в такую мысль: у человека, ради которого пожертвовали жизнью, есть какое-то ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ.
– Красный террор продолжается, людей расстреливают, Хитровна...
– НАС же не расстреливают, – возразила Лиля, – никого не арестовывают, кто не выступает против власти... посмотри вокруг, люди пишут стихи, ходят в гости, ПРОСТО ЖИВУТ...
– В тебе нет никакого интереса к политике, – возмутился Леничка.
– Нет... – эхом отозвалась Лиля.
– Ты живешь как будто у тебя вообще нет никакой идеологии, у тебя нет даже личного отношения к политическим событиям!
– Нет...
Леничка часто думал: как она может не ненавидеть? У нее был такой огромный счет к большевикам – расстрелянный отец, богатство, имение, знатность... Впрочем, ответ был ему известен: у нее был такой огромный счет к большевикам, что вздумай она его предъявить, она потонула бы в ненависти. А она не хотела ненавидеть, не хотела тонуть, и у нее действительно не было никакой идеологии – ее идеология состояла в том, чтобы поступить в студию балета...
– О чем с тобой можно говорить, – махнул рукой Леничка и говорил еще долго, не то Лиле, не то себе самому – о роли евреев в революции, о том, что участие евреев-революционеров в терроре большевиков – это готовая почва для антисемитизма. – И тут вот какая штука: русские чекисты совершают преступление только перед русским народом, а евреи-чекисты совершают двойное преступление – перед русским и перед еврейским народом. По евреям-чекистам будут судить о нашем несчастном страдающем народе, будут противопоставлять имена евреев, любивших Россию, именам евреев, которые не имеют настоящих корней в нашем народе. Евреям этого не забудут, и пострадают все. И ты тоже, Хитровна, не забудь, ты ведь тоже еврейка.
– Но ведь всем понятно, что это неправда! – встрепенулась Лиля. Она ничуть не собиралась страдать ни вместе с еврейским народом, ни вместе с русским, ни одна. – Все это не имеет никакого отношения к нам. Мирон Давидович и твой отец стоят в стороне от политики. Ты столько раз слышал, как Мирон Давидович говорит: «Я никаких убеждений не имею, работаю, чтобы прокормить семью». А Дина, кстати, если ты забыл, она не чекист, а учительница... И я уверена, что среди большевиков есть прекрасные люди и среди чекистов тоже есть прекрасные люди! По-моему, ты все преувеличиваешь, устраиваешь трагедию на пустом месте. В переводе с древнегреческого трагедия – это козлиная песнь... вот и думай, кто ты. Скажи, а ты умеешь складывать язык трубочкой? Я умею, показать?
– Я думаю, найдутся люди, которые докажут, что среди евреев есть настоящие патриоты, своей кровью смоют кровь, которой евреи-большевики запятнали свой народ и историю России... – значительно сказал Леничка.
– Какие люди?! Ты глупый мальчишка, сам не знаешь, что болтаешь! Не говори мне этого, слышишь, никогда не говори!.. – бешено сверкая глазами, заорала Лиля. – Господи, ну почему ты не можешь просто жить, и все?! Неужели тебе мало, что мы... что я... ты специально мучаешь меня, пугаешь...
– Хитровна, я не умею складывать язык трубочкой, – примирительно сказал Леничка, – зато умею шевелить ушами. Слышишь, Хитрованище? Могу показать.
– Покажи немедленно, – мгновенно успокоившись, приказала Лиля.
И они принялись демонстрировать друг другу свои физические возможности, – Лиля, кроме языка в трубочку, умела двигать левой бровью, а Леничка умел языком достать до носа и лизнуть его, как ящерица.
– Ох, чуть не забыл, – порывшись в своих бумажных кучах, Леничка вытащил журнал с красочной обложкой и хитро улыбнулся.
– Это мне?.. Vogue?! – округлив глаза, восторженно прошептала Лиля и выхватила журнал из его рук. – От дамы пик?
Дама пик была Леничкина любовница, замужняя дама за тридцать, то есть, по Лилиным понятиям, уже утратившая прелесть молодости. Лиля знала ее только по фотографии, яркая, черноволосая, с крупными чертами лица, – губы, нос, глаза, – дама пик. Даже по фотографии чувствовалось, что от нее исходили волны томности и сладострастия. Дама пик была в Леничку бурно влюблена, навязывала ежедневную переписку, и Леничка то гордился, что вызвал такую страсть, то скрывался, то страдал, что она любит его НЕПРАВИЛЬНО и никто никогда не полюбит его настоящей, не постельной любовью... Иногда Лиле казалось, что дама пик всего лишь фотография, если бы эта фотография не передавала с Леничкой модные журналы, – бог знает, какими путями они попадали к ней в руки...
Лиля впилась глазами в обложку журнала, бормоча, как в забытьи:
– Вечернее платье из панбархата, модель дома «Шанель», серьги из коллекции дома «Дам де Франс»...
– В журнале письмо... На меня опять обрушились страсти, – небрежно сказал Леничка.
Лиля вытащила письмо, пробежалась глазами по крупным буйным строчкам: «Вот уже неделю мы с тобой не сексуальничали... мечтаю о нашей огромной постельной любви... целую куда попало... рыдаю без тебя».
– Ложись ко мне, тебе же холодно, – позвала Лиля.
– С ума сошла?
– Ничего не сошла, ты же не мужчина, ты поэт.
– А ты нахальная девчонка, – Леничка осторожно прилег на край кровати.
– Вот ты говоришь, она хороша в постели, она замечательная любовница... Скажи мне, а что это означает «хороша в постели»? Чем она отличается от других женщин? У тебя же были женщины до нее... Разве не все женщины одинаковы?
– Одни женщины более страстно отвечают, чем другие.
– И это все? Я не понимаю...
– Вырастешь – поймешь, Хитровна.
– А подробнее можешь рассказать?
Леничка рассказал подробнее об эротических фантазиях чужой дамы – намеками, делая вид, что ему ловко об этом говорить, а Лиля делала вид, что ей ловко это слушать.
Они еще немного полежали рядом, два близнеца, стучащие зубами от холода под одним одеялом, и Леничка нежным голосом, как будто рассказывая сказку, начал читать:
И Лиля ему полусонно ответила:
Вот открыт балаганчик
Для веселых и славных детей,
Смотрят девочка и мальчик
На дам, королей и чертей.
И звучит эта адская музыка,
Завывает унылый смычок.
Страшный чорт ухватил карапузика,
И стекает клюквенный сок.
Он спасется от черного гнева
Мановением белой руки.
Посмотри: огоньки
Приближаются слева...
Видишь факелы? Видишь дымки?
Это, верно, сама королева...
– Хитрован, как можно писать стихи после этого?
Ах, нет, зачем ты дразнишь меня?
Это – адская свита...
Королева – та ходит средь белого дня,
Вся гирляндами роз перевита,
И шлейф ее носит, мечами звеня,
Вздыхающих рыцарей свита.
Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: «Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей!
На голове моей – картонный шлем!
А в руке – деревянный меч!»
Заплакали девочка и мальчик,
И закрылся веселый балаганчик. [21]
– Если бы все так думали, то никто бы уже больше ничего никогда не написал, и мир бы замер, и... я уже хочу спать, – осторожно ответила Лиля.
Леничка столько раз обсуждал с ней, какие стихи включить в его книжку, в каком порядке должны следовать стихи, как расположить каждое стихотворение на странице, помногу раз перебирал стихи, что-то добавлял, что-то исключал, менял порядок... и при этом ни за что не хотел показать, как это для него важно. Столько раз они это обсуждали вдвоем, что единственное, что ей сейчас оставалось, это сбежать. Поэтому она вылезла из Леничкиной кровати, захватив с собой журнал Vogue и покрывало, закуталась в него, как привидение, и улетела.
Если бы Лиле, ловительнице влюбленных душ где попало, такой опытной в любовных делах... нет, все-таки не опытной, а