«Вы доверяете Временному правительству? Вы не опасаетесь еще одной революции?» – спрашивали знакомые. «Да», – отвечал Илья Маркович, или «нет», и это была правда, он метался, не понимал, не был уверен в своем мнении.
   Февральская революция вызвала у Белоцерковского восторг, почти упоение. Самодержавие сделало лично ему много плохого – вынудило поменять веру, навсегда поссорило с отцом... Сразу же после Февральской революции Временное правительство отменило все «ограничения в правах российских граждан, обусловленные принадлежностью к тому или иному вероисповеданию или национальности», и это означало – конец черте оседлости, конец всем процентным нормам, всему тому, что так долго уродовало его жизнь. Приехала сестра Фаина с семьей и осталась в его огромной квартире. Белла не была рада провинциальным родственникам, но Илья Маркович настоял, чтобы семья сестры осталась жить с ними: это не отменяло проклятия отца, но вот же сестра, живет в его доме, семья как будто признала, что он – живой. И значит, для отца он, Элия, чуть более жив, чем прежде.
 
   Они жили-были, спорили-судили и дожили до Октябрьского переворота, произведенного Лениным и Троцким, того, что позже стали называть Великой Октябрьской социалистической революцией. С одной стороны, переход власти в руки крайних партий представлялся Илье Марковичу нежелательным, с другой стороны, кто-то должен спасти страну от анархии, а население от выпущенных из тюрем уголовных каторжников, которые грабили и убивали при полном бездействии Временного правительства! Большевики не казались ему реальной политической силой, большевистские лозунги были просто утопией, и что же теперь будет?
   Теперь уж Белоцерковский твердо решил – уезжать. Потом так же твердо решил – остаться. Чемоданы складывались и разбирались снова – семь раз. «Семь раз отмерь, один отрежь», – шутил Илья Маркович и все никак не мог отрезать от себя Россию. И все эти метания, принятые и отменявшиеся решения как будто только прибавляли в их отношения с Беллой нерва и возбуждения, они по-прежнему были очень счастливы, как будто за ними присматривал кто-то старший, – жили у бабуси два веселых гуся... И как это ни странно, посреди войны, убийств, голода была жизнь – они по-прежнему ходили в гости, спорили о судьбе искусства, читали стихи.
   Все-таки Илья Маркович не хотел уезжать из Петербурга, не хотел уезжать из России – теперь ему самому это казалось странным... Но, собственно, почему это странно? Потому что через три года после Октябрьского переворота он увидел, что было дальше? И вроде бы Белоцерковский, умный и предусмотрительный, отнюдь не наивный и обладающий немалыми средствами, должен теперь в том своем решении перед самим собой оправдаться...
   Оправдание его было – интересно. Он испытывал волнение, интерес, что же будет дальше... наверное, главное для присяжного поверенного Белоцерковского было – ИНТЕРЕСНО. Но ведь и дед-раввин, и отец, меламед Маркус, не просто жили, а подчиняли свою жизнь идее – Богу или образованию, вот и Илья Маркович Белоцерковский тоже был человеком идеи, романтиком. Вслух он все это несолидное мальчишеское не высказывал, ссылался на предубеждение к эмигрантской жизни, неприятие образа эмигранта, нежелание заново завоевывать место в обществе.
   Но главный его довод был: крысы, покидающие тонущий корабль, – образ для российского интеллигента неприемлемый. Возможно, кому-то эти слова казались напыщенными, возможно, потом эти слова немного подзатерлись, но ведь это были егослова, – он именно что считал себя российским интеллигентом, пусть не русским, но российским.
   И еще одно, не менее важное: не хотела уезжать и Белла. Намекала на какие-то потусторонние знания, видения, ссылалась на неопределенные предчувствия, что все образуется, иногда мелодраматически вскрикивала: «Хочу умереть на родной земле!» – и, наконец, приводила самый сильный аргумент против отъезда за границу: «Просто не хочу!..»
 
   Летом восемнадцатого года Белла уехала – одна. То есть не совсем одна, а с будущим мужем. События развивались молниеносно: сначала она развелась со старым мужем, а потом уехала с новым, модным петербургским врачом Капланом.
   Одним из первых декретов новой власти был принятый в семнадцатом году декрет «О расторжении брака», как будто новая власть ставила своей первоочередной задачей освобождение населения от постылых жен и мужей. Как будто Белла Белоцерковская только и ждала великих потрясений, чтобы устроить свою личную жизнь. «Революция у меня дома», – пытался шутить Илья Маркович.
   Развод бывшего присяжного поверенного произошел так просто, будто это была детская игра в суд. Судья спросил Беллу, действительно ли она хочет развестись с гражданином Белоцерковским, определил место проживания ребенка Леонида – с отцом, и выдал свидетельство о разводе, бумажку с еле проглядывающей печатью.
   Белла щебетала, надувая накрашенные карминные губки: она уедет с любимым... она полюбила, у нее есть право на счастье, ей всего тридцать пять лет... она не может сразу же взять с собой Леничку, он уже взрослый и в новом союзе пока что лишний...
   Леничка как человек современный право матери на новую любовь не оспаривал, но одно ему было обидно, больно, до слез: доктор Каплан забрал с собой свою дочь, но почему, почему егомать даже не задала ему вопрос – не хочет ли он уехать с ней? Да, мать девочки умерла, а он может остаться с отцом, но почему, почему Рахиль Каплан не помеха новому союзу, а он помеха?! Белла оставила его, как свои вышедшие из моды платья...
   Илья Маркович винил всех и вся, кроме Беллы, как будто все это: символисты, декаденты, мистические веяния и эротические эксперименты, вся эта лихорадка, общее ощущение непрочности жизни, разрывов, революция, влюбленный в нее модный доктор Каплан – все это смешалось в дымок, унесший ее из семьи, из России. Единственное письмо от нее пришло из Берлина: добрались благополучно все трое – она, ее новый муж и его дочь, а больше писем не было.
 
   Другому, не такому удачнику и умнику, как Белоцерковский, легче, возможней было бы вынести, примириться... Недоумение, растерянность, обида – все, что испытывает брошенный мужчина, всю жизнь любивший женщину... да что там любивший, всего себя отдавший одной-единственной женщине, все эти чувства удесятерялись у него тем, что на этот раз он не понимал.
   Он всегда понимал про нее все: целомудрие и верность были не в моде, модно было быть утонченной, неврастеничной... Как писал Блок: «...катастрофа близка... ужас при дверях». «Ужас при дверях» словно отменял традиционные представления о семье, ей хотелось новых ощущений, у нее могла закружиться голова от дурмана литературных салонов, она могла заиграться – не разглядеть грань между модой, искусством и своей личной единственной жизнью. Но он не мог понять одного, как не может этого понять всякий, – за что? За что его разлюбили?
   ...Беллы больше не было с ним, не было ни слез, ни поцелуев, ни бурь, ни примирений, ни требований, ни желаний. Все происходящее долго казалось ему нереальным, и он даже приобрел привычку потряхивать головой, как лошадь, отгоняющая мух, словно видел дурной сон и хотел проснуться... Проснется, а Белла тут, надует губки и протянет капризно: «Я хо-очу...»... Нет, ну если бы разлюбила, если бы их любовная жизнь перестала быть такой прекрасной, такой особенной, но ведь ничто, ничто не предвещало! Белла щебетала, как прежде, ластилась, как прежде... не было никакой принужденности с ее стороны! Она ТАК щебетала, ТАК ластилась, несмотря ни на что, на долгий брак, возраст, голодные годы, общественные потрясения!.. Их страсть, их любовь, их жизнь – все оказалось ложью, притворством, и это мучило его злее всего.
   Фаина, в детской своей прямолинейности посчитав, что если игрушку назовут плохой, то потерять ее будет не так больно, открыла брату: у Беллы были любовники, вот этот и этот, она точно знает, теперь не так больно, правда?.. Она вся была жалость и сострадание и, конечно же, решила посвятить ему себя полностью. И принялась строить планы – как привлечь его интерес к другим женщинам, и как-то поздно вечером подтолкнула горничную: посидите с Ильей Марковичем, ему одному грустно. Но горничная его не утешила, – ему была не нужна женщина, ему была нужна Белла.
   Илья Белоцерковский как будто раздвоился, в нем звучали два голоса, один голос все время задавал вопросы, а другой отвечал, и разговор этот как будто шел не о них с Беллой, а о каких-то посторонних людях. Первый голос спрашивал: как же это, как же могло такое случиться в еврейской среде, в еврейской семье, где святость семьи, детей возведена в религиозный принцип? В Талмуде сказано, что человек, который пережил развод, подобен тому, на глазах которого был разрушен Иерусалимский храм!.. Второй отвечал, что они давно уже не были еврейской семьей, правда, и христианской не были. Первый спрашивал: а если бы они остались в рамках традиций, то этого не произошло бы? Второй отвечал: нужно было увезти ее в Белую Церковь... И воображение тут же рисовало Илье Марковичу совсем другую Беллу – толстую хлопотливую матрону, окруженную детьми.
   Первый голос говорил: не нахожу логичных объяснений ее предательству, если у нее уже были любовники, то почему она ушла именно сейчас? Второй отвечал: не знаю. Простое объяснение – вот так она захотела – не приходило в голову ни одному, ни второму, и они вместе мучились нелогичностью ее поступка.
   Если бы я не... если бы мы не... если бы она не... Белоцерковский закружился и пропал в этих мыслях, и как взрослый человек от неожиданной резкой боли вскрикивает «ой, мамочка», так и он все чаще возвращался мыслями к детству, думал об отце, и все чаще всплывали в его сознании слова отца – предатель, предательство. Напрасно считается, что взрослые умные мужчины не способны на такие отчаянно сентиментальные мысли – еще как способны. И получалось, что во всем виноват он сам: отказался от своей религии, подсознательно принял, что предавать можно, можно перечеркнуть все, что мешает, и начать сначала... Но тогда и его можно предать, он сам ее этому научил.
   Ленин в восемнадцатом году назвал интеллигенцию Петрограда «ничего не понявшей, ничему не научившейся, растерянной, отчаивающейся, стонущей», а людей, подобных бывшему присяжному поверенному Белоцерковскому, «интеллигентиками, мнящими себя мозгом нации». «На самом деле, – писал он, – это не мозг, а говно». Ну, Ленин, конечно, выражался в политическом смысле, не имея в виду брошенных мужей и прочих лиц, страдающих от любовных частностей жизни, но все это удивительным образом было про Илью Марковича. Это он ничего не понимал, это он ничему не научился, это он отчаивался и стонал, и никто не назвал бы его «супермозгом», как в детстве...
   Вот такой был прошлогодний снег семьи Белоцерковских – серый, подтаявший, на вкус горький...
   Илья Маркович никогда не говорил с Леничкой о разрыве с семьей, вообще ничего не говорил о своей семье, как будто он появился из яйца. Белла этим прошлогодним снегом тем более не интересовалась, это был скучный скелет в шкафу, который она не собиралась доставать. Леничка ничего обо всем этом не знал, – нераспечатанные письма отца лежали на столе, но он же не читал чужих писем. О перемене веры тоже никогда не говорилось, а Леничке в детстве запрещалось быть религиозным. Не запрещалось, конечно, впрямую, но прояви он вдруг религиозное рвение, это вызвало бы холодное удивление – с ума, что ли, сошел?
   Леничка всю эту историю узнал уже после отъезда Беллы с модным врачом Капланом, – кипевшая злобой Фаина не удержалась и рассказала племяннику, скольким ее братик Илюша пожертвовал ради этой...ради его матери, (про себя Фаина называла невестку не иначе, чем плюгавой вертихвосткой)... а она вон как с ним обошлась!..
   С восемнадцатого года почтовое сообщение работало плохо, и теперь Леничка сам получал на почте письма из Белой Церкви. Илья Маркович упорно продолжал писать отцу, и его письма возвращались обратно в Петроград нераспечатанными, и Леничка думал о никогда не виденном им деде, старом Маркусе, с уважением: вот же упорный старик.

Глава 5. Другой полюбил другую...

   – Ми-ре диез, ми-ре диез, – командовала Лиля. – Не в первой октаве, а во второй...
   – Опять ты мне говоришь ноты, – возмутилась Дина. – Ты скажи – белая-черная, белая-черная... И никакой октавы мне не нужно, ты просто скажи – нажимай здесь...
   Сегодня был редкий вечер, когда почти все были дома. Лиля давала Дине урок музыки. Оказалось, что у Дины есть мечта – сыграть «К Элизе» Бетховена. Учиться Дина придумала по своей методе – ноты учить не захотела, гаммы играть не захотела, а захотела сразу играть.
   – Ты будешь мне показывать, куда ставить пальцы, а я буду исполнять, – сказала она. – А на ноты у меня времени нет.
   Урок музыки проходил так: Лиля показывала Дине, как сыграть несколько тактов, и Дина вместе с ней учила, «куда ставить пальцы». После месяца занятий она уже «играла на рояле» – могла наиграть два начальных такта «К Элизе» правой рукой, без аккомпанимента. Аккомпанемент, Дина сказала, ей не нужен, ей достаточно одной правой руки, – и без левой руки понятно, что она исполняет Бетховена.
   Кроме двух тактов «К Элизе» в Динином репертуаре значились три первые фразы «Анданте» Баха. Таким образом, Дину все устраивало – в боевом настроении можно было наиграть «Анданте», а в лирическом «К Элизе». Но Дина теперь почти всегда бывала в лирическом настроении, вот и сейчас она толстенькими пальчиками бегала по клавишам, имея в виду Бетховена и постоянно попадая не туда.
   – Та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та, – упоенно пела Дина.
   – Опять воет, – в пространство сказала Фаина из-за своего ломберного столика, они с Ильей Марковичем играли в тысячу. – У меня червовый марьяж, хожу королем... короля жалко, лучше дамой...
   – Я не вою, а исполняю пьесу... Та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та...
   – Пожалуйста, вой на здоровье, кошечка моя, – ласково сказала Фаина.
 
   Бедная Дина, ее все жалели, даже Фаина... Жалели Дину, радовались за Асю.
 
   Обе сестры были влюблены.
   Дина была влюблена в Павла Певцова.
   После того журфикса, где ему пришлось играть в кинематограф, Павел Певцов стал приходить уже без повода и быстро притерся к дому, стал своим. Он очень выделялся среди всех Лилиных и Асиных гостей: не поэт, а «человек серьезной профессии», не мальчишка, а мужчина, и очень обаятельный классическим обаянием крупного мужчины, «добродушного медведя», надежный, доброжелательный, спокойный. Павел, и без того, казалось, состоявший из одних достоинств, к тому же обнаружил кое-что неожиданное, что в доме очень ценили, – оказался улыбчив, шутлив, нисколько не застенчив, с удовольствием играл во все игры, с девочками и их гостями-поэтами в фанты и кинематограф, с Фаиной и Ильей Марковичем в преферанс.
 
   – Павел пришел, Ася пришла, – прислушавшись к голосам в прихожей, сказала Дина и захлопнула крышку рояля.
   А Фаина поправила волосы и похлопала себя по щекам, чтобы быть порумяней, – она особенно радовалась его приходам, и не только потому, что он был хорошей партией для девочек, Павел так ей нравился, что, будь это возможно, она бы сама вышла за него замуж.
   – У меня вот, вобла, – протянул Павел газетный сверток Дине, и Дина зарделась, смутилась, словно он преподнес ей цветы. – Я случайно встретил Асю на Моховой, проводил, а она уговорила подняться на минутку.
   Дина смотрела на него сияющими глазами. ...Везучая Ася, сегодня была ее очередь стоять за хлебом – хлеб по карточкам выдавали в бывшем магазине братьев Черепенниковых на углу Моховой и Пантелеймоновской, стоять приходилось часами, и девочки ходили туда по очереди. Если бы знать, что по дороге встретится Павел, Дина бы постояла в очереди лишний раз...
   – Павел, идите сюда, – подозвал Певцова Илья Маркович. – Я расскажу вам кое-что забавное...
   Фаина советовалась с Певцовым по вопросам здоровья и питания, Мирон Давидович по вопросам деятельности домового комитета и добывания дров, а Илья Маркович считал его «хоть и не Спинозой, но уж никак не дураком», обсуждал с ним случаи из своей практики. Большую часть времени Илья Маркович выглядел отстраненным и потухшим, оживлялся он только, когда собирался на работу – Белоцерковский служил при комиссариате труда – и когда находился кто-то, с кем он мог поделиться своими историями. Девочек он достойными собеседниками не признавал, да они и сами старались его избегать, Леничка... их отношения с Леничкой и всегда-то были сдержанными, а после отъезда Беллы сын так испуганно уклонялся от близкого общения, словно боялся прикоснуться к оголенным проводам. Получалось, что Илье Марковичу был никто не нужен, и он никому не нужен был со своими рассказами, а Певцов внимательно выслушивал, вникал.
   Работать с большевиками было трудно. Небольшое количество мелких предприятий еще оставались не национализированными, и для тяжб между предпринимателем и рабочими существовал третейский суд, одного судью выбирал предприниматель, другого рабочие, а суд уже выбирал арбитра из уполномоченных комиссариата. Белоцерковский и был таким уполномоченным. Илья Маркович оказывался между двух огней: предприниматели презирали суд, считая его большевистским, а рабочие презирали суд в принципе, считая, что суд предназначен для того, чтобы служить им, иначе что же это за суд такой – буржуазный. Все это было не вполне профессионально и довольно унизительно.
   – Но самое странное, Павел, в том, что у меня есть строгая неофициальная инструкция, – рассказывал Белоцерковский, – мне велено исходить из преюдиции, что претензии рабочих неправомерны, и всегда решать дела в пользу предпринимателей... Каково? Большевики втайне на стороне буржуазии!
   – Так ведь это значит, что большевики хотят предприятие-то сохранить, – отвечал Павел. – Национализированное предприятие сразу перестанет работать, а оставшееся в руках хозяина все ж таки еще худо-бедно поработает...
   – Признаюсь, вас, Павел, я вижу предпринимателем, а не врачом...
   – Я бы мечтал свою клинику открыть, с хорошим уходом, отличными врачами, – вздохнул Павел. – Если бы, конечно, у нас было разрешено... но этого не может быть никогда.
   – Жизнь долгая, – обнадежил его Илья Маркович. – Может быть, когда-нибудь мне и доведется побывать в вашей клинике, станете лечить меня на старости лет от склероза...
   И так они могли долго сидеть, довольные друг другом, – в общем, Павел Певцов уже не к Леничке приходил, а ко всем.
 
   Ася была влюблена в Павла Певцова, и ни у кого не было сомнений, что он отвечает ей взаимностью.
   Павел приходил ко всем, но все-таки к Асе. Все время, оставшееся от общесемейных чаепитий и от бесед с Фаиной об ее здоровье, Павел проводил с Асей, о чем-то они вдвоем хихикали, и Ася, кажется, даже не читала ему стихи. То есть официально не было объявлено, что он приходит к Асе, но все понимали, что к Асе, – она так нежно цвела, так невестилась... Она почти не писала стихов – а может быть, ей просто пора было замуж, может быть, ее девичество лишь по случайности обратилось на поэзию и поэтов. Но поэты не годились для семьи, а Асе уже пора было вить гнездо, и ее готовность к любви грозилась вскоре перезреть, выплеснуться наружу уже не стихами, а пробивающимися над верхней губой усиками, полнотой. Она уже была готова сбросить поэтические листочки и стать женой, мамой, в ней вдруг появилась какая-то взрослая покровительственность к Дине и к Лиле, – с Лилей они больше не болтали ночами, Ася как будто ужебыла не с ней, а с Павлом.
   И по всему было понятно, что очень скоро все решится и Асина судьба устроится. Что-то сладкое, медовое, карамельное витало в воздухе – Асино возбуждение, Асина влюбленность, Асино предчувствие счастья... И более весомые вещи тоже словно были уже рядом – фата, свадебные фотографии, коляска с младенцем...
   Во всем этом меде была только одна маленькая неприятность – Дина. Дина была влюблена, и это всем было видно, разве эта глупышка в состоянии была что-то скрывать?
   Дина так наивно украшалась к приходу Певцова, подворовывая то Асины кофточки, то Лилины бантики, так лирически напевала перед его приходом – та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та... Сидела смотрела в даль с меланхолическим выражением лица и наигрывала одну и ту же фразу, – очевидно, эти беспомощные та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та имени Бетховена о чем-то говорили ее душе.
   Дина была влюблена, конечно же, безответно.
   Но эта неприятность была оченьмаленькая. Вот если бы у красавицы Аси случилась несчастная любовь, это была бы общесемейная драма с Фаиной во главе, а толстушке Дине вроде бы так и полагалось – быть смешно и безответно влюбленной. Динулю же никто всерьез не воспринимает, Динуле можнопострадать, и ее страдания такие же смешные, как сама Дина Мироновна Левинсон. К тому же всем было понятно, что Дине придется не один раз страдать по женской части, и к ее страданиям все как будто заранее привыкли.
   Больше всех Дину жалела Ася. Она была с Диной еще более нежна и внимательна, чем обычно, – бедная, бедная некрасивая Динуля с этой ее неловкой влюбленностью, сколько же еще таких придуманных романов будет в ее жизни... Ася тактично не подчеркивала своего счастья, и, если они с Павлом оказывались вдвоем в уголке гостиной, она непременно подзывала к себе Дину, включала ее в общий разговор и вообще немножко выставляла сестру вперед – восхищалась перед Павлом ее самоотверженной преданностью школе и детям, интересом к науке... из их уголка то и дело доносилось – наша Дина, наша Дина...
 
   – Павел, что вы мне посоветуете от нервов? – усевшись за стол, начала беседу Фаина. – Говорить можно при всех, все мои симптомы знают. Бессонница – это раз, сильное сердцебиение – это два, тяжелая голова – это три...
   – Беспричинные страхи бывают? – серьезно спросил Павел.
   – Да, и еще большая раздражительность, нелюдимость, – невинным голосом сказала Ася. – Сегодня утром мама минут десять не хотела никого видеть...
   – Да, – подтвердила Фаина, – меня от всех тошнило... ну, не то чтобы сильно тошнило, но подташнивало...
   – Думаю, Фаина Марковна, вам можно рекомендовать прогулки на свежем воздухе, перед сном по часу, а на ночь по десять капель легкого успокоительного, корня валерьяны или пустырника...Также хорошо ромашку заварить. Также было бы неплохо рыбий жир, если возможно достать, – вежливо рекомендовал Павел, улыбаясь сразу всем, и всем разной улыбкой – Дине и Асе ласково, Фаине почтительно, он никогда не позволил бы себе открыто смеяться над хозяйкой дома.
   – Хорошая специальность – невропатология, во всяком случае надежная, – съязвила Лиля. – Невропатолог с кровью и прочими ужасами дела не имеет, да и ответственности никакой... Лечит людей от нервов, никто и не поймет, вылечил или нет.
   – В смысле ответственности с хирургией, конечно, несравнимо... Но и у нас бывают интересные случаи, – мирно отозвался Павел. – К примеру, у меня сейчас пациент – член РКП(б), воевал. Страдает истерическими галлюцинациями, выкрикивает во сне команды... Совсем еще молодой человек, не старше меня, а такое тяжелое расстройство... Стараюсь помочь... и, скажу вам, кое-каких успехов мы с ним уже добились.
 
   Павла Певцова нельзя было представить смущенным, растерянным, уязвленным, такой уж он был человек – у него всегда светило солнце, даже если на улице дождь. Отец его был лавочник, до революции держал скобяную лавку во дворе на Большой Конюшенной, так что Павел был интеллигент в первом поколении, как и Дина с Асей. Но никакой нервной страсти к искусствам или к общественной пользе, как в девочках Левинсон, в нем не было, – в нем вообще не было никакой лишней страсти. Павел Певцов от природы был запрограммирован на хорошую жизнь, уверен, что человек должен жить хорошои лично он, Павел, должен жить хорошо. Он делал все для этого, не сомневался, что это его старание послужит к его личному благоденствию, а его благоденствие, в свою очередь, послужит ко всеобщему счастью. И получалось отлично: даже в эти, казалось бы, не совсем подходящие для «лечения нервов» времена он умудрился обзавестись достаточным количеством пациентов. Его пациенты не хотели иметь бессонницу и беспричинные страхи, а хотели гулять перед сном и пить рыбий жир, хотели, чтобы приятный доктор обстукивал их молоточком, обматывал их руки черной прорезиненной тканью, глядел на большой градусник и задумчиво говорил: «Что-то мне не очень нравится ваше давление». Расплачивались пациенты продуктами и одеждой, Павел пользовался сам и делился с голодными друзьями, так что он уже жил хорошо, насколько это было возможно.
 
   – Мне пора, спасибо за чай, – сказал Павел. – Не провожайте меня, я сам...
   – Проводи, – в пространство приказала Фаина, и Дина приподнялась. – Я не тебе говорю, а Асе.
   Дина покраснела и бухнулась обратно на стул.
   Конечно, Фаина понимала, что ОБЕ ее дочери влюблены, но что же делать – этот подходящий жених не мог жениться на обеих!
   Если бы Фаина поступала как настоящий купец, который сначала старается сбыть с рук товар похуже, она, конечно, протежировала бы Дине – красавица Ася могла и подождать, к тому же по традиции первой выходит замуж старшая дочь, а уж затем младшая. Но такие женихи, как Павел, на дороге не валяются, и ТАКИМ женихам положена самая лучшая невеста... Павел явно был очарован Асей, так пусть лучше младшая дочь удачно выйдет замуж, чем обе девочки останутся ни с чем... да и невозможно в наше время в точности следовать традициям... В общем, Фаина сразу же планировала Павла для Аси.