Страница:
Для Лили все это было как карусель – глаза разбегались, хотелось и в карете прокатиться, и на лошадке... ее так переполняло желание любви, что она, как щенок, хотела играть со всеми, и все в ответ играли с ней.
Всебыли в нее влюблены – тоненький мальчик в гимназической форме, худой красавец благородного вида, человек с брезгливым надменным лицом, такой же оборванный, как все, но чем-то похожий на иностранца, бывший штабс-капитан. Его рассказы были написаны не литературным языком, а каким разговаривали на рынках и в трамваях, и Лиля большую часть слов не понимала, но понимала, что ужасно смешно.
Лиля девственность на продавленном диване не потеряла, – в ней, как всегда, жили два человека: один мечтал, чтобы ВСЕ БЫЛО КАК В РОМАНЕ, а другой был очень строгого нрава, даже не мыслил НИЧЕГО ТАКОГО и готов был зубами охранять свое девичество. Но никаких посягательств на ее невинность не было – все ее романы были мимолетные, невесомые. Никто из прозаиков не был так похож на гения, как Мэтр, у каждого обнаруживался какой-то маленький недостаток, один создавал вокруг себя слишком уж много шума, у другого было больше индивидуальности, чем таланта, у третьего еще что-нибудь незначительное, но не позволяющее полюбить его... Пока что Мэтр, и только Мэтр, был мужчина ее жизни, а все остальные ей просто нравились.
И только изредка случались люди, которые ей не нравились, например Никольский. Георгий Никольский в Доме искусств бывал редко, держался особняком, ни в какие группы и объединения не вступал. Рассказ, прочитанный им на семинаре, считали выдающимся произведением, а его самого очень талантливым. У Никольского была ничуть не писательская внешность, – конечно, от писателей не требовалось, как от поэтов, ни вдохновения в лице, ни блуждающего взора, но он был слишком уж по-простому, по-общему красивый, слишком атлетичный, с хорошим интеллигентным лицом – инженер-путеец какой-то, а не писатель. И еще – разве писателю пристало быть обутым в уморительно смешные ботинки – черные, с ярко-фиолетовым лакированным верхом.
Не то чтобы Лиля совсем уж не попыталась его очаровать. Беспроигрышный прием очаровывания был ей известен – любому мужчине хочется поговорить о самом себе, а уж поэту-писателю особенно.
– Ваш рассказ вызвал много разговоров, все так вами восхищались... – Лилин голос звучал так искренно, так робко. Только бы он не спросил, о чем рассказ!..
– Может так быть, что мы где-то встречались? – не откликаясь на приманку, спросил Никольский.
О-о! А-а! Лиля мысленно засмеялась – вот же оно, начало флирта! Вполне тривиальное начало, даже довольно-таки пошлое начало, неужели он, начинающий, но, как говорили, талантливый писатель, не смог придумать чего-нибудь более оригинального?
– Я однажды встретил на Аничковом мосту девочку... Я и видел-то ее тогда одну минуту, не больше, она была замотана в платок, я не успел как следует ее разглядеть... У нее были такие глаза, ее хотелось защитить, и я иногда думаю, что с ней стало... Вы мне напомнили эту девочку, сам не понимаю чем.
На самом деле он начисто забыл о той девочке и только сейчас, глядя на Лилю, почему-то вспомнил – та встреча имела особенный вкус, цвет, запах, то была тишина, серая, прозрачная, из серой прозрачности в тишине появилось, повисло в воздухе прекрасное лицо.
– Вы совсем другая, веселая, взрослая... – с сожалением произнес Никольский. – Та девочка была особенная...
– Значит, она была красивая, а я нет, – скорчила кокетливую гримаску Лиля и тут же приняла холодный неприступный вид – на некоторых мужчин хорошо действуют холодность и равнодушие.
На Никольского не подействовали ни холодность, ни кокетливые гримаски, даже разговаривать о себе самом он с ней не пожелал. Лиля ему не понравилась, вернее, оченьне понравилась – красивая девушка, но чересчур бойкая, развязная даже и по-глупому светская, к тому же она еле сдерживала улыбку при взгляде на его ботинки... лакированные ботинки ее насмешили, счастье, что хотя бы такие удалось достать!
Лиле он тоже не понравился. Во-первых, она злилась на эту очаровавшую его девчонку с Аничкового моста, – она, видите ли, особенная...есть же такие ловкачки, умеющие выбирать место встречи... Во-вторых, она вообще не любила людей, которым она не нравилась.
Но зачем ей думать об одном-единственном человеке, которому она не нравилась, – кстати, если она ему не нравится, значит, у него дурной вкус, – вокруг было столько поэтов-прозаиков, у которых она пользовалась таким успехом, как будто царила среди своих поклонников на балах.
– Знаете, что в вас особенно привлекает? – сказал ей один из прозаиков. – Здесь у каждого есть в прошлом что-то тяжелое, кто-то из родных погиб на фронте, кого-то расстреляли... А вы, вы как будто только что из кукольной комнаты, из детской, такая лучезарная, счастливая... вы не такая, как все, не знаете, что такое беда...
Иногда Лиля чувствовала, что она такая же, как все, а иногда чувствовала себя совсем отдельной, совсем чужой – вот они, а вот она. Все эти люди прежде не были знатными, не были богатыми, они ничего не потеряли в революцию, они не жили по чужим документам... И Лиля думала: что, если бы они знали? Почему-то она никогда не думала, что за чужие документы ей, дочери расстрелянного князя, кадета, положены тюрьма, расстрел, но временами на нее накатывало детское шаловливое любопытство: ЧТО БЫ СКАЗАЛИ ВСЕ, ЕСЛИ БЫ УЗНАЛИ?.. За этими мыслями всегда следовал приступ страха, такой, что сжимало под ложечкой, теснило в груди и хотелось закричать: «Я не чужая, не чужая, любите меня!»
В особняке жила бывшая горничная с мужем, бывшим лакеем, они, как будто при прежних хозяевах, продолжали убирать комнаты, натирали полы, чистили мебель. Однажды горничная зазвала ее к себе и дала кусок хлеба. Лиля разделила хлеб пополам, половину съела, половину спрятала для Аси.
– Вы заходите ко мне, барышня, я вам буду хлеб давать, – сказала бывшая горничная.
– Я не барышня, мой отец был врач, а мать учительница музыки, они умерли оба, – сказала Лиля, желая попробовать, как это звучит. Оказалось, не страшно, сказала, и небо не разверзлось. С тех пор Лиля горничную избегала – боялась. Непонятно, почему горничная именно ее выделила из всех, почему почуяла в ней барышню, что она сделала неправильно?!
Но это была крошечная, почти невидимая капля дегтя в огромнейшей бочке меда. Лиля была счастлива. Счастье, само ли счастье или же предчувствие счастья, не покидало ее никогда, было таким непомерным, что от него нужно было иногда спрятаться – залезть с головой под одеяло и немного переждать, чтобы не умереть от радости, как все будет прекрасно!
Глава 3. Литературный салон
Лиля девственность на продавленном диване не потеряла, – в ней, как всегда, жили два человека: один мечтал, чтобы ВСЕ БЫЛО КАК В РОМАНЕ, а другой был очень строгого нрава, даже не мыслил НИЧЕГО ТАКОГО и готов был зубами охранять свое девичество. Но никаких посягательств на ее невинность не было – все ее романы были мимолетные, невесомые. Никто из прозаиков не был так похож на гения, как Мэтр, у каждого обнаруживался какой-то маленький недостаток, один создавал вокруг себя слишком уж много шума, у другого было больше индивидуальности, чем таланта, у третьего еще что-нибудь незначительное, но не позволяющее полюбить его... Пока что Мэтр, и только Мэтр, был мужчина ее жизни, а все остальные ей просто нравились.
И только изредка случались люди, которые ей не нравились, например Никольский. Георгий Никольский в Доме искусств бывал редко, держался особняком, ни в какие группы и объединения не вступал. Рассказ, прочитанный им на семинаре, считали выдающимся произведением, а его самого очень талантливым. У Никольского была ничуть не писательская внешность, – конечно, от писателей не требовалось, как от поэтов, ни вдохновения в лице, ни блуждающего взора, но он был слишком уж по-простому, по-общему красивый, слишком атлетичный, с хорошим интеллигентным лицом – инженер-путеец какой-то, а не писатель. И еще – разве писателю пристало быть обутым в уморительно смешные ботинки – черные, с ярко-фиолетовым лакированным верхом.
Не то чтобы Лиля совсем уж не попыталась его очаровать. Беспроигрышный прием очаровывания был ей известен – любому мужчине хочется поговорить о самом себе, а уж поэту-писателю особенно.
– Ваш рассказ вызвал много разговоров, все так вами восхищались... – Лилин голос звучал так искренно, так робко. Только бы он не спросил, о чем рассказ!..
– Может так быть, что мы где-то встречались? – не откликаясь на приманку, спросил Никольский.
О-о! А-а! Лиля мысленно засмеялась – вот же оно, начало флирта! Вполне тривиальное начало, даже довольно-таки пошлое начало, неужели он, начинающий, но, как говорили, талантливый писатель, не смог придумать чего-нибудь более оригинального?
– Я однажды встретил на Аничковом мосту девочку... Я и видел-то ее тогда одну минуту, не больше, она была замотана в платок, я не успел как следует ее разглядеть... У нее были такие глаза, ее хотелось защитить, и я иногда думаю, что с ней стало... Вы мне напомнили эту девочку, сам не понимаю чем.
На самом деле он начисто забыл о той девочке и только сейчас, глядя на Лилю, почему-то вспомнил – та встреча имела особенный вкус, цвет, запах, то была тишина, серая, прозрачная, из серой прозрачности в тишине появилось, повисло в воздухе прекрасное лицо.
– Вы совсем другая, веселая, взрослая... – с сожалением произнес Никольский. – Та девочка была особенная...
– Значит, она была красивая, а я нет, – скорчила кокетливую гримаску Лиля и тут же приняла холодный неприступный вид – на некоторых мужчин хорошо действуют холодность и равнодушие.
На Никольского не подействовали ни холодность, ни кокетливые гримаски, даже разговаривать о себе самом он с ней не пожелал. Лиля ему не понравилась, вернее, оченьне понравилась – красивая девушка, но чересчур бойкая, развязная даже и по-глупому светская, к тому же она еле сдерживала улыбку при взгляде на его ботинки... лакированные ботинки ее насмешили, счастье, что хотя бы такие удалось достать!
Лиле он тоже не понравился. Во-первых, она злилась на эту очаровавшую его девчонку с Аничкового моста, – она, видите ли, особенная...есть же такие ловкачки, умеющие выбирать место встречи... Во-вторых, она вообще не любила людей, которым она не нравилась.
Но зачем ей думать об одном-единственном человеке, которому она не нравилась, – кстати, если она ему не нравится, значит, у него дурной вкус, – вокруг было столько поэтов-прозаиков, у которых она пользовалась таким успехом, как будто царила среди своих поклонников на балах.
– Знаете, что в вас особенно привлекает? – сказал ей один из прозаиков. – Здесь у каждого есть в прошлом что-то тяжелое, кто-то из родных погиб на фронте, кого-то расстреляли... А вы, вы как будто только что из кукольной комнаты, из детской, такая лучезарная, счастливая... вы не такая, как все, не знаете, что такое беда...
Иногда Лиля чувствовала, что она такая же, как все, а иногда чувствовала себя совсем отдельной, совсем чужой – вот они, а вот она. Все эти люди прежде не были знатными, не были богатыми, они ничего не потеряли в революцию, они не жили по чужим документам... И Лиля думала: что, если бы они знали? Почему-то она никогда не думала, что за чужие документы ей, дочери расстрелянного князя, кадета, положены тюрьма, расстрел, но временами на нее накатывало детское шаловливое любопытство: ЧТО БЫ СКАЗАЛИ ВСЕ, ЕСЛИ БЫ УЗНАЛИ?.. За этими мыслями всегда следовал приступ страха, такой, что сжимало под ложечкой, теснило в груди и хотелось закричать: «Я не чужая, не чужая, любите меня!»
В особняке жила бывшая горничная с мужем, бывшим лакеем, они, как будто при прежних хозяевах, продолжали убирать комнаты, натирали полы, чистили мебель. Однажды горничная зазвала ее к себе и дала кусок хлеба. Лиля разделила хлеб пополам, половину съела, половину спрятала для Аси.
– Вы заходите ко мне, барышня, я вам буду хлеб давать, – сказала бывшая горничная.
– Я не барышня, мой отец был врач, а мать учительница музыки, они умерли оба, – сказала Лиля, желая попробовать, как это звучит. Оказалось, не страшно, сказала, и небо не разверзлось. С тех пор Лиля горничную избегала – боялась. Непонятно, почему горничная именно ее выделила из всех, почему почуяла в ней барышню, что она сделала неправильно?!
Но это была крошечная, почти невидимая капля дегтя в огромнейшей бочке меда. Лиля была счастлива. Счастье, само ли счастье или же предчувствие счастья, не покидало ее никогда, было таким непомерным, что от него нужно было иногда спрятаться – залезть с головой под одеяло и немного переждать, чтобы не умереть от радости, как все будет прекрасно!
Глава 3. Литературный салон
Сегодня у Дины был очень счастливый день, если не считать того, что учитель русского языка и литературы Дина Мироновна Левинсон после уроков подралась с учительницей географии Татьяной Ивановной по прозвищу Прищепка. Прищепка, тощая, с большими металлическими очками на носу и торчащими из тощенького кренделя на затылке шпильками, была похожа одновременно на бельевую прищепку и на удивленную кошку.
В школе Дину ждали два письма, одно из Петроградского Отдела просвещения, другое из Института истории искусств. Петроградский Отдел просвещения разрешил Дине Мироновне Левинсон организовать в единой трудовой школе №3 по Саперному переулку школьный театр с обязательным согласованием репертуара – ура!
Дина давно уже обсуждала со старшими ребятами, что они будут ставить. Выбрали «Вишневый сад» – ребятам хотелось что-нибудь «совсем настоящее» – и уже наперед распределили роли. Дине досталась невыигрышная роль старого Фирса, – никто из ребят не захотел его играть, так что Фирса пришлось взять Дине, хотя в душе она надеялась на роль Раневской... Но горячие обсуждения и дележка ролей были как будто бы понарошку, – без официального разрешения ни о каком театре не могло быть и речи. Школу чуть ли не еженедельно засыпали декретами, распоряжениями, запрещениями и разрешениями, все это было строго обязательно для исполнения, а все, для чего не было разрешения, было ни в коем случае нельзя.
И вот – разрешили! И пьесу они выбрали правильно! В письме было написано: «С целью предохранить школу от идейно чуждых пьес рекомендуются произведения русской классической драматургии: пьесы А. Островского, Н. Гоголя, Л. Толстого, А. Чехова. Для примера: „Медведь“ А. Чехова, „Скупой рыцарь“ А. Пушкина, „На дне“ М. Горького. „Осенняя скука“ Н. Некрасова, „Женитьба“ Н. Гоголя, „Бедность не порок“ А. Островского». «Вишневый сад» не упомянули, но наверняка разрешат как пьесу, отвечающую воспитанию революционного духа! У Дины был бы очень счастливый день, если бы не Прищепка, личная Динина врагиня.
Здание школы было частично разрушено, в левое крыло вход был закрыт, опасались, что дети провалятся в щели, выпадут из окон с выбитыми рамами, попадут под падающую балку... кроме того, в школе не хватало учебников, не хватало бумаги, ручек, карандашей. Дине казалось, что в таких сложных условиях все учителя должны встать единым фронтом, чтобы хоть как-то учить детей, чтобы дети не страдали от разрухи, но нет, никакого единого фронта, ничего такого...
В школе кипели шекспировские страсти. Учителя разделились на две партии -старые учителя и новые, члены партии, большевики. Но разделились они на старых и новых не столько по идеологическому признаку, внешне старые учителя были лояльны к власти, а по своему отношению к переменам, к новой, советской, школе, – новые произносили это с гордостью, старые пренебрежительно.
Новые учителя хотели все прежнее решительно разрушить, старые хотели все прежнее решительно сохранить и хотя бы втайне, украдкой, учить «как было». У старых все вызывало бешенство, все раздражало – совместное обучение мальчиков и девочек, отмена Закона Божьего, бесконечные путаные указания... Указания были одинаковы – все отменить. Отменить отметки, наказания, домашние задания, отменить экзамены, не делить учеников на классы, отказаться от предметной системы преподавания, водить школьников, как солдат, на работу в ремесленные мастерские вместо учебы... Но, о Господи, как же тогда прикажете учить?! Посадить малышей рядом с дылдами, как в церковно-приходской школе, и всем вместе клеить коробочки, раз уж теперь считают, что в обучении главное – труд, а не науки?.. Породить поколение неучей? Дискредитировать учительский труд?
Старая школа с ее муштрой и наказаниями была нехороша, новая школа без отметок, классов и предметов никуда не годилась, так что это была борьба плохого с еще более ужасным. Партии новых и старых были непримиримы, а если учесть, что все, и старые, и новые, были женщины, примешивающие к идейным разногласиям личные счеты, обиды, самолюбие, зависть, то понятно, что педагогические споры переходили на кофточки, отсутствие мужа, сексуальную невостребованность, и высказывания типа «Вы бы лучше на себя посмотрели...», «А вы сами...» звучали в стенах бывшей гимназии все чаще и чаще. Кто-то кого-то ненавидел, не выносил, терпеть не мог... В кулуарах одна учительница обозвала другую климактеричкой, в общем, еще немного, и они начали бы вцепляться друг другу в волосы и подкладывать кнопки. Дина со своей непосредственностью, нечувствительностью к деталям этих нюансов женских отношений просто не замечала.
Бедная, абсолютно идеологически невинная Дина Мироновна Левинсон попала в осиное гнездо. В душе она ничего не имела против старой школьной системы, но Дина, конечно, была «новая» – а кем же еще могла быть студентка советского вуза?
Но как-то так вышло, что Дина Мироновна Левинсон оказалась единственным человеком вне партий. Она безукоризненно следовала всем инструкциям, безропотно таскала учеников на «общественно-полезные работы». Но Дина не только организовывала и боролась. Она уходила из школы последней, таскала стулья и мыла полы, колобком каталась по школе, выслушивала детей и родителей, и вскоре даже самые подозрительные убедились, что учитель Левинсон не таит под этим административную, карьерную корысть. К тому же Дина так вдумчиво училась у старых учителей, так рьяно перенимала опыт, что все они были от нее в восторге – какая толковая девушка, прирожденный учитель, ее бы в старую школу... В общем, не девушка, а чистейшей прелести чистейший образец – полногрудый, кареглазый, с врожденным педагогическим даром.
Заведующему школой, двадцатитрехлетнему Петру Васильевичу Федорову по прозвищу Зададимся Вопросом Дина была необходима. Зададимся Вопросом был еще совсем мальчик, воевал в Красной армии, был контужен, в школьных делах решительно не разбирался и, как нерадивый ученик, боялся учительниц – всех, кроме Дины.
– Зададимся вопросом: легко ли мне рулить кораблем баб? – говорил он.
Дина Мироновна Левинсон не была «баба», она была рабочая лошадка, трудяга, и так успокаивающе звучал ее голос с низкими модуляциями на педагогических советах, где прежде доходило чуть ли не до визга. Дина умела всех не то чтобы примирить – это было невозможно, – но как-то снизить пафос, притушить накал страстей. Дина Мироновна Левинсон была и вашим и нашим, – в разгар спора спокойным рассудительным баском гудела: «Отметки нельзя – тогда можно я буду ставить устно? Программа не нужна – можно я для себя составлю?..» Ее искреннее желание перенять опыт, спросить и подождать, пока ответят, заставляло вспомнить, что главное в школе – дети, а не борьба амбиций, заставляло сдерживаться, как взрослые сдерживаются скандалить при маленьких.
Дина фонтанировала добродушными идеями, организовала продленный день для ребят, – это был первый опыт продленного дня в городе, и теперь школа была на хорошем счету в Отделе просвещения. Ни новые, ни старые учителя, никто, кроме Дины Мироновны и Петра Васильевича, не желал оставаться на продленный день, так что Дина то в очередь с ним, то вместе с ним сидела с ребятами до ночи. Случалось, они с Петром Васильевичем уводили неразобранных детей к себе ночевать – половину ему, половину ей. Мирон Давидович всегда старался ребятишкам хоть что-нибудь дать, хотя бы пощелкать затвором фотоаппарата, а Фаина поджимала губы, грустно смотрела не на них, а на свою Дину, бормотала «всех не пережалеешь», но ночевать пускала и старалась при учениках к Дине не вязаться.
Динины домашние не знали, не могли предположить, что их Динка-ревунья пользуется таким уважением, заняла среди учителей особое положение, что к ней ходят жаловаться, изливать душу, искать справедливости и одобрения. Но ведь и в школе никто, ни заведующий, ни учителя, ни ученики, не знали, что Дина Мироновна Левинсон ходит дома без трусов, рыдает, не утирая слез, и получает по голому заду полотенцем.
Дина была совершенно счастлива – у них будет театр! К середине дня она уже успела похвастаться заведующему школой, успела обрадовать ребят и даже успела быстренько, на ходу немного порепетировать «Вишневый сад». И один ее вечный двоечник рассказал ей отрывок из «Медного всадника», – бывают же такие насквозь удачные дни.
Географичка принадлежала к партии старых, прозвище Прищепка получила еще в бытность школы женской гимназией, – она преподавала географию и была классной дамой, кажется, была из дворян, ненавидела новых учителей, заведующего, Дину с ее продленным днем и некоторых детей подчеркнуто пролетарского происхождения. Прищепка была умная, едкая, злая, бродила по школе в темном платье с брошью у ворота, как тень самой себя, и учителя ее побаивались и одновременно относились к ней как к немножко чучелу.
В качестве почетного, выжившего из ума чучела Прищепка почти не удостаивала вступать в беседу, зато регулярно переписывалась с заведующим и учителями, предпочитая высказывать свои соображения в письменной форме. Письма передавала Дина, – а кто же еще мог безотказно разносить по школе Прищепкины эпистолы?.. Дина же была и единственная, кто честно принимал Прищепкины наскоки не за старческое ворчание, а за желание развернуть дискуссию.
Сегодня Прищепке объявили строгий выговор. На педсовете обсуждалось ЧП. Заведующий был расстроен и как-то даже испуган: оказывается, Прищепка привела в школу свою знакомую, и ее по Прищепкиной рекомендации взяли учительницей музыки.
– Зададимся вопросом: как ее фамилия? – спросил заведующий. – Так вот, фамилия у нее Гагарина.
– И что же? – вскинулась Прищепка.
– Ну и что? – не поняла Дина.
– А то, что она дворянка, чуть ли не княжна, – объяснил он. – Гагарину я, само собой, уволил, но зададимся вопросом: что скажет Отдел просвещения, если узнает, что у нас в школе учила детей бывшая дворянка? А если она еще и бывшая княжна? А, Дина Мироновна? Что это, по-вашему?
– Контрреволюция? – с ужасом в голосе тихо ответила Дина. И Зададимся Вопросом кивнул:
– Вот именно.
За знакомую дворянку, чуть ли не княжну, Прищепке и объявили строгий выговор.
Прищепка напала на Дину в коридоре и сунула ей очередное письмо.
– Вы случайно написали по-старому, – сказала Дина, машинально взглянув на страницу. В бисерных строчках мелькали «ер» на конце слов, «и десятеричное», «фита».
Прищепка не удостоила ее ответом. В сущности, она вела себя как несчастный капризный ребенок, живущий в своей, выдуманной реальности, – требовала, чтобы на уроках ученики отвечали материал, поднимали руки, подавали ей листочки, которые называла дневниками и в которые упорно ставила отметки, назначала какие-то свои тайные экзамены. А иногда доходила до совсем уж нелепости – невзначай, как будто забывшись, использовала старую орфографию вместо новой.
– Вы разрушаете прежние традиции... – сухо отозвалась Прищепка.
– Почему я? – удивилась Дина. – Это же не я придумала орфографическую реформу, и даже не большевики!
Дина не была членом партии, в институте ей предлагали вступить в партию, но Мирон Давидович пока не одобрил. Сказал: «Я сам человек беспартийный, никаких убеждений не имею, работаю из-за куска хлеба, чего и тебе желаю. Давай еще посмотрим, как дело пойдет».
– Орфографическая реформа разработана лучшими дореволюционными учеными, а большевики ею просто воспользовались, – мягко, как воспитательница непослушной малышке, сказала Дина. – Но это же правильно, мы же стремимся ко всеобщей грамотности. Неграмотным людям очень трудно, невозможно запомнить так много корней с буквой «ять». В нашей стране, где преобладает неграмотное население, очень важно, чтобы было проще писать, вы согласны?
Прищепка кивнула Дине, как послушная малышка воспитательнице, и это было так неожиданно, что Дина расслабилась, заулыбалась, – ей так хотелось, чтобы сегодня все были счастливы.
– Знаете что? А давайте вместе сотрудничать? – радостно сказала Дина.
– Вместе сотрудничать... – передразнила Прищепка. – Научитесь сначала правильно разговаривать по-русски. До чего мы дойдем, если Гагариной отказывают в преподавании музыки...
– Но ведь инструкция, дворян нельзя принимать на работу, – бесхитростно сказала Дина. – Зато нам театр разрешили открыть, сегодня пришло письмо – можно! Представляете, как дети обрадовались?.. Так и написано: «Разрешается исполнение самими детьми доступных им художественных пьес». Особенно Петровский обрадуется из второй ступени, он так любит Чехова... А как вы думаете, «Вишневый сад» – доступная художественная пьеса? Наш театр смогут посещать все дети с нашего района...
– С нашего района... о, господи, с нашего района, и это говорит учитель русского языка, – вздохнула Прищепка и тут же, ловко извернувшись, схватила за руку пробегавшего мимо мальчишку лет восьми и взвизгнула злобно: – Селиванов! Ты почему в школе в таком виде? – Перед ее мысленным взором пронеслось – девочки парами в гимназической форме, платья, передники, банты, потупили глаза, присели...
Дина даже не успела заметить, как рядом с ней началась возня: мальчишка, действительно сверх меры чумазый, дернулся из Прищепкиных рук, она цапнула его за вихор, мальчик скривился от боли, и вскоре он уже плакал, размазывая слезы и сопли по грязному лицу, и оба уже кричали: Прищепка кричала «Мерзавец! Дневник! Родителей ко мне!», а мальчишка просто «А-а-а!»
Дина вытащила маленького Петра Селиванова из цепких Прищепкиных лапок, прижала к себе, вытерла мальчишке слезы и сопли подолом собственной юбки, носовой платок с утра у нее был, но куда-то делся.
– Вы не имеете права трогать детей, – тихим страшным голосом сказала Дина. – Мы вам не позволим трогать детей. И называть детей мерзавцами мы вам тоже не позволим. Вы должны немедленно извиниться.
– Вы?! Вы не позволите мне? Кто это «вы», разрешите спросить? – издевательски протянула Прищепка и стала похожа на злобного, обороняющегося из последних сил зверька. И вдруг, словно выплюнув из себя сгусток ненависти, прошипела: – Вы, жидовка!
Дина испуганно притянула мальчика к себе, обняла за плечи, как будто вдвоем они могли защититься от Прищепкиной злобы.
– Жидовка, жидовка, вам-то что до всего этого, вам-то какое дело! У нас каждую неделю ставились отметки по предметам, по поведению и отметка по «усердию» – порядок в парте, чистота тетрадей... – бормотала Прищепка. Шептала и плакала, стояла, смотрела в лицо Дине, и слезы текли по ее худеньким щекам. И вдруг как будто опала и сказала печальным ясным голосом: – А, впрочем, вы правы, вы мне не позволите. Вы простите меня, Дина Мироновна... Диночка... Я никогда не думала, что смогу произнести это слово. Я вела себя недостойно. Вы хорошая девочка, вы простите меня?.. Не стоит выносить наше маленькое недоразумение на всеобщее обозрение, вы не находите?
Дина скорчила смешную гримаску и важно кивнула – не находит, то есть, наоборот, находит, в общем, все в порядке. Она критически осмотрела бледное, в разводах грязи и слез, лицо Петра Селиванова, опять приподняла подол, послюнила, строго приговаривая «тихо, тихо, не пищи», потерла ему щеки и, удовлетворившись, наконец, его видом, отпустила.
– Когда вышел декрет об отделении школы от церкви, в гимназии сразу же упразднили должность законоучителей. Но тогда нас было большинство в педагогическом совете, и мы вынесли постановление продолжать преподавание Закона Божьего. Мы еще могли постоять за себя... Тогда для нас преподавание в школе было одной стороной реальности, а советская власть – другой, а теперь уж все, все...
– Что все? – осторожно спросила Дина. Она нетерпеливо постукивала ногой, так ей хотелось скорей бежать, – нужно написать программу «Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе» и еще план экскурсий для первой ступени, и вообще у нее куча дел...
– Это очень больно – сознавать, что все полетело в тартарары, все традиции, все... Это уже не школа, а коммуна какая-то...
– Не расстраивайтесь, – Дина на секунду запнулась, забыв, как зовут Прищепку, – не огорчайтесь, все же очень хорошо! Театр уже утвердили, теперь у меня на очереди программа «Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе». Я получила письмо из Института истории искусств, – одобряют! Будем на улицах наглядно знакомиться, а потом обсуждать...
– С кем будем на улицах знакомиться? – безнадежно спросила Прищепка.
– Ну как с кем? С памятниками архитектуры и других искусств. А потом на уроках обсуждать. Все будет очень хорошо!.. – Для театра нужны декорации, костюмы... Вроде бы где-то на Петроградской стороне есть прокатная мастерская, – нужно будет взять напрокат парики и костюмы. А может быть, они смогут дать ей конкретные советы по работе над ролями?..
Идея устроить литературный салон была Лилина.
– Пусть у нас будет открытый литературный дом, это так интересно, – уговаривала она Асю. У Лили никогда еще не было открытого литературного дома, а ей хотелось всего, и чем больше, тем лучше. – Ты читала воспоминания Чичерина о светской жизни столицы в девятнадцатом веке? Я читала. Салон – это место, где встречались люди разных литературных партий, разных убеждений, например славянофилы и западники, разные европейские знаменитости...
– Но при чем здесь мы? – удивилась Ася.
Как при чем? Чичерин писал, что хозяйка салона должна уметь вести беседу, полную игривости и тонкой иронии, должна иметь ум бойкий, живой и отличаться откровенным и незатейливым кокетством. Это же просто о ней написано, о Лиле Каплан! Цель Лилиных интриг была простая – цвести во всей своей красе, заманить в свои сети Мэтра и всех остальных, заманить и... съесть. Нет, не съесть, конечно, но Лиля была уверена, что в домашней обстановке все ее романы еще больше расцветут и распушатся.
– Что значит «при чем»? – Лиля принялась загибать пальцы: – Хозяйка салона должна быть красавицей – это ты, тонкой слушательницей – это ты, и писательницей или лучше поэтессой – это тоже ты. У хозяйки салона обычно было аристократическое имя, но аристократического имени у нас нет... но знаменитости у нас есть, разные литературные партии есть... Мэтр и Блок.
В школе Дину ждали два письма, одно из Петроградского Отдела просвещения, другое из Института истории искусств. Петроградский Отдел просвещения разрешил Дине Мироновне Левинсон организовать в единой трудовой школе №3 по Саперному переулку школьный театр с обязательным согласованием репертуара – ура!
Дина давно уже обсуждала со старшими ребятами, что они будут ставить. Выбрали «Вишневый сад» – ребятам хотелось что-нибудь «совсем настоящее» – и уже наперед распределили роли. Дине досталась невыигрышная роль старого Фирса, – никто из ребят не захотел его играть, так что Фирса пришлось взять Дине, хотя в душе она надеялась на роль Раневской... Но горячие обсуждения и дележка ролей были как будто бы понарошку, – без официального разрешения ни о каком театре не могло быть и речи. Школу чуть ли не еженедельно засыпали декретами, распоряжениями, запрещениями и разрешениями, все это было строго обязательно для исполнения, а все, для чего не было разрешения, было ни в коем случае нельзя.
И вот – разрешили! И пьесу они выбрали правильно! В письме было написано: «С целью предохранить школу от идейно чуждых пьес рекомендуются произведения русской классической драматургии: пьесы А. Островского, Н. Гоголя, Л. Толстого, А. Чехова. Для примера: „Медведь“ А. Чехова, „Скупой рыцарь“ А. Пушкина, „На дне“ М. Горького. „Осенняя скука“ Н. Некрасова, „Женитьба“ Н. Гоголя, „Бедность не порок“ А. Островского». «Вишневый сад» не упомянули, но наверняка разрешат как пьесу, отвечающую воспитанию революционного духа! У Дины был бы очень счастливый день, если бы не Прищепка, личная Динина врагиня.
Здание школы было частично разрушено, в левое крыло вход был закрыт, опасались, что дети провалятся в щели, выпадут из окон с выбитыми рамами, попадут под падающую балку... кроме того, в школе не хватало учебников, не хватало бумаги, ручек, карандашей. Дине казалось, что в таких сложных условиях все учителя должны встать единым фронтом, чтобы хоть как-то учить детей, чтобы дети не страдали от разрухи, но нет, никакого единого фронта, ничего такого...
В школе кипели шекспировские страсти. Учителя разделились на две партии -старые учителя и новые, члены партии, большевики. Но разделились они на старых и новых не столько по идеологическому признаку, внешне старые учителя были лояльны к власти, а по своему отношению к переменам, к новой, советской, школе, – новые произносили это с гордостью, старые пренебрежительно.
Новые учителя хотели все прежнее решительно разрушить, старые хотели все прежнее решительно сохранить и хотя бы втайне, украдкой, учить «как было». У старых все вызывало бешенство, все раздражало – совместное обучение мальчиков и девочек, отмена Закона Божьего, бесконечные путаные указания... Указания были одинаковы – все отменить. Отменить отметки, наказания, домашние задания, отменить экзамены, не делить учеников на классы, отказаться от предметной системы преподавания, водить школьников, как солдат, на работу в ремесленные мастерские вместо учебы... Но, о Господи, как же тогда прикажете учить?! Посадить малышей рядом с дылдами, как в церковно-приходской школе, и всем вместе клеить коробочки, раз уж теперь считают, что в обучении главное – труд, а не науки?.. Породить поколение неучей? Дискредитировать учительский труд?
Старая школа с ее муштрой и наказаниями была нехороша, новая школа без отметок, классов и предметов никуда не годилась, так что это была борьба плохого с еще более ужасным. Партии новых и старых были непримиримы, а если учесть, что все, и старые, и новые, были женщины, примешивающие к идейным разногласиям личные счеты, обиды, самолюбие, зависть, то понятно, что педагогические споры переходили на кофточки, отсутствие мужа, сексуальную невостребованность, и высказывания типа «Вы бы лучше на себя посмотрели...», «А вы сами...» звучали в стенах бывшей гимназии все чаще и чаще. Кто-то кого-то ненавидел, не выносил, терпеть не мог... В кулуарах одна учительница обозвала другую климактеричкой, в общем, еще немного, и они начали бы вцепляться друг другу в волосы и подкладывать кнопки. Дина со своей непосредственностью, нечувствительностью к деталям этих нюансов женских отношений просто не замечала.
Бедная, абсолютно идеологически невинная Дина Мироновна Левинсон попала в осиное гнездо. В душе она ничего не имела против старой школьной системы, но Дина, конечно, была «новая» – а кем же еще могла быть студентка советского вуза?
Но как-то так вышло, что Дина Мироновна Левинсон оказалась единственным человеком вне партий. Она безукоризненно следовала всем инструкциям, безропотно таскала учеников на «общественно-полезные работы». Но Дина не только организовывала и боролась. Она уходила из школы последней, таскала стулья и мыла полы, колобком каталась по школе, выслушивала детей и родителей, и вскоре даже самые подозрительные убедились, что учитель Левинсон не таит под этим административную, карьерную корысть. К тому же Дина так вдумчиво училась у старых учителей, так рьяно перенимала опыт, что все они были от нее в восторге – какая толковая девушка, прирожденный учитель, ее бы в старую школу... В общем, не девушка, а чистейшей прелести чистейший образец – полногрудый, кареглазый, с врожденным педагогическим даром.
Заведующему школой, двадцатитрехлетнему Петру Васильевичу Федорову по прозвищу Зададимся Вопросом Дина была необходима. Зададимся Вопросом был еще совсем мальчик, воевал в Красной армии, был контужен, в школьных делах решительно не разбирался и, как нерадивый ученик, боялся учительниц – всех, кроме Дины.
– Зададимся вопросом: легко ли мне рулить кораблем баб? – говорил он.
Дина Мироновна Левинсон не была «баба», она была рабочая лошадка, трудяга, и так успокаивающе звучал ее голос с низкими модуляциями на педагогических советах, где прежде доходило чуть ли не до визга. Дина умела всех не то чтобы примирить – это было невозможно, – но как-то снизить пафос, притушить накал страстей. Дина Мироновна Левинсон была и вашим и нашим, – в разгар спора спокойным рассудительным баском гудела: «Отметки нельзя – тогда можно я буду ставить устно? Программа не нужна – можно я для себя составлю?..» Ее искреннее желание перенять опыт, спросить и подождать, пока ответят, заставляло вспомнить, что главное в школе – дети, а не борьба амбиций, заставляло сдерживаться, как взрослые сдерживаются скандалить при маленьких.
Дина фонтанировала добродушными идеями, организовала продленный день для ребят, – это был первый опыт продленного дня в городе, и теперь школа была на хорошем счету в Отделе просвещения. Ни новые, ни старые учителя, никто, кроме Дины Мироновны и Петра Васильевича, не желал оставаться на продленный день, так что Дина то в очередь с ним, то вместе с ним сидела с ребятами до ночи. Случалось, они с Петром Васильевичем уводили неразобранных детей к себе ночевать – половину ему, половину ей. Мирон Давидович всегда старался ребятишкам хоть что-нибудь дать, хотя бы пощелкать затвором фотоаппарата, а Фаина поджимала губы, грустно смотрела не на них, а на свою Дину, бормотала «всех не пережалеешь», но ночевать пускала и старалась при учениках к Дине не вязаться.
Динины домашние не знали, не могли предположить, что их Динка-ревунья пользуется таким уважением, заняла среди учителей особое положение, что к ней ходят жаловаться, изливать душу, искать справедливости и одобрения. Но ведь и в школе никто, ни заведующий, ни учителя, ни ученики, не знали, что Дина Мироновна Левинсон ходит дома без трусов, рыдает, не утирая слез, и получает по голому заду полотенцем.
Дина была совершенно счастлива – у них будет театр! К середине дня она уже успела похвастаться заведующему школой, успела обрадовать ребят и даже успела быстренько, на ходу немного порепетировать «Вишневый сад». И один ее вечный двоечник рассказал ей отрывок из «Медного всадника», – бывают же такие насквозь удачные дни.
Географичка принадлежала к партии старых, прозвище Прищепка получила еще в бытность школы женской гимназией, – она преподавала географию и была классной дамой, кажется, была из дворян, ненавидела новых учителей, заведующего, Дину с ее продленным днем и некоторых детей подчеркнуто пролетарского происхождения. Прищепка была умная, едкая, злая, бродила по школе в темном платье с брошью у ворота, как тень самой себя, и учителя ее побаивались и одновременно относились к ней как к немножко чучелу.
В качестве почетного, выжившего из ума чучела Прищепка почти не удостаивала вступать в беседу, зато регулярно переписывалась с заведующим и учителями, предпочитая высказывать свои соображения в письменной форме. Письма передавала Дина, – а кто же еще мог безотказно разносить по школе Прищепкины эпистолы?.. Дина же была и единственная, кто честно принимал Прищепкины наскоки не за старческое ворчание, а за желание развернуть дискуссию.
Сегодня Прищепке объявили строгий выговор. На педсовете обсуждалось ЧП. Заведующий был расстроен и как-то даже испуган: оказывается, Прищепка привела в школу свою знакомую, и ее по Прищепкиной рекомендации взяли учительницей музыки.
– Зададимся вопросом: как ее фамилия? – спросил заведующий. – Так вот, фамилия у нее Гагарина.
– И что же? – вскинулась Прищепка.
– Ну и что? – не поняла Дина.
– А то, что она дворянка, чуть ли не княжна, – объяснил он. – Гагарину я, само собой, уволил, но зададимся вопросом: что скажет Отдел просвещения, если узнает, что у нас в школе учила детей бывшая дворянка? А если она еще и бывшая княжна? А, Дина Мироновна? Что это, по-вашему?
– Контрреволюция? – с ужасом в голосе тихо ответила Дина. И Зададимся Вопросом кивнул:
– Вот именно.
За знакомую дворянку, чуть ли не княжну, Прищепке и объявили строгий выговор.
Прищепка напала на Дину в коридоре и сунула ей очередное письмо.
– Вы случайно написали по-старому, – сказала Дина, машинально взглянув на страницу. В бисерных строчках мелькали «ер» на конце слов, «и десятеричное», «фита».
Прищепка не удостоила ее ответом. В сущности, она вела себя как несчастный капризный ребенок, живущий в своей, выдуманной реальности, – требовала, чтобы на уроках ученики отвечали материал, поднимали руки, подавали ей листочки, которые называла дневниками и в которые упорно ставила отметки, назначала какие-то свои тайные экзамены. А иногда доходила до совсем уж нелепости – невзначай, как будто забывшись, использовала старую орфографию вместо новой.
– Вы разрушаете прежние традиции... – сухо отозвалась Прищепка.
– Почему я? – удивилась Дина. – Это же не я придумала орфографическую реформу, и даже не большевики!
Дина не была членом партии, в институте ей предлагали вступить в партию, но Мирон Давидович пока не одобрил. Сказал: «Я сам человек беспартийный, никаких убеждений не имею, работаю из-за куска хлеба, чего и тебе желаю. Давай еще посмотрим, как дело пойдет».
– Орфографическая реформа разработана лучшими дореволюционными учеными, а большевики ею просто воспользовались, – мягко, как воспитательница непослушной малышке, сказала Дина. – Но это же правильно, мы же стремимся ко всеобщей грамотности. Неграмотным людям очень трудно, невозможно запомнить так много корней с буквой «ять». В нашей стране, где преобладает неграмотное население, очень важно, чтобы было проще писать, вы согласны?
Прищепка кивнула Дине, как послушная малышка воспитательнице, и это было так неожиданно, что Дина расслабилась, заулыбалась, – ей так хотелось, чтобы сегодня все были счастливы.
– Знаете что? А давайте вместе сотрудничать? – радостно сказала Дина.
– Вместе сотрудничать... – передразнила Прищепка. – Научитесь сначала правильно разговаривать по-русски. До чего мы дойдем, если Гагариной отказывают в преподавании музыки...
– Но ведь инструкция, дворян нельзя принимать на работу, – бесхитростно сказала Дина. – Зато нам театр разрешили открыть, сегодня пришло письмо – можно! Представляете, как дети обрадовались?.. Так и написано: «Разрешается исполнение самими детьми доступных им художественных пьес». Особенно Петровский обрадуется из второй ступени, он так любит Чехова... А как вы думаете, «Вишневый сад» – доступная художественная пьеса? Наш театр смогут посещать все дети с нашего района...
– С нашего района... о, господи, с нашего района, и это говорит учитель русского языка, – вздохнула Прищепка и тут же, ловко извернувшись, схватила за руку пробегавшего мимо мальчишку лет восьми и взвизгнула злобно: – Селиванов! Ты почему в школе в таком виде? – Перед ее мысленным взором пронеслось – девочки парами в гимназической форме, платья, передники, банты, потупили глаза, присели...
Дина даже не успела заметить, как рядом с ней началась возня: мальчишка, действительно сверх меры чумазый, дернулся из Прищепкиных рук, она цапнула его за вихор, мальчик скривился от боли, и вскоре он уже плакал, размазывая слезы и сопли по грязному лицу, и оба уже кричали: Прищепка кричала «Мерзавец! Дневник! Родителей ко мне!», а мальчишка просто «А-а-а!»
Дина вытащила маленького Петра Селиванова из цепких Прищепкиных лапок, прижала к себе, вытерла мальчишке слезы и сопли подолом собственной юбки, носовой платок с утра у нее был, но куда-то делся.
– Вы не имеете права трогать детей, – тихим страшным голосом сказала Дина. – Мы вам не позволим трогать детей. И называть детей мерзавцами мы вам тоже не позволим. Вы должны немедленно извиниться.
– Вы?! Вы не позволите мне? Кто это «вы», разрешите спросить? – издевательски протянула Прищепка и стала похожа на злобного, обороняющегося из последних сил зверька. И вдруг, словно выплюнув из себя сгусток ненависти, прошипела: – Вы, жидовка!
Дина испуганно притянула мальчика к себе, обняла за плечи, как будто вдвоем они могли защититься от Прищепкиной злобы.
– Жидовка, жидовка, вам-то что до всего этого, вам-то какое дело! У нас каждую неделю ставились отметки по предметам, по поведению и отметка по «усердию» – порядок в парте, чистота тетрадей... – бормотала Прищепка. Шептала и плакала, стояла, смотрела в лицо Дине, и слезы текли по ее худеньким щекам. И вдруг как будто опала и сказала печальным ясным голосом: – А, впрочем, вы правы, вы мне не позволите. Вы простите меня, Дина Мироновна... Диночка... Я никогда не думала, что смогу произнести это слово. Я вела себя недостойно. Вы хорошая девочка, вы простите меня?.. Не стоит выносить наше маленькое недоразумение на всеобщее обозрение, вы не находите?
Дина скорчила смешную гримаску и важно кивнула – не находит, то есть, наоборот, находит, в общем, все в порядке. Она критически осмотрела бледное, в разводах грязи и слез, лицо Петра Селиванова, опять приподняла подол, послюнила, строго приговаривая «тихо, тихо, не пищи», потерла ему щеки и, удовлетворившись, наконец, его видом, отпустила.
– Когда вышел декрет об отделении школы от церкви, в гимназии сразу же упразднили должность законоучителей. Но тогда нас было большинство в педагогическом совете, и мы вынесли постановление продолжать преподавание Закона Божьего. Мы еще могли постоять за себя... Тогда для нас преподавание в школе было одной стороной реальности, а советская власть – другой, а теперь уж все, все...
– Что все? – осторожно спросила Дина. Она нетерпеливо постукивала ногой, так ей хотелось скорей бежать, – нужно написать программу «Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе» и еще план экскурсий для первой ступени, и вообще у нее куча дел...
– Это очень больно – сознавать, что все полетело в тартарары, все традиции, все... Это уже не школа, а коммуна какая-то...
– Не расстраивайтесь, – Дина на секунду запнулась, забыв, как зовут Прищепку, – не огорчайтесь, все же очень хорошо! Театр уже утвердили, теперь у меня на очереди программа «Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе». Я получила письмо из Института истории искусств, – одобряют! Будем на улицах наглядно знакомиться, а потом обсуждать...
– С кем будем на улицах знакомиться? – безнадежно спросила Прищепка.
– Ну как с кем? С памятниками архитектуры и других искусств. А потом на уроках обсуждать. Все будет очень хорошо!.. – Для театра нужны декорации, костюмы... Вроде бы где-то на Петроградской стороне есть прокатная мастерская, – нужно будет взять напрокат парики и костюмы. А может быть, они смогут дать ей конкретные советы по работе над ролями?..
* * *
Дина торопилась домой: сегодня четверг, у Лили и Аси литературный четверг, журфикс. По четвергам у них дома собиралась поэтическая студия, а журфиксами эти чтения называл Леничка, как всегда, насмешливо, Дина не знала точно, в чем здесь была насмешка, но в чем-то была. Она катилась колобком по Надеждинской и уже у самого дома упала и проехалась на коленках – подвернула ногу, порвала чулок. Чулки на ней были не совсем ее, правый чулок был Фаинин, а левый Асин. Ужасно, что порвала правый, теперь ей достанется... У двери в квартиру Дина остановилась, поправила съехавшую на лоб шляпу и вошла в дом с важным, победительным видом, предвкушая, как расскажет сейчас про театр и другие свои победы.Идея устроить литературный салон была Лилина.
– Пусть у нас будет открытый литературный дом, это так интересно, – уговаривала она Асю. У Лили никогда еще не было открытого литературного дома, а ей хотелось всего, и чем больше, тем лучше. – Ты читала воспоминания Чичерина о светской жизни столицы в девятнадцатом веке? Я читала. Салон – это место, где встречались люди разных литературных партий, разных убеждений, например славянофилы и западники, разные европейские знаменитости...
– Но при чем здесь мы? – удивилась Ася.
Как при чем? Чичерин писал, что хозяйка салона должна уметь вести беседу, полную игривости и тонкой иронии, должна иметь ум бойкий, живой и отличаться откровенным и незатейливым кокетством. Это же просто о ней написано, о Лиле Каплан! Цель Лилиных интриг была простая – цвести во всей своей красе, заманить в свои сети Мэтра и всех остальных, заманить и... съесть. Нет, не съесть, конечно, но Лиля была уверена, что в домашней обстановке все ее романы еще больше расцветут и распушатся.
– Что значит «при чем»? – Лиля принялась загибать пальцы: – Хозяйка салона должна быть красавицей – это ты, тонкой слушательницей – это ты, и писательницей или лучше поэтессой – это тоже ты. У хозяйки салона обычно было аристократическое имя, но аристократического имени у нас нет... но знаменитости у нас есть, разные литературные партии есть... Мэтр и Блок.